Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Горьковской области, мобилизован в 1942-м,
окруженец, а фамилия - Пошибайло Герасим Петрович, нет, не из раскулаченных
(нельзя чересчур усложнять легенду), просто беспартийный, а годы можно
прибавить, за время скитаний по лесам оброс и ослабел. Был пойман немцами,
брошен в лагерь. Бежал - и вновь за колючей проволокой. Опять побег.
Прижился к вдовушке, но выдала другая обездоленная. Брошенный на медленное
умирание, лежа под открытым небом, омываемый дождями, иссушаемый солнцем и
ветрами, тощая с каждым днем, Мормосов не хотел верить в собственную смерть.
Зимой умирало за день человек пятнадцать-двадцать, трупы свозились в яму и
закапывались - ни холмика, ни креста, ни звезды. По весне трупов стало
меньше: война затягивалась, германцы нуждались в рабочей силе, кому-то надо
было расчищать завалы на дорогах, обжигать глину на кирпичных заводах,
пахать и сеять, крутить баранки военных грузовиков, истреблять русских
русскими же руками. Доносчики поощрялись, а развелось их видимо-невидимо. В
лагере - с ведома немцев - самоуправление, какие-то подпольные ячейки
держали осведомителей во всех бараках. Работала своя, только для пленных,
медико-санитарная часть, кое-какие лекарства получавшая от немцев, наряду с
назначенными старшими по баракам - выборные, харчей прибавили, но смерть
подступала, смерть всегда была рядом, на нарах: серая кожа доходяг,
омерзительный смрад уже гниющего и обездвиженного тела за сутки до того, как
оно станет трупом. Петр Иванович сильно ослабел - но не настолько, чтоб
уступать свою пайку тем, кого называл шакалами. По лагерю же бродили совсем
озверевшие людишки, всех живых они считали уже мертвыми, - сытые мародеры,
вырывавшие из чужого рта кусок хлеба, не раз караемые и немцами и своими; их
пристреливали или придушивали, да их и тянуло к чему-то самоубийственному;
Мормосов издали научился определять этих убийц - по косящему взору хищника,
готового в любой момент наброситься на зазевавшуюся жертву, по притворной
ленивости движений. Мормосова они пока не задевали, но близился час, когда
шакалы объединятся в стаю, и надо было бежать из лагеря, бежать. Тело его,
опережая куцые возможности побега, готовилось к нему загодя, тело
предчувствовало испытания на воле. Зубы вдруг укрепились в цинготных деснах,
уже не шатались, на тонюсеньких ногах ногти превратились в когти, уже
постанывали мышцы спины и предплечий, подсказывая, как незаметно тренировать
их, пробуждая от спячки, и будущее рисовалось так - лес, воля, Польша, там в
ходу кеннкарты, официальный немецкий вид на жительство, и при утере
кеннкарта восстанавливается просто: два свидетеля подтверждают, что пан
такой-то знаком им с детства, и найти таких свидетелей он сможет. Не беда,
что не знает языка: научится! Или стакнется с поляками, которые выручат.
Мухи не обидит - говорили о нем берлинские начальники, несколько ошибаясь.
Правильно, не обидит, но еще точнее - сговорится с кем угодно, даже с мухой,
человека тем более и пальцем не тронет. А от кеннкарты до фолькслиста - один
шаг, свидетели, опять же, найдутся, и документы, будь здоров, отыщутся!
Дорога в Германию обеспечена, а там он сориентируется, там сводки
Совинформбюро и берлинское радио подскажут, в какую щель залезть и на какое
время. Берлинский портной поможет, не может не помочь: с дочерью его
Мормосов быстро сблизился, о чем, разумеется, торгпредству не доложил...
О портновской дочке вспоминал он все чаще и чаще, о том, как она,
впервые увидев его, расплакалась от счастья, что наконец-то пришел мужчина,
о котором давно мечтала. У дочки в ногах путался гансик, начавший ходить
карапуз, плод неудавшегося брака, и гансика этого портной обычно уносил в
парк, чтоб ничто не мешало Мормосову и Луизе любить друг друга. Звали же
гансика Францем, и карапуз лез на руки Мормосову, так привязался к нему.
