Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
, - резко сказал
посетитель, неожиданно изменив тон, и показал свое служебное удостоверение.
- А теперь давайте присядем, и вы спокойно объясните, что здесь происходит.
Старик был ошеломлен.
- Значит, вы не клиент?
- Вы очень проницательны. Фамилия, имя, род занятий и все остальное,
говорите скорее, вас много в этом вертепе?
Если бы инспектор не держался с таким явным апломбом, как будто ему
полагалось из принципа выводить своих собеседников из равновесия, то его
неожиданный приход мог бы сойти за визит вежливости. Вот только в вежливости
Шиффле чувствовалось нечто нездоровое и даже порочное. Он-то прекрасно знал,
чем должно закончиться его расследование.
Не было ни паники, ни криков, ни слез. В противном случае инспектор
непременно отметил бы это в своем отчете. Никакого топота сапог на лестнице
или ударов прикладом в дверь. Я тщетно искал хоть намек на это между строк.
Ничего подобного.
Шиффле пришел не с облавой, а на разведку. Это была лишь прелюдия. Не
арест, а его подобие. Если бы Фешнеры обладали историческим чутьем, то они
бы поняли, что оказались злополучными участниками генеральной репетиции
грядущего действа. Но кто из нас когда-нибудь проявлял здравый смысл в
критической ситуации? Некоторое время спустя, когда человек воскрешает в
памяти случившееся, ему всегда легче в этом разобраться.
- Говорите...
- Вот мое удостоверение личности номер 36СА 48659, выданное мне
тринадцатого февраля тысяча девятьсот сорокового года префектурой полиции
как иностранному рабочему. Но мой сын взят на профессиональный учет и
является членом Всеобщей конфедерации французских ремесленников.
- Ваш сын, какой именно? Младший или старший?
- Вот он, старший, Ицкок, - ответил старик, кивком указывая на сына.
- Как его зовут?
- Пишите Исаак, господин инспектор, это то же самое.
Проверку прошли все. Отец, сын, работница. У Сары был британский паспорт.
Инспектор повертел его в руках как какую-нибудь диковинку. Только что не
обнюхал. Очевидно, этот документ казался Шиффле еще более странным, чем
долговое обязательство главного банка Лодзи.
- Одного человека тут нет, - заметил полицейский, обводя взглядом
комнату.
- Это Хай... Анри, где же он?
Анри Фешнеру исполнилось двадцать пять лет. В ту пору он уже был
хитрецом, каким остался на всю жизнь. Он не прятался, но не попадался на
глаза. По крайней мере, старался не попадаться.
- Итак, ваше удостоверение?
- Я его потерял.
- Как это, потеряли? Вам известно, что в наше время опасно жить без
документов?
Молодой человек пожал плечами и развел руки ладонями вверх, как бы
призывая небо в свидетели своего невезения. Глаза и улыбка выдавали Анри.
Его отчаяние было неубедительным.
- Что я могу поделать?
Инспектор встал и по-хозяйски начал обход. Семейство Фешнеров следовало
за ним. В тот день в мастерскую поступила крупная партия куниц, зайцев и
сурков. Шиффле, разумеется, это заметил.
- Не обращайте внимания, - юлил старый Фешнер. - Это просто...
Младший сын оборвал отца, чтобы тот не дал маху. Ведь инспектор с
бесстрастным видом замечал все. Любая оговорка могла стать роковой.
- Нам привезли это из ателье для починки.
Кучка людей подошла к большому комоду. Чиновник не мог не заметить, не
обратить внимания на лежавшую на самом виду бумагу - список клиентов
магазина Фешнеров.
- А это? Разве это не с улицы Конвента?
Не дожидаясь ответа, Шиффле положил бумагу в карман. Не этот ли жест
навел старика Фешнера на блестящую мысль? Или его просто осенило? Так или
иначе, он решил все поставить на карту. Отделившись от остальных, торговец
неожиданно взял ревизора под руку, увел его на кухню и запер дверь на ключ.
Помещение было таким тесным, что они оказались лицом к лицу.
- Мы с вами, вероятно, могли бы договориться, господин инспектор. Моя
молодежь не знает, в чем дело. Для всех настали трудные времена, не так ли?
