Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
- уже утихомиренно и даже скучно сказал он, и я тоже начал
успокаиваться: если майор перешел на "ты", значит, жить можно.
Андрюха вопросительно глянул на майора.
- Письмо пиши.
Андрюха обернул вставышек железной ручки пером наружу, вынул пробку из
чернилки-непроливашки, макнул перо, сделал громкий выдох и занес перо над
бумагой - три класса вечерней школы! С такой грамотой писать под диктовку!..
Майор, пригибаясь, начал расхаживать по блиндажу:
- Дорогая моя, любимая жена...
Андрюха понес перо к цели, даже ткнул им в бумагу, но тут же, ровно
обжегшись, отдернул:
-- Я этого писать не буду!
-- Почему? - вкрадчиво, с умело спрятанной насмешкой поинтересовался
майор.
- Потому что никакой любви промеж нас не было.
- А что было?
- Насильство. Сосватали нас тятя с мамой - и все. Окрутили, попросту
сказать.
- Ложь! - скривил губы майор.- Наглая ложь! Чтобы при Советской власти,
в наши дни - такой допотопный домострой!..
- Домострой?! Хужее!.. Я было артачиться зачал, дак пахан меня
перетягой так опоясал... Никакая власть, даже Советская, тятю моего
осаврасить не может.
- Давайте, давайте,- покачал головой майор.- Вы посочиняйте. Мы -
послушаем! - И снова улыбнулся мне, как бы приглашая в сообщники. И я снова
угодливо распялил свою пасть.
Андрюха тем временем сложил ручку и поднялся с ящика:
- Не к месту, конешно, меня лукавый попутал... Всю ответственность
поступка я не понимал тогда. Затмило! Но, извините меня, товарищ майор,-
артиллерист вы хороший, и воин, может быть, жестокий ко врагу, да в любви и
в семейных делах ничего пока не смыслите. Вот когда изведаете и то, и другое
- потолкуем. А счас разрешите мне идти. Машина у меня неисправная. Завтре
наступать, слышу, будете. Мне везти взвод...- Андрюха достал из-за пазухи
рукавицы.- Письмо семье и в сельсовет ночесь напишу. Покажу вам. Покаянье
Галине Артюховне так же будет сделано... Разрешите идти?
- Идите!
Я удивился: в голосе майора мне почудилась пристыженность.
Андрюха поднялся, оправил телогрейку под ремнем, закурил, ткнувшись
цигаркой в огонек коптилки, и пояснил свои действия хмуро глядевшему майору:
- Шибко я потрясенный. Покурю в тепле,- и курил молча до половины
цигарки, а потом вздохнул протяжно: - Жись не в одной вашей Москве
протекает, товарищ майор... По всему Эсэсэру она протекает, а он, милый,
о-го-го-о-о-о! Гитлер-то вон пер-пер да и мочой кровавой изошел! Оказалась у
него задница не по циркулю пространствия наши одолеть! И на агромадной такой
территории оч-чень жизнь разнообразная... Например, встречаются еще народы -
единым мясом или рыбой без соли питающиеся; есть, которые кровь горячую для
здоровья пьют, а то и баб воруют по ночам... И молятся не царю небесному, а
дереву, скажем, ведмедю или даже змее...
Майор, часто моргая, глядел на Андрюху Колупаева и вроде бы совсем его
не узнавал.
Плюнул в ладонь Андрюха, затушил цигарку, как человек, понимающий
культуру.
- Вам вот внове знать небось, какой обычай остался в нашей деревне? -
Андрюха помолчал, улыбнувшись воспоминанию.- Родитель - перетягой или
вожжами лупит до тех пор, пока ему ответно не поднесешь...
- К-как это? Вина?
- Вина-а! - хмыкнул Андрюха.- Вина само собой. Но главное - плюху!
Желательно такую, чтоб родитель с копытов долой! Сразу он тебя зауважает,
отделиться позволит... Я вот своротил тяте санки набок и, вишь вот, до
шофера самоуком дошел! Кержацкую веру отринул, которая даже воевать
запрещает... А я, худо-бедно, фронту помогаю... Не в молельню ходил,
божецкие стихиры слушать, а в клуб, на беседы. Оч-чень я люблю беседы про
технику, про устройство земного шара, а также об окружающих мирах...