Предполагал, рассчитывал, строил зыбкие планы - не веря в них, потому
что убежать из лагеря - невозможно, и, знать, придется подыхать, на утренней
перекличке не прозвучит фамилия Пошибайло, человека, которого не было
вообще.
Умереть не пришлось - потому что Мормосов нарвался на шакала из
шакалов, на хищника, который от злости, что не вцепился в чужой загривок,
сам себе глотку перегрызет.
В лагерь приехали покупатели рабочей силы. Шесть человек сидели в
комендатуре за длинным столом, уже отобранные для вербовки заключенные
толпились у крыльца. За три месяца лагеря Мормосов, скрывавший, конечно,
знание немецкого языка, по обрывкам фраз и повадкам охранников уяснил, какой
немец опасен, а какой безвреден, и с одного взгляда на чужих, не местных
немцев учуял беду, противным трепыханием всего тела и внезапно ослабевшими
ногами уразумел: майор, сидящий в дальнем углу, - человек из породы шакалов
и уж точно не немец, и шакал этот поопаснее всех... Переводчик (в штатском)
начал расспрос, Мормосов с намеренными отступлениями и запинками изложил
вроде бы отработанную до корявого правдоподобия легенду, но его прервали,
стали уточнять, на что пригоден, сверяя ответы с учетной карточкой.
- Кровельщик, плотник, слесарь, портной... С твоих слов записано:
портной. Это верно?..
Мормосов угодливо подтвердил. А переводчик глянул в угол на майора,
покопался в портфеле, протянул Мормосову бечевку и развернулся к нему
спиной.
- Сделай так, будто будешь мне шить хороший пиджак.
Руки Мормосова еще не сомкнулись на талии, когда из угла раздалось
"Genug!", но Мормосов почему-то решил, что Шакал - русский.
Еще одно приказание - и Мормосова увели в смежную комнату, солдат
постриг и побрил его. Тут к делу приступил сам майор. Он пальцами мял его
лицо, как глину, будто хотел что-то вылепить из почти бескровных
человеческих мышц или переставить местами лоб и подбородок. Угомонился
наконец. "Raus!" - было сказано Шакалом, он же соблаговолил сам перевести:
"Проваливай!", подтверждая догадку о русском происхождении. И Мормосов
поплелся в барак, сильно возбужденный и решивший ни единым словом не
выдавать своей надежды на скорое избавление от лагеря.
Следующим утром его раздели догола, вымыли, обмазали чем-то вонючим,
одежду же всю бросили в огонь, взамен кинули чистое рванье, на ноги ничего
не дали. Босым предстал он перед хитроватым мужичком, который повез его на
телеге к себе. Дал добрый кусок хлеба и шматок сала, достал из-под соломы
армейские ботинки не одного года носки, но без дыр, сказав при этом, что на
постое в деревне - пугливые немцы, всех босых принимают за партизан и
расстреливают на месте. Ехали долго, на закате повстречался полосатый столб
и увиделась деревня, германский флаг над чьим-то домом. Солдаты не такие уж
пугливые (Петр Иванович смотрел и запоминал), ходят немцы без автоматов, до
леса - километра два, речушка мелькнула, гуднул паровоз, железнодорожная
станция невдалеке - и уже привыкаешь к шумам и запахам жизни, пока не
потревоженной выстрелами и окриками. Мужик буркнул: "Под немцами живем,
сторожат они нас... Я и староста, и председатель, и еще кто-то..." Говорил
вроде бы по-русски, со странными ударениями, но понять можно.
Приехали наконец, вошли в просторную избу. Внучка мужика вывалила на
стол только что сваренную бульбу, отсыпала соли. Мормосовы никогда не были
жадными, и Петр Иванович лениво протянул задрожавшую руку к картошке.
