Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
при бомбежке.
Россию он люто и тихо ненавидел: непонятный народ, дикая страна,
призвавшая на трон выходцев из Германии, ничтожеств, мстящих Родине. Не будь
вселенского страха перед революцией - Адольф никогда не выбрался бы из
ночлежки.
3
Майор Скарута, который вплетен был "Кайзерхофом" и войной в судьбы
убийц Фридриха Вислени, - этот Виктор Скарута служил в военной разведке и
обезвреживал вражескую агентуру - до того, по возможности, как
госбезопасность сама выявит ее. Кто такой Вислени - он знал, но никак не
связывал работу свою с жизнью лучшего друга Вождя. Но подумал о нем в Праге,
после покушения на Гейдриха. Выглядело оно, это покушение, сценой из
Шиллера: глава всей государственной службы безопасности, он же протектор
Богемии и Моравии, ехал, рядом с шофером сидючи, без охраны, встречен был
тремя велосипедистами, которые вели себя как артисты на пробах; раненый и
разъяренный Гейдрих выскочил из машины и погнался за бомбометателем, - тут
уж привлеченный к расследованию майор Скарута о Шиллере забыл, а, будучи по
отцу русским, вспомнил о народовольцах и каретах, в которых езживали особы
царской фамилии. Гейдрих с простреленной селезенкой потому еще метров десять
бежал, пока не рухнул, что наверняка знал: немец на немца руку не поднимет,
а разной там славянской швали бояться не надо. Русские же губернаторы и
великие князья изначально считали соотечественников способными на все
негодяями.
Удивила Скаруту и неуклюжесть покушавшихся, русским духом пахнуло, хоть
и склонялся он все же к версии: чехи, выученные в Англии; учел эквивалент
(Лидице) и поразился пышности похоронного обряда, что подводило к
издевательской мысли: уж не ради ли Гейдриха и возведены сами Градчаны, куда
втащили гроб? Никакой военной, политической или бытовой нужды в устранении
шефа госбезопасности не было, шла - всего-навсего - война, противники
просто-напросто колошматили (майор гордился знанием русского языка) друг
друга, но, - педантичный Скарута всегда перебирал все варианты, - но война
войной, а люди ни жить, ни умирать без цели не могут, и, скорее всего,
лондонские чехи убийство Гейдриха замышляли ради уничтожения - руками немцев
- соотечественников, подзабывших свое сбежавшее в Англию правительство.
Догадка эта засела в Скаруте и обосновалась надолго. В Праге же и
подумалось почему-то: следующей жертвой ошалевших славян будет Фридрих
Вислени. Битвой на Волге догадка эта затушевалась, но после траура по
Сталинграду она окрепла, все чаще вспоминался Гейдрих и на ум приходили все
способы устранения государственных деятелей - от яда и кинжала до пули в
затылок. История Великой России давала совсем уж экзотические примеры,
изощренная жажда цареубийства толкала порою на головоломнейшие хитрости.
Интерес к покушению на Вислени был забавою, потехой, тренировкой не
занятого делами ума. Но в мае майор со специальным заданием прибыл в город,
где должно было - по весьма небеспочвенным сведениям - произойти убийство
Фридриха Вислени. Получив точные данные о маршрутах его в ближайшие месяцы,
майор Скарута погрузился в долгие размышления: что делать? Как предотвратить
убийство Фридриха Вислени? И (майор замирал в некотором страхе от
предвосхищения собственного предательства) надо ли отводить кинжал,
занесенный над тем, кого уже приговорили к смерти и свои и чужие (судя по
донесениям агентуры)? И, между прочим, стоит ли верить полякам, о которых с
детства знаемо, что они - шулера, спесивое быдло?
Вопросы, вопросы, вопросы - и нет ответов.