Вы можете рассчитывать на мое безоговорочное молчание. Ну, как?
Чиновник притворился дурачком:
- Что вы имеете в виду?
- Назовите вашу цену, и мы это обсудим. Сколько?
Полицейский старался подвести Фешнера под статью. Загнать его в угол.
Старик, конечно, не был простаком. Но он по-прежнему полагал, что дела
делаются, как раньше. Он думал, что можно хитрить со всем человеческим
родом, как с покупателем или поставщиком.
- Вы говорите о кроличьем манто?
- Да при чем тут манто! Держите, я даю вам деньги, а вы вернете мне
список. Вот вам за кролика. Но я говорю о другом. Сколько надо заплатить за
спокойствие? Чтобы на нас смотрели сквозь пальцы? Десять тысяч хватит?
Ответа не последовало. Из-за того что лица собеседников почти
соприкасались, тишина казалась еще более гнетущей. Два дыхания сливались в
одно. Старый Фешнер не обладал терпением полицейского. Напряжение, царившее
в кухне, было столь же велико, как и желание торговца замять дело.
- Может быть, пятнадцать тысяч?
Инспектор едва заметно улыбнулся. Он тщательно записал все цифры. Затем
медленно, не сводя со старика глаз, повернул ключ в замке.
Семейство Фешнеров дожидалось за дверью. При виде обрадованного лица
посетителя все тотчас же поняли, что хорошие дни миновали.
***
Отчет инспектора был удручающим. Фешнеры четырежды нарушили закон. Они
нелегально занимались кустарным производством, выполняя заказы частных
клиентов. Использовали работницу, не являвшуюся членом их семьи. Не имели
французского гражданства. Пытались дать взятку должностному лицу.
Наказание не заставило себя ждать. Это называлось административным
взысканием. В сущности, так оно и было. Вот только в период оккупации
администрация была вправе распоряжаться жизнью и смертью людей.
Что было дальше, я уже частично знал понаслышке. Вскоре, в первые дни
1942 года, мастерская на улице Лекурб подверглась налету полиции.
Находившиеся там люди были арестованы и помещены в Дранси, а затем
отправлены в один из польских лагерей. С тех пор никто их больше не видел.
Те, кому удалось избежать ареста, до конца оккупации скрывались, перебиваясь
случайными заработками.
Через год после Освобождения они получили свой магазин обратно. Часть
товара исчезла.
Прошло полвека. Один лишь Анри Фешнер был еще жив и в добром здравии. Он
по-прежнему торговал меховыми изделиями на улице Конвента. Старик передал
бразды правления своему единственному сыну, но сам на покой не торопился. С
тех пор как он овдовел, в нем даже прибавилось энергии. Он не мыслил себя
вне работы. Пушнина являлась смыслом его бытия. Чтобы лишить этого человека
жизни, достаточно было отстранить его от дел.
Время от времени мы со стариком чесали языками. Он казался счастливым.
Рядом с ним был сын, подрастали внуки, он был уверен, что его род не
прервется. История Фешнеров не закончится на нем. Этого хватало для счастья
меховщика, хотя он был лишен династических притязаний. Господин Анри всегда
вел себя так, как будто до конца его пути еще далеко.
Какое я имел право портить ему удовольствие?
***
На Фешнеров кто-то донес.
Незачем читать между строк, чтобы в этом убедиться. Выдали их или
продали, так или иначе, донос был. А сами они знали об этом или нет? У меня
нет ответа. Я-то все знал, и мне было невыносимо тяжело хранить это в тайне.
***
Обычно, когда я издавал очередную книгу, мне приходилось дожидаться,
когда слова пустят новые ростки, прежде чем снова взяться за перо. Это вовсе
не горело. Прежде я должен был отмежеваться от своего героя. Продолжая
хранить по отношению к нему вечное чувство безмолвной преданности, я
отпускал его на волю, как только он становился достоянием читателей.
Так было всегда, даже если его душа по-прежнему жила в глубине моего "я".
Со временем там, по-видимому, образовалось несколько слоев остаточных пород.
Я, долго полагавший себя единоличным хозяином своей оболочки, уже
предчувствовал, что сразу же после моей смерти, в случае вскрытия трупа,
судебно-медицинскому эксперту предстояло обнаружить внутри меня целую толпу.