Председателя след простыл, вернулся только под ночь, поманил Мормосова в
угол, под иконы. С комендатурой неладно, сказал, попал ты, Герасим
Пошибайло, под переучет, мужики здесь в разных списках, "свои" и "чужие", и
положено ему, Герасиму, быть среди "чужих", то есть тех, кого пришибло ко
дворам в эти два военных года, но тогда не иметь ему аусвайса; вот и
пришлось, с комендантом договорившись, вписать вытащенного из лагеря
портного и плотника как "своего", для чего надо забыть про Пошибайло. У
него, старосты, есть паспорт и даже профсоюзный билет зятя, неизвестно где
находящегося. Итак, Маршеня Семен Васильевич, тоже, заметь, портной. На
младшей дочери женился, в Минске, приехал было с ней жить сюда летом 38-го,
но передумал и укатил. За него и надо сойти.
Петр Иванович был начеку, то есть соглашался, на зуб пробуя легенду,
которую ему всучивал староста, оказавшийся более хитрым, чем думалось ранее,
и уж точно с подсказки Шакала предлагавший подмену. Палец Мормосова,
спрашивая и уточняя, показал на печь, где спала девчонка. Староста все
продумал и все объяснил. Внучка - от старшей дочери, здесь ее не было в ту
неделю, когда наезжал зять, а того вообще никто уже и не помнит: сколько лет
прошло. А жена его, то есть младшая дочь, как уехала тогда с мужем, так
никаких вестей о себе не подавала. Так что для всех ты - Маршеня. И лицом на
него похож.
Набитый желудок заглушал все бродящие в Мормосове лагерные мысли и
чувства. И появился уже интерес к швейной машинке "зингер", которую притащил
от коменданта староста.
6
Поезд был набит отпускниками из Риги, в офицерский вагон ухитрились
затащить двух девиц, полевая жандармерия приказала их выкинуть. В пути Рикке
познакомился с капитаном Юргеном Клеммом, истинным воином, давшим Рудольфу
массу полезных советов. Прежде всего, наставлял Клемм, не спешить, от фронта
ведь все равно не отвертеться, так пусть за них повоюют пока штабные свиньи.
После недолгих колебаний Рикке рассказал ему о женитьбе, и Юрген Клемм
призадумался. Дал такой наказ: не мчаться в Гамбурге к жене, а разузнать
осторожно, кто она такая. Справку о расовой чистоте она к письму приложила?
Нет? Вот это и настораживает. Тут возможны самые непредвиденные повороты.
Бдительность и еще раз бдительность! Но если, продолжал Юрген Клемм, страхи
окажутся напрасными, он от всей души желает Рудольфу семейного счастья.
Месяцами сидеть в болотах бывалому парню Клемму не приходилось, но
почем фунт лиха он знал и посмеивался, слыша, как в соседнем купе врут
напропалую якобы опытные вояки, похваляясь пистолетами ТТ, будто бы добытыми
в бою с отрядом большевиков-комиссаров. В двадцати километрах от города, где
Рудольфу предстояла пересадка, Клемм дал собрату по оружию еще один ценный
совет, - можно, оказывается, плевать на указанные в билете сроки отпуска,
если умело воспользоваться следующим обстоятельством: в неофициальном
порядке отпуск начинается не со дня убытия из части, а с момента пересечения
границы генерал-губернаторства, потому что поезда в Остлянде ходят не как в
Силезии или Баварии, где о бандитах не слыхивали.
И совсем уж по-житейски посоветовал купить бутылку самогона: отличный
презент для Германии!
До варшавского поезда - четыре часа, но на вокзале вывешен приказ
коменданта: все обязаны отметиться в комендатуре. Пошли туда, благо
неподалеку. Башенные часы показывали 11.34, на час опережая берлинское
время, по которому жил город. Все нужное было уже сказано, а о делах на
фронте говорить не хотелось. Сражение на Курской дуге, о блистательном
исходе которого не так давно трубили газеты и вещало радио, бесславно
завершено. А вчера русские отбили Харьков. Полный разгром, что не могло не
сказаться на тыле. Встреченные патрули не остановили их ни разу, вяло
пропуская мимо и пяля глаза на женщин. Еще один неприятный сюрприз поджидал
Клемма и Рикке у комендатуры: ремонт. Меловая стрелка показывала путь к
дежурному, куда-то за угол. Клемм тепло простился с попутчиком и пошел на
призывный жест в распахнутом окне первого этажа, влез в комнатушку, где его
радушно встретил лейтенант Пульманн, заносчивый дурак, картежник и бабник,
известный всему гарнизону, Клемму тоже - по апрельской командировке.