- Идите! - устало повторил майор.
Андрюха, баскобайник окаянный, подморгнул мне, усмехнувшись, натянул
неторопливо рукавицы и вышел на волю.
Все правильно. Все совершенно верно. Знала Галина Артюховна, кого
выбрать из нашего взвода. Боец Андрюха! Большого достоинства боец! Не то что
я - чуть чего - и залыбился: "Чего изволите?" - Тьфу!..
Командир дивизиона попил чаю из фляги, походил маленько по блиндажу и
снова уткнулся в карту.
- Ишь какой! Откуда что и берется! - буркнул он сам себе под нос.-
Снюхался с хохлушкой, часть опозорил! А еще болтает о мирах! Наглец!.. Н-ну,
погодите, герои, доберусь я до вас! Наведу я на этом ЧМО порядок!..
Письма Андрюхины майор проверил или, как он выразился, откорректировал,
что-то даже вписал в них от себя, но только те письма, которые были домой и
в сельсовет. Письмо к Галине Артюховне не открыл, поимел совесть, хотя и
сказал, насупив подбритые брови и грозя Андрюхе пальцем:
- Чтобы не было у меня больше никаких ля-амурчи-ков!
"Э-э, товарищ майор,- отметил я тогда про себя,- и вас воспитает война
тоже!"
Андрюха Колупаев с тех пор покладистей стал и молчаливей, ровно бы
провинился в чем, и беда - какой неряшливый сделался: вонял бензином, брился
редко, бороденка осокой кустилась на его щербатом, заметно старящемся лице.
Иной раз он даже ел из немытого котелка, чего при его врожденной обиходности
прежде не наблюдалось.
Лишь к концу войны Андрюха оживать стал и однажды признался нам в своей
тайной думе:
- Эх, ребята! Если б не дети, бросил бы я свою бабу, поехал в хутор
один, пал бы на колени перед женщиной одной... О-чень это хорошая женщина,
ребята! Она бы меня простила и приняла... Да детишков-то куда же денешь?
Но не попал Андрюха Колупаев ни на Украину, ни к ребятишкам своим в
Забайкалье... Во время броска от Берлина к Праге, не спавший трое суток,
уставший от работы и от войны, он наехал на противотанковую мину - и машину
его разнесло вместе с имуществом и дремавшими в кузове солдатами. Уцелели из
нашего взвода лишь те разгильдяи, которые по разным причинам отстали от
своей машины. Среди них был и я - телефонист истребительного артдивизиона -
Костя Самопряхин.
1971 г.
Виктор Астафьев.
Тельняшка с Тихого океана
---------------------------------------------------------------
По изданию: "Так хочется жить", повести и рассказы, "Книжная палата", М., 1996
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com)
---------------------------------------------------------------
Александру Михайлову
Молодой мой друг!
Ты, наверное, выбираешь сейчас трал с рыбой, стиснутой, зажатой в его
неумолимо-тугом кошеле, которая так и не поняла и никогда уж не поймет:
зачем и за что ее так-то? Гуляла по вольному океану вольно, резвилась,
плодилась, спасалась от хищников, питалась водяной пылью под названием
планктон, и вот на тебе, загребли, смяли, рассыпали по ящикам, и еще живую,
трепещущую посыпали солью...
Я все чаще и чаще на старости лет думаю о назначении нашем, иначе и
проще говоря - о житухе нашей на земле, которую мы со всеми на то
основаниями, для себя, назвали грешной. Грешники иначе и не могут! Сажей и
дерьмом вымазанный человек непременно захочет испачкать все вокруг - таков
не закон, нет, таков его, человека, норов или неизлечимый недуг, название
которому - зло.
И вот думал я думал, и о тебе тоже, губящем самое неразумное, самое
доверчивое из всего, что есть живого на земле и в воде, и пришел к такому
простому и, поди-ка, только по моим мозгам шарахнувшему выводу: а ведь
неразумные-то, с нашей точки зрения, существа, как жили тысячи лет назад,
так и живут, едят траву, листья, собирают нектар с цветов и планктон в воде,
дерутся и совокупляются для продления рода, в большинстве своем только раз в
году. Та же рыбка прошла миллионнолетний путь, чтоб выжить, выявить вид
свой, и те, кому, как говорится, не сулил Бог жизни, умирали от неизвестных
нам болезней или, употребляя любимые тобой "ученые" выражения,- от
катаклизмов. Они пришли к нам по суше и по воде уже вполне здоровыми,
приспособленными к той среде, какую выбрали себе для своего существования.