Мой герой больше мне не принадлежал. Мы расставались навсегда. Он начинал
жить своей бумажной жизнью, а я недолго оставался в одиночестве, находя в
процессе чтения другие образцовые судьбы, достойные прославления. Окружение
каждого героя, привечавшее меня, порой чуяло в моем поведении подвох. Я
оправдывался, но для чего? Реакция близких казалась мне естественной. Я
приходил, насыщался и снова уходил. Очевидно, я выглядел в их глазах
хищником, а не творцом.
На сей раз все было иначе. Не я искал Фешнеров, а они нашли меня. Время
сделало свое дело, память о прошлом нас сплотила, а неторопливый, подспудный
ход Истории отразился на случившемся без нашего ведома. Можно расстаться с
любым великим человеком, продолжая питать к нему тайную любовь, но
невозможно поставить крест на своих близких. Все равно что отрезать кусок
собственной плоти.
Я пытался договориться с самим собой. В конце концов, эти мертвецы не
мешали мне спать. Они не требовали, чтобы я отыскал соучастников их
убийства. Я не был знаком ни с теми, ни с другими. Потомки Фешнеров случайно
оказались близкими мне людьми. Я был инородным телом в их среде. Не уверен,
что в случае развода я бы продолжал с ними общаться. В конце концов, это
была не моя судьба. С какой стати я должен был взваливать на себя такую
ношу?
По правде сказать, меня завораживал сам дух этой истории.
С тех пор как я прочел дело своих родственников, я чувствовал себя
хранителем чужого секрета. На меня возложили важную миссию. В конце отчета
инспектор упомянул человека, выдавшего Фешнеров. Того, кто сообщил их адрес
полиции, того, чье имя стало для Шиффле паролем, позволившим ему попасть в
мастерскую, не вызывая подозрений. Инспектор обозначил этого человека буквой
"X". Однако при последнем упоминании о нем звездочка отсылала к пометке
внизу страницы: "Смотри дело 28Б, страница 35, строчка 12".
Теперь не было никакой нужды ломать голову над тем, о чем умалчивал
текст, докапываться до сути и разгадывать ее сокровенный смысл.
Я уже достаточно хорошо разбирался в бумагах периода оккупации, чтобы
понять, о чем шла речь. Это был самый настоящий справочник доносчиков. В нем
значились только имена со ссылкой на текущие дела или материалы следствия.
Адреса не указывались: напротив имен стояли только зашифрованные номера.
Этого было достаточно, чтобы привлечь к судебной ответственности сотни
стариков, переполошить их семьи, начать шантажировать власть имущих,
напугать простых людей и подтолкнуть некоторых к самоубийству. Такой цели я
перед собой не ставил. В сущности, у меня вообще не было определенной цели.
Когда я в тот день покидал архив, меня переполняли сомнения. Я уже ни в
чем не был уверен.
***
На протяжении многих лет я переходил от книги к книге, не задавая себе
никаких вопросов. Дело не в том, что их не возникало, отнюдь нет. Но в
данном случае на меня повлиял Дезире Симон. Писатель утверждал, что если бы
он размышлял над вопросом, который вечно ставили перед ним журналисты,
психоаналитики и его мясник ("Зачем вы пишете?"), то немедленно иссяк бы и
стал бесплодным. Выдать свою сокровенную тайну, даже если она была таковой
лишь в его глазах, значило бы покончить с творчеством раз и навсегда. Любые
объяснения претили Дезире Симону. Он не допускал даже мысли об этом. Когда
романиста засыпали вопросами относительно подлинной природы литературного
таинства, он уходил от ответа. Правда, Дезире Симон делал это деликатно. Он
предпочитал обходить препятствия, возникавшие на его пути, хоть и знал, что
рано или поздно ему придется с ними столкнуться. Лучше как можно позже, ибо
тогда наверняка настанет последний день его писательской карьеры.
Подобная позиция вполне меня устраивала. Я надеялся находить с ее помощью
выход из любого положения до восьмидесяти лет с гаком. Мог ли я подумать,
что на середине жизни судьба безвестных мехоторговцев из XV округа заведет
меня в тупик?