Лейтенанта после ранения признали ограниченно годным к строевой службе,
охранял он комендатуру ограниченно годными солдатами и - об этом открыто
говорили - был к тому же ограниченно умным, совершая глупость за глупостью.
О только что совершенной дурости Пульманн догадался, когда иссякли
встречные вопросы. На нем висел долг - сто восемьдесят марок, не военных, а
имперских, - сумма для командира взвода обременительная, и, поняв смущение
Пульманна, Клемм покровительственно похлопал его по плечу: да ладно уж,
как-нибудь рассчитаемся... Приободренный лейтенант пустился в обычный треп о
бабах, которых по прошлому приезду знал Клемм, забыв о том, чем занимался
ранее. На столе его - исписанные и скомканные листы бумаги.
- Похоронку сочиняю, - скривился Пульманн. - Солдат Гельмут Майснер.
Вызвался недавно добровольцем на акцию против бандитов у деревни Костеровичи
и...
Приказ обязывал командира части писать похоронные извещения лично,
собственноручно, что было Пульманну не под силу: он, вероятно, даже
сочинения о Вожде слизывал в гимназии у менее глупых.
- Пиши!.. - Клемм усадил недоучку и придвинул к нему чистый лист
бумаги. - "Многоуважаемый господин Майснер! С глубочайшим прискорбием
извещаю, что Ваш сын погиб в смертельном бою с ордами фанатичных большевиков
у деревни Костеровичи 20 августа 1943 года, где и похоронен с воинскими
почестями. Славный друг и прекрасный солдат умер на руках своих боевых
друзей с именем Вождя на устах. Да здравствует Гитлер!"
Перо скрипело и брызгало. Пульманн писал, от усердия высунув язык.
- Не забудь указать номер могилы, - напомнил Клемм и собрался было
уходить, но Пульманн запротестовал:
- Ты куда - к дежурному? Отметиться? Да очередь же! И ремонт еще... Я
сам схожу и отмечу!
- Тогда, - попросил Клемм, - там увидишь капитана Рикке. Ты его тоже
без очереди пропусти. И поставь ему убытие завтрашним днем, продли ему,
дружище, отпуск на сутки.
Вернулся Пульманн быстро и был за проворство награжден пачкой сигарет
"Бергманн Приват". Клемм же с портфельчиком перемахнул через подоконник,
кликнул извозчика и проехался по городу, который за четыре - с прошлого
приезда - месяца разительно изменился. Самогон продавали в каждом ларьке,
открылись новые кинотеатры - "Юнона" и "Палас", повсюду объявления о найме и
сдаче квартир, вывески торговых и строительных фирм, о своем пребывании в
городе извещали на афишных тумбах уполномоченные Круппа и Симменса. У входа
в кегельбан - толпа. Театр анонсировал скорые гастроли лейпцигской труппы.
Извозчик в нерешительности остановился у моста, дальше - пригород
Берестяны, и Клемма, видимо, чем-то привлекли заречные улицы. Лошадь лениво
кружила по ним, капитан будто искал что-то... Приказал возвращаться в центр,
но так и не вышел из коляски, когда та остановилась у офицерской гостиницы.
Сидел курил, думал, прикидывал все варианты. Где-то надо было ночевать,
сытно кушать и спать, не слыша за стеной докучливых и шумных соседей, каких
полно в этой офицерской гостинице.
Куда ехать - сказано было, и капитан расплатился на площади, у входа в
управление тыловых имуществ.
Самый важный кабинет здесь занимал майор Бахольц, уполномоченный
главного управления имперскими кредитными кассами. Дружеское рукопожатие
старых знакомых - и приступили к делу. О том, что Тысячелетняя Великая
Германская Империя не удалась - ни словечка, говорилось о тяжком испытании,
то есть о спасении того, что можно еще спасти, а точнее, как всю имеемую
наличность превратить либо в золото и доллары, либо перекачать в имперские
марки. Эмиссия ценных бумаг на территории Остлянда, Украины и
генерал-губернаторства активами германского банка не обеспечена, резко упали
в цене и военные марки, и украинские карбованцы, и тем более имперские
кредитные кассовые билеты, производить расчеты в них - добровольно сходить с
ума. Черный рынок - выше всех стратегий Ставки и предначертаний Вождя.