"Что делать?" - вопрос типично русский, потому и увязавший всегда в
томительных и бесплодных размышлениях. Майор Виктор Скарута по матери был
немцем, в Германии жил с 1918 года, куда бежал из Новороссийска после того,
как отца его, крупного сахарозаводчика, женившегося на дочери берлинского
компаньона, взяли в заложники и шлепнули. После гимназии Скарута учился в
Берлинском университете, родного языка не забывал и даже совершенствовался в
нем, щеголяя словечками вроде "хлопнуть", "пришить", "ухайдакать", "подвести
под вышку", поскольку немецкий официальный язык по-ханжески беден на
заменители глагола "расстрелять". Стеснения Версальского договора заставляли
Германию исхитряться в обмане победителей, втихую возрождая Вооруженные
силы; историка и филолога Скаруту взяли в картографический отдел, где он
подсчитывал французские дивизии. Когда необходимость в камуфляже отпала, ему
сразу присвоили капитана, а затем (в 1942-м) майора. В конце февраля того же
года, когда решался вопрос о ликвидации варшавского гетто, некий поляк из
бывшей дефензивы предложил сделку - ценные сведения в обмен на двоюродную
сестру. Согласие Берлина было получено, еврейку вышвырнули из гетто, поляка
пристегнуть к немецким делам не удалось, негодяй смылся, а Скарута срочно
выехал в Белоруссию (Белорутению), где проклятый лях ту же информацию продал
и минской безопасности, которая на одной из выданных явок взяла советского
агента и ни за что не хотела его отдавать военной контрразведке.
(Двурушничество полячишки выцедило из начальства Скаруты едкое и
безответственное замечание: "Вы поняли, Виктор, что славянам доверять
нельзя?") Всего явок было четыре, их заморозили еще в 1938-м, о чем
дефензиву перед самой войной известил ее минский информатор и что стало
некоторой загадкой: почему большевики явочные квартиры не перенесли на Запад
после сентября 1939-го? Разгадку принесла серия допросов: кремлевские вожди
так засекретили пакт о ненападении, что о предстоящем захвате западных
областей Белоруссии свою военную разведку предупредить не удосужились.
Схваченный большевистский агент содержался в тюрьме, и напрасно Скарута
совал Минску под нос еще Гейдрихом подписанный приказ о сотрудничестве:
русский обрабатывался обычными, то есть пыточными, методами, хотя ясно было
- не партизанский лазутчик, а посланец НКВД или ГРУ. Как уже выявили, в двух
местах он побывал, убедился в их неподготовленности (хозяева явочных квартир
либо сбежали, либо погибли), а на третьей был взят случайно. Документы его
вызывали уважение: паспорт выдан Можайским (поди проверь) НКВД задолго до
войны, аусвайс же такой филигранной работы, что не мог быть сварганен в том
московском доме на Маросейке, где снабжали фальшивками всех засылаемых
бандитов, - очень, очень квалифицированно был сделан аусвайс, все подписи -
подлинные. До четвертой явки агент не дошел, о чем Москва не знала. Скарута
мягко поговорил с агентом, когда его наконец передали военной контрразведке.
Беседа шла наедине и без дураков: признайся, откуда прибыл, кто послал - и
допросы перенесутся в Варшаву и Берлин. Но если и они не увенчаются успехом,
если перевербовка не состоится, то разные юридические проволочки удлинят
срок его жизни: четыре месяца в Моабите, затем Плетцензее, где гильотинируют
с трехмесячной выдержкой...
- Сладко поете, барин, - задвигал разбитыми губами агент, произнеся
первые и последние слова, подписывая ими себе смертный приговор.
Расстрелу подлежало восемнадцать человек, и агента привезли вместе с
другими смертниками к уже вырытой яме. Скарута сидел в открытом "хорьхе",
расчет был на фантазию агента, на то, что у порога смерти, которая всегда за
пределами восприятия, человек может чувственно понять ее - и восстанет
разум, отринет на краю могилы все навязанные жизнью запреты. Смерть свою и
увидел агент, когда всмотрелся в желтое дно ямы. Увидел - и глянул на
Скаруту в "хорьхе", а тот поманил его к машине. Еще минута или две - и
кое-что о четвертой явке сказано было бы, еще чуть-чуть, еще немного...