И не нам, самодовольным гражданам земли, жующим мясо, пьющим кровь,
пожирающим красивые растения, подкапывающим корни, из ружей сбивающим на
лету и во время свадебного токования вольных птиц, невинных животных, да еще
и младенцев ихних, да хотя бы и ту же рыбу, не нам, губящим самих себя и
свое существование поставивших под сомнение, высокомерно судить "окружение"
наше за примитивную, как нам кажется, жизнь и отсутствие мысли. Одно я знаю
теперь твердо: они, животные, рыбы и растения, кого мы жрем и губим с
презрением за их "неразумность",- без нас просуществовали бы на земле без
страха за свое будущее, а вот мы без них не сможем.
Но, быть может, ты уже со своей бригадой вытряхнул из трала добычу,
равнодушно присолил ее, стаскал в трюмы и лежишь на своей коечке-качалочке,
убитый сном иль перемогая нытье в пояснице и натруженных руках, думаешь о
своей повести и проклинаешь меня: была ведь повесть-то одобрена в журнале
"Дальний Восток", ее давно бы напечатали в Хабаровске и, знаю я, и похвалили
бы за "достоверность материала", за "суровое, неприукрашенное изображение
труда рыбаков", даже и прототипа одного или двух, глядишь, угадали, и в
Москве переиздали бы книжку...
Эвон как хорошо все началось-то! Дуй смело вторую повесть, протаривай
путь к третьей, вступай в члены союза, высаживайся на берег и живи себе
спокойно, пописывай, плоди и плодись. Отчего-то ваш брат с неспокойного-то
места, под названием МОРЕ, мечтает о покое, а наш брат, сидящий на
безмятежном берегу, все "ищет бури, как будто в бурях есть покой"?!
Значит, ты уж совсем было достиг желанного, покойного берега, и тут
меня черти подсунули. Они, они, клятые. Они и горами качают, они и судьбами
нашими играют, мухлюя нагло, как Ноздрев при сражении в шашки. Бог себе
такого позволить не может, Бог - он добрый, степенный, ходит босиком по
облакам, он высоко и далеко, его не видно и не слышно. А враг-искуситель
всегда рядом. Я вот пошевелил босой ногой под столом, он за пятку меня
хвать! "Пиши,- похихикивает,- пиши! Посеял парню смуту в сердце, расшевелил
в нем творческий зуд, теперь вот еще и посоли, живого, как он только что
селедку или хилую рыбешку, под названием килька, присолил..." Впрочем,
килька - это не у вас, это вроде уж на Каспийском море, да и той, говорят,
скоро не станет, гоняются за нею всем касрыбкилькахолодфлотом, дочерпывают -
много за той махонькой рыбкой народу спасается и кормится, есть которые с
отдельными катерами - для прогулок, с дачами в гирле Волги, где лотосы
цветут, с дежурной машиной у подъезда.
Да-а, а рыбка-то плавает по дну...
Ты клянешь меня или нет? По последнему письму видно - сдерживаешься изо
всех сил, чтоб печатно не облаять. А мне хоб что! Я вот за письменным
столом, в тепле сижу, за окном морозное солнце светит, крошатся в стеклах
лучи его, на тополе ворона от мороза нахохлилась, смотрит на меня, как
древний монах, с мрачной мудростью: "Все пишешь?! Людей смущаешь? Читал бы
лучше. Книг вон сколько хороших написано, да "не сделали пользы пером,
дураков не убавим в России, а на умных тоску наведем". Накрошил бы лучше
хлеба в кормушку синичкам, я бы его у них отняла и съела. Вот тебе и
матерьял для размышлений о противоречиях мирозданья..."
А пишу-то я тебе не с бухты-барахты, не для того, чтобы развеять твою
скучную жизнь в пустынном океане. Ты хоть помнишь, как мы познакомились?
Непременно надо вспомнить, иначе все мое письмо к тебе будет непонятным, да
и ненужным.