Полтора месяца назад, за сутки до начала сражения на Курской дуге, красные
советские тридцатки (это сообщил Бахольц) котировались выше имперских марок.
Допущенные в виде исключения разменные монеты (ходившие в Германии пфенниги)
стоили здесь в сто раз дороже, и эта тенденция достойна внимания. Есть
фирма, называющая себя "Лео Тредер", ей нужна рабочая сила, и не
централизованно (по закону) доставленная в Германию, а на частной основе,
что не так уж трудно, однако требования к рабочей силе очень высоки:
Германия, державшая военные заказы на каждом предприятии, испытывает
острейшую нужду в инженерах и техниках высочайшей квалификации. И такие люди
найдены. (Вздох Бахольца показывал, каких трудов ему это стоило.) Но не под
охраной же гнать этот сверхценный товар в Берлин, надо что-то придумать.
(Клемм обещал.) Ни в коем случае нельзя мелочиться в буквальном смысле, то
есть мешками переправлять нужным людям пятидесятипфенниговые монеты. (Клемм
согласился.) И еще кое-какая мелочь - дрожжи, в частности. В его, Бахольца,
руках все производство самогона в городе, а единственный дрожжевой завод - в
Минске, владеет им некто Самойлович, сей жулик урезал поставки дрожжей, -
так есть ли какая-нибудь наживка, на которую клюнет этот бандит? (Клемм
обнадежил).
Разговор чрезвычайной важности кончился тем, что командированному в
город капитану вручена была пачка продовольственных карточек и протянуты
ключи от квартиры и "майбаха", подброшено также весьма ценное
предупреждение:
- Остерегайся соседа этажом выше, Скарута его фамилия, из военной
разведки, полунемец, полурусский, полукровка то есть, но русским духом от
него за квартал несет. Жена его, кстати, из тех Шлоттгаймов, которые в
Бремене... Так что с Самойловичем? Сюда его не вызовешь, зазнался, надо
ехать в Минск.
- Считай, что он у тебя в кармане...
- Полетим числа тридцатого или чуть позже, чтоб не опоздать, там
второго сентября литургия, - поморщился Бахольц, - в день Седана, соберется
много нужных людей, упускать их нельзя...
7
Слезы потекли у Мормосова, когда он впервые вошел в конюшню, и слезы
эти лились неделю. Смерть, казалось, осталась там, в лагере; духовито несло
жизнью от фырканья лошадей, от конского навоза. Болезнь тлела в Петре
Ивановиче, жалость к живущим пронизывала, ибо все они, дышащие и ходящие,
обречены были на смерть, и горло захватывало от умиления животными. Он
перешил коменданту китель и брюки, заглянул к лошадям - и застрял надолго.
Всегда ладил с кошками и собаками, но скотину не обихаживал, а тут вдруг
проснулась тяга к ней, хотелось водить рукой по крупу жеребца, трогать
мягкие губы его. Глаз, что ли, был так устроен у лошадей, но как ни старался
Петр Иванович, а встретиться с лошадиным взглядом, увидеть выпуклые мысли -
не мог... Прильнул к ребрам животного, вдохнул пот его и заплакал. Потом
выскреб навоз, поддел вилами сено.
Обжил конюшню. Поротый немцами конюх не перечил. Здесь Петра Ивановича
по утрам поджидали собаки, просили мяса и ласки. Сердобольные бабы
заглядывали, приносили в узелочке пару круто сваренных яичек, горсточку
соли, и певучая белорусская речь накладывалась в ушах Петра Ивановича на
трескучую немецкую в доме коменданта. Странными, неисповедимыми путями люди
приобщались к жизни, а Мормосов никак не мог выползти из тоски то ли по
смерти, то ли по жизни. Скулила собака с подбитой лапой - он ни с того ни с
сего начинал скулить вместе с нею, и - что было особо мучительно - в
естественные земные запахи вдруг вплеталась не