Агент шел к "хорьху" прямым и самым коротким путем, между ним и Скарутой -
комья желтой глины, выброшенные лопатами. Мысля себя уже отвезенным в
обжитую камеру городской тюрьмы, агент пачкаться о трудно смываемую глину не
пожелал, обошел ее, предстал перед Скарутой, и тот по глазам его понял, что
честный разговор состоится. Майор уже толкнул заднюю дверцу машины,
приглашая ценного информатора
садиться, - и все испортил секретарь военно-полевого суда.
Несмотря на приказы Берлина об особом характере войны на Востоке,
невзирая на дублирующие циркуляры и устные попреки Ставки, командиры
воинских подразделений отказывались принимать участие в расстрелах даже по
приговорам военно-полевого суда, соглашаясь лишь на оцепление места
возможных экзекуций. Что и сделали в это утро, прислав дюжину автоматчиков,
которая полукольцом охватила и могилу, и смертников, и расстрельщиков, а те
- все из сил самообороны, сброд, ненавидевший коммунистов и, наверное, в
чуть меньшей мере - немцев. В незанятые акциями дни они торчали в казарме, а
по вечерам расходились по домам без оружия: выдавалось им оно только по
особому указанию и даже на расстрелы выделялось не более обоймы патронов на
одну винтовку. Кроме немцев с автоматами присутствовал врач для констатации
смерти приговоренных и судейский чин, этот времени зря не терял: сбросил
китель и делал глубокие приседания, с вымахом рук в стороны, наслаждаясь
свежим воздухом, солнцем и безоблачным апрельским небом. Тут-то и произошло
непредвиденное.
Прочесывая кусты, автоматчики наткнулись на бабу с ребенком и пригнали
ее к самооборонщикам, свято выполняя приказ: никто не должен быть свидетелем
казни. Само собой напрашивалось: бабу с ребенком - расстрелять вместе со
всеми приговоренными, и старший из самооборонщиков, рослый детина в кителе
без погон и петлиц, толкнул бабу к яме, но вдруг запротивился погрязший в
циркулярах и наставлениях законник из военно-полевого суда. Не прерывая
лечебно-оздоровительных упражнений, он заявил, что бабы с ребенком в списке
нет и пусть ее расстреливают где угодно, но не здесь! В могиле должно лежать
восемнадцать трупов, а не двадцать, тем более что личности бабы и ребенка не
установлены.
"Семнадцать!" - громко поправил чинушу майор Скарута, на что тот замер
в позе гусака перед взлетом, затем медленно осел, чтобы выпрямиться и
отчеканить: "Восемнадцать!" И гневно добавил: согласно приказу (последовал
номер) на акциях с детьми и женщинами присутствие солдат Вооруженных сил
Германии - нежелательно, и посему бабу с ребенком надо отвезти подальше,
пусть самооборонщики сами решат, что делать, то есть когда и где
расстреливать.
Все переговоры с канцелярским дурнем понимались, конечно, агентом,
скрывавшим знание немецкого языка, и были им, без сомнения, осмыслены. До
него дошло, что камеры ему не видать и трехмесячная как минимум отсрочка
смерти в Плетцензее ему не светит; что даже если Скарута и не обманывает
его, то теперь им обоим не выпутаться из сетей военно-полевой бюрократии.
Так это или не так, но агент принял решение - повернулся и прямиком пошел к
собственной могиле, погружая ноги в желтую глину. Тут же раздались сухие
бестолковые выстрелы. "Проклятая немчура!" - злобно выругался Скарута.
Старший из самооборонщиков обошел вместе с врачом яму, добивая из винтовки
тех, кого считал недоумершими. На убитых полетела желтая глина, а потом и
земля. Скарута тут же уехал, кипя злостью уже на себя: сообразил, что
поступать надо было по-русски, то есть сговориться с судьей и
госбезопасностью, кое-кому позвонить, кое-кого подпоить, кое-какой
информацией поделиться... Взятку дать, едрена мать! Поскольку "немчура" так
и не освоила большевистский, попирающий все законы принцип революционной
целесообразности.
И Скарутой было решено: оживить четвертую явку, ведь она когда-нибудь
понадобится русским.