Вот уж воистину не было бы счастья, да несчастье помогло! Погода,
точнее, отсутствие таковой, заклинила движение в отдаленном восточном порту.
Народу, как всегда, скопище, еда и вода кончились, нужники работают с
перегрузкой и один уже вышел из строя; всякое начальство и даже милиция с
глаз исчезли - такое уж свойство у нашей обслуги: как все ладно и хорошо -
делать хорошее еще лучше, как плохо - улизнуть от греха подальше, все одно
не поправить...
Я стоял средь унылого, истомившегося народа, опершись на "предмет
симуляции" - так я называю палку с набалдашником, выданную мне еще в сорок
четвертом году в арзамасском госпитале и суеверно мною берегомую,- износил
уже, истерзал, разбил девять протезов, но палка все та же. От времени, от
моей руки, моего тепла и пота она почернела. Вспомнился мне вот, в связи с
палкой, чиновничек-международник. В Дом творчества писателей он затесался
"для разнообразия", решил выдать миру книгу на международную тему. Этакий
типичный пижон современности, изнывающий в нашем бедном Доме с порванным на
биллиарде сукном, со скользким от растоптанной селедки полом в комнате, с
убогой библиотекой и по-иностранному хрипящей кинопередвижкой. Пожаловал он
в писательское сообщество со своим кием в чехольчике из змеиной кожи, со
"своей" девочкой из института иностранных языков, со своим коньяком и
рюмкой, надетой вроде колпака на черную бутылку. Ясновельможная личность
отчего-то обратила внимание на мою инвалидную палку и заключила, что она из
экзотического заморского дерева. "Да-да, из дерева, арзамасского",-
подтвердил я, и поскольку дитя, выросшее на ниве рабоче-крестьянского
государства, не знало и не знает, где находится Арзамас, оно, красиво
вскинув модно стриженную голову и многоумно закатив глаза, начало мыслить:
"Постойте, постойте! Это не из Бисау ли?" - "Да-да, Арзамас как раз на
правом берегу Теши, супротив этого самого Бисау располагается". Давно
собирался написать я рассказ о своей палке, да вот не о ней, о тельняшке,
которую ты мне подарил, приспела пора поведать миру. "О чем писать, на то не
наша воля",- сказал один хороший поэт. Для нас, много литературной каши
исхлебавших, сказал, но не для графоманов. Те пишут запросто, хоть про
Демона-искусителя, хоть про Делона-артиста, хоть про жизнь Распутина (не
Валентина, слава Богу, а Григория), хоть про дореволюционную политическую
ссылку, хоть про современных мещан, морально разлагающихся на дачах.
Итак, значит, я стоял, налегши на здоровую, но уже онемелую, горящую от
натуги ногу, в то время когда ты мирно спал, доверчиво навалившись на плечо,
как позднее выяснилось, совершенно незнакомой девушке, сронившей шапку-финку
к ногам, во сне растрепанной, некрасиво открывшей рот от духоты. От моего ли
взгляда, но скорее по другой причине ты проснулся, обвел мутным взглядом
публику и вокзал с отпотевшими от дыхания и спертого воздуха стеклами, с
волдырями капель на потолке, под которым деловито чирикали и роняли вниз
серый помет ко всем и везде одинаково дружелюбные воробьи.
Ты уже хотел передернуть плечами, потянуться, молодецки расправиться,
как обнаружил, что к тебе родственно приникла девушка, довольно-таки стильно
одетая, осторожно отстранился, прислонил ее к стене, поднял шапку-финку,
хлопнул о колено, насунул соседке почти на нос, поискал что-то глазами и
сразу увидел искомое, меня, стало быть. "Посиди, дяхан,- буркнул,- на моем
месте, я в уборную схожу". Назвав тебя в благодарность племянничком, я со
стоном облегчения опустился на низкую отопительную батарею, сверху прикрытую
отполированной доской. Для красоты, надо понимать.
Ты вернулся, остановился против меня и долго ничего не говорил.
- Ну и как же нам быть? - буркнул наконец, глядя в сторону.
- Ведь ты моряк, братишка, я - бывший пехотинец, все мы простые
советские люди, и жить, стало быть, нам надобно по-братски: ты посидел и
поспал, теперь я посижу и посплю.