Несолоно хлебавши покинул он Минск, заручившись одобрением начальства.
А она, четвертая явка (до которой агент не дошел), в деревеньке Фурчаны
на границе с генерал-губернаторством; почти рядом с явкой - город, взятый в
первый же день войны без боя, место отдыха фронтовиков, получавших краткие
отпуска; госпитали, ни одного русского самолета в небе, партизанские
квартиры выявлены, бандиты загнаны в леса и болота.
К шлагбаумной окраски столбу перед Фурчанами прибита дощечка с грозным
указанием: "Vorlдufiger Treuhandbetrieb der deutschen Wehrmacht", из чего
Скарута понял, что когда-то коллективизированное большевиками хозяйство
продолжает таковым оставаться, но уже под опекою Вооруженных сил Германии;
черно-белый столб означал еще и воинское подразделение в колхозе, что
настораживало: в таком-то месте - и воссоздавать явку? Еще большее опасение
вызывал комендант, пожилой капитан, красочно расписавший Скаруте свои
подвиги на военно-трудовом фронте. В колхозе - шестьдесят дворов, треть хат
заколочена, семьдесят семь баб, детишки, девять мужиков своих, остальные
пришлые, одиннадцать лошадей, состоящих, как и все мужчины, на учете,
двенадцать коров (сельхозналог - 800 литров в год на каждую), один трактор.
Поначалу колхоз разогнали, разделив его имущество на паи и раздав их
сельчанам будто в собственность. Но затем кто-то собственность свою кому-то
продал, капитан возмутился, пригрозил, мужики и бабы вновь сколотились в
колхоз, дела поначалу шли плохо, к лошадям и коровам относятся колхозники
по-варварски, вызванный ветеринар проверил скот, пришел в ужас, прибыла
экзекуционная команда и высекла конюха. А вообще-то, уверял за рюмкой
самогона комендант, народ здесь неплохой, послушный, богобоязненный, как ни
странно, в каждой избе - иконы, а одна старуха даже связала ему шерстяные
носки.
Скарута едва не расхохотался, чуть не выругался матом. Дурачок немец
проповедует братание со славянами, сожительство с ними, то есть то, что
встревоженное германское командование называло фратернизацией Вооруженных
сил и местного населения. Да просунь руку поглубже за икону - и нащупаешь
там осколочную гранату Ф-1! А подаренные тебе, немчик, носки все равно
достанутся старухе. Колом тюкнет по кумполу, сапоги снимет, подарочек
стянет! Славянской души не знаете, господин капитан Матцки!
Нужного же человека он в деревне не нашел. Ничуть не обескураженный,
Скарута представился полковнику Ламле, коменданту города и гарнизона, и
получил квартиру из резерва для особо важных гостей. Дом фасадом выходил на
центральную площадь и хорошо охранялся. Скарута ходил в полевой форме, ничем
не отличаясь от офицеров, которые по вечерам заполняли питейные заведения,
деловитым шагом с портфелями и сумками пересекали площадь, шумели в
коридорах государственных учреждений, пробивая заявки на дополнительную
поставку обмундирования, медикаментов и всего того, чего никогда не бывало в
избытке. Но китель вскоре стал обузой, Скарута переоделся в штатское,
цивильное, чтоб толкаться, не вызывая подозрений, на рынке, на вокзале,
возле биржи труда, которая, кажется, могла служить идеальным почтовым
ящиком. Весь пятидесятиметровый забор у биржи с обеих сторон обклеен
стонами, криками о помощи и зовами вечной любви и дружбы. "Кто знает о
Михасе Бобрище из Луцка, пусть что напишет..." "Дорогой мой! По-прежнему
твоя и жду там, где мы расстались. Фруза". "Мать! Не ищи меня на красной
бумаге. Ваня". (В генерал-губернаторстве списки расстрелянных печатались на
красной бумаге.) Забор и посмеивался, меняя отрез на обрез; со скидкой
продавалась веревка для ухода в мир иной.