- Тебе ж ногу оттопчут.
- О ноге не беспокойся, новую выдадут, в казенном месте и за счет
казны. У этой нонче как раз срок выходит... Ширинку бы застегнул, братишка!
Не ровен час, скворец улетит, або девки у него с чириканьем крылья оторвут.
- Ой! - прихлопнул ты "скворечню" и, отвернувшись, задергал застежку,
цедя сквозь зубы: - Напридумывали эти "молнии".
В этом вот смущенном "ой!" и в том, что ты клял цивилизацию, заменившую
пуговицы на механизм, было много родственного. Не раз и не два шествовал я в
новомодных брюках в общественных местах с раздернутой "молнией", не один
позор нравственного порядка пережил, поминая добрым тихим словом
старушку-пуговицу. Бывало, пройдешься, как по баяну,- музыка, лад, и все на
месте. Цивилизация, стремительно овладевая нами, не отпускает времени на
привыкание к ней.
Проснулась и девица, пощупала шапку, вбила под нее волосы, еще чего-то
поправила и уставилась на тебя: "Эй, моряк, ты слишком долго плавал?" -
"Слишком".- "Значит, знаешь, где тут туалет?" - "Знаю. Но работает лишь
мужской. Дамы бегают по клумбам и в кусты..." - "Хорошо, хоть кустарники не
погибли при таком обильном увлажнении",- зевнула девушка и приказала тебе
караулить место. Под задом соседки, на доске обнаружился во всю ширь
раскрытый последний выпуск "Роман-газеты" с моим произведением. Ты сел на
место девушки и начал неохотно листать "Роман-газету". У меня не было сил
даже на ужас, что охватывает меня всякий раз, когда я вижу при мне читаемые
мои шедевры. Случалось это всего раза четыре за жизнь.
Еще "в начале моего творческого пути" увидел я однажды, как читали мою
книжку в электричке, и сразу со страху меня прошиб пот, объяло меня чувство
казнимого старым способом еретика, под задом вроде бы затлели угли, и, чтоб
их не раздуло в пламень, перешел я, от греха подальше, в другой вагон. И
потом при встречах со своими творениями бывали у меня возможности вовремя
смыться. Но однажды попал так попал! В самолете сидит сбоку тетка и, как ни
в чем не бывало, почитывает мою книжку. Я их, свои книжки, узнаю сразу
оттого, что на обложке каждой рисуют мне художники лесину, чаще всего ель,
поскольку родился я в таежном краю. По ели, значит, и ориентируюсь в книжной
тайге. Из самолета не выпрыгнешь! Свободных мест нигде нету, тетка, как на
грех, глазастая да интеллектуальная оказалась: шасть ко мне с французским
изящным карандашиком: "Ой, простите, пожалуйста, автографик..." Я чего-то
пытался сказать и написать шутливое, народ ближний начал озираться,
перешептываться. Какие уж тут шутки! А, Боже милостивый! Недаром же до слез,
до рыданий люблю я романс Гурилева "Вам не понять моей печали...", как и
этого моего душевного смятения не понять никому. Моя книга в чужих руках,
"на свету" кажется мне до жути глупой, неумелой, постыдной. Читали бы
Толстого, Пушкина, Достоевского, Бунина... За что же меня-то?!
Но тогда, на аэровокзале, повторяю, у меня уже не было сил ни на какие
эмоции. Поспал я недолго и тяжело. В вокзале еще больше скопилось народу,
еще гуще сделался в нем воздух, он превратился в клей, в вазелин, в солидол
или во что-то еще такое, чем смазывают железные части и механизмы, защищая
их от ржавчины, от излишнего трения. И я был весь в клейком мазуте, сердце
мое дергалось в горле, руки дрожали, один лишь протез, защищенный с двух
сторон - портфелем и чемоданом, лежал на полу недвижно и отчужденно.
Задравшиеся штаны оголили на нем две пластинки из нержавеющей стали. Я
достал штанину палкой и натренированно накрыл гачей протез.
Вы оба с настороженным любопытством смотрели на меня. Я догадался, в
чем дело, и, когда девушка сунула мне "Роман-газету" под нос, показывая на
мою давнюю, огалстученную фотографию, воп