Существовал и срок давности, по которому аннулировались некоторые
отвисевшие свой срок объявления, но их срывали или заклеивали другим
посланием так, чтоб хоть пара слов сохранялась - как прядь волос, по которой
мать найдет дитя. (Всю левобережную часть города изучил Виктор Скарута, лишь
с Берестянами, промышленным пригородом, не захотел знакомиться: опасной,
противной советской жизнью несло от кирпичных и деревянных домов!..) Забор
взывал безмолвно, зато рынок гудел сотнями голосов. Продавали и покупали
все, что можно унести, съесть или выпить. Раненые убегали из госпиталей в
халатах, патрулей не боялись, группками бродили трипперитики, коих всегда
полно в тылу и которые едким базарным самогоном продлевали лечение: да кому
хочется вместе с последним, шестнадцатым, порошком сульфидина получить
направление на фронт?.. Городские и гарнизонные власти будто забыли о том,
что большевики могут вдребезги разнести армейскую группировку западнее
Смоленска и вонзиться танковыми клиньями в Белоруссию. Зато помнили, как
совсем недавно Вислени наставлял окружных начальников: "Мы не можем
позволить отпускникам бесчинствовать в Германии, чистой, строгой и
высокоморальной. Русские бешено сопротивляются, окопный быт развращает
солдат и офицеров, они должны снять с себя нервное напряжение здесь, в
Остлянде. Поэтому - алкоголь и женщины, никем и ничем не ограниченная
продажа напитков и проституция в законопослушных рамках, и чем большая часть
населения будет вовлечена в обеспечение кратковременного отдыха наших
воинов, тем меньше взрывов и поджогов..."
Многие, многие начинали понимать уже, что если и можно одолеть русских,
то не иначе как с помощью русских же. Не раз видел Скарута грузовики с
людьми в замызганной и обветшалой красноармейской форме. Не удивлялся, слыша
русские говоры мужчин в немецких кителях без погон, да и знал уже, что в
германских вооруженных силах добровольно или подневольно обретается почти
миллион тех, кого недавно держали в лагерях для военнопленных.
В эти лагеря он и стал наезжать, ища человека, которого можно посадить
на явку.
4
Рота совсем поредела, и молодцом держался только Рудольф Рикке.
Двадцати пяти лет от роду влюбился он в собственную жену, смастерил
деревянный футляр для фотокарточки и носил его у сердца, под дырявым
кителем. Рация работала только на прием, шифры связнику не доверили,
говорить открыто штаб корпуса не решался и для поднятия боевого духа
постоянно передавал один и тот же марш, гогенфридбергский. К полному
остервенению русских "хейнкель" прицельно сбросил бесценный груз: жратву,
патроны, почту и весть о том, что связник просочился через змеиные кольца
окружений и отправил в Гамбург послание Гертруде Брокдорф вместе с актом о
бракосочетании. Задирая по ночам голову к звездам, Рудольф Рикке верил, что
именно в эту минуту и Трудель Брокдорф вперяет свой взор в небо. Был месяц
май, чирикали какие-то пташки, речные берега раздались, пропуская паводок, и
сблизились, от воды вновь понесло гнилью, ко вшам присоединились комары,
открывшие второй фронт; как-то порывом ветра с русского берега сдуло
какую-то тряпицу, упавшую на блиндаж. Рудольф поднял ее, любопытствуя, и
увидел, что в руках его обыкновеннейшая портянка, густо обсеянная вшами. "В
огонь ее!" - заорал Винкель, но было уже поздно: несколько вшей,
десантированных большевиками, уцелели. От укуса одной из них и умер старшина
роты, спустившийся в блиндаж, - так уверял Винкель, и ему надо было верить,
все уважали его за скромность и умение богослужебные слова прилагать к
текущему моменту. "Голым пришел ты в этот мир - и голым уходишь..." - так
сказал он нагому трупу старшины роты, с которого сняли, чтобы сжечь, все
тряпье, зараженное русской вошью.
Сам Винкель умер через сутки. Только что поглаживал лысину, склонил
было голову набок, будто к чему-то прислушиваясь, а потом растянулся на
м