Этот самоанализ стоил мне нескольких бессонных ночей. Однажды утром я
устыдился того, что я - биограф. Мне стало стыдно за свое любопытство.
Стыдно пользоваться доверием, приобретенным за счет своих книг, чтобы
проникать в дома свидетелей тех лет и вытягивать из них воспоминания,
которыми они зареклись с кем-либо делиться. Стыдно предавать огласке их
признания даже во имя высшей истины. Стыдно за испытанный способ - смесь
терпения и ловкости, - позволявший мне совать нос в архивы частных лиц и
заглядывать в самые сокровенные уголки их личной жизни. Стыдно узнавать
семейные тайны, не спрашивая разрешения тех, кого это касалось. Стыдно за
приемы, достойные сыщика или осведомителя. Стыдно всякий раз убеждаться в
том, что тайное преимущество лучших биографов заключается в способности
копаться в чужом грязном белье. Стыдно не без удовольствия запускать руку в
мусорное ведро, чтобы извлечь оттуда какие-то жалкие улики. Стыдно читать
предписания врачей, детально разбиравших по косточкам чьи-то интимные
болезни, выписки из банковских счетов, превращавшие нищих в богачей,
любовные письма, которые следовало бы сжечь, и черновики, не предназначенные
для посторонних глаз. Стыдно за то, что все это приносит неплохие плоды.
Стыдно постоянно рассказывать о чужом прошлом, чтобы не пришлось открывать
собственную душу. Стыдно наживаться на чьих-то страданиях. Стыдно за самого
себя.
***
Я даже не помышлял о том, чтобы продолжать плыть против течения по
собственной воле. Я боялся обнаружить такое, чего никто никогда не должен
был узнать. Ни я, ни кто-либо еще. Мне не удавалось отмахнуться от мысли,
которую я вынес из тщательного изучения десятков дел. А именно: во время
оккупации все было возможно. В ту пору чего только люди не насмотрелись и не
наслушались, с чем только им не доводилось сталкиваться. Те годы были столь
удивительным, столь stricto sensu
необычным временем, что они толкали человека на самые невероятные поступки.
Подобно лакмусовой бумаге, они выявляли в каждом и лучшее, и худшее.
Углубляясь в архивные дебри, я все больше убеждался в том, что черные
годы войны на самом деле были серыми. Они казались сотканными из
двусмысленностей и компромиссов. Они были неопределенного цвета. Четкие и
категоричные обязательства, с какой бы стороны они ни исходили, были тогда
не правилом, а исключением.
Чтение сотен писем с доносами ошеломило меня. Не буйной силой клокотавшей
в них повседневной ненависти, а ее хладнокровием, по крайней мере, до весны
1942-го. Клеветники излагали факты и подкрепляли их доводами. Дескать, эти
люди слишком такие, а те люди слишком сякие, поэтому их следовало бы
отправить куда-нибудь, как можно дальше от нас. То были годы большой чистки.
Многих выбрасывали как хлам. Погрязнув в этих залежах злобы, я совсем пал
духом.
Тут был обманутый муж, выдавший жену с любвеобильным сердцем; любовница,
подставившая слишком ветреного любовника; друг, написавший донос на своего
нечистого на руку компаньона, отец невесты - на будущего нежелательного
зятя. Это происходило между французами. Христиане поступали так с евреями.
Но и евреи поступали точно так же друг с другом. Когда требовалось спасать
свою шкуру, некоторые были способны на все.
Может быть, кто-то из них донес на Фешнеров в полицию?
***
- Выпьете чашечку кофе?
Когда я навещал Франсуа Фешнера, его отец принимал меня в магазине, как
дома. Правда, среди серебристых лисиц и отливающих синевой сурков, все
величали его месье Анри. Старику нравилось то, что на первый взгляд могло бы
сойти за панибратство, ибо у французов принято так обращаться к торговцам.
Это стало традицией. Уже в школе, расположенной на улице Тюренна, Фешнер был
единственным, кого звали непосредственно по имени. В ту пору его имя и
фамилию еще не упростили. Преподаватели не желали их выговаривать, ученики
тоже. Поэтому для всех он был просто Анри, что являлось особым знаком
отличия. Это обращение продолжало тешить самолюбие господина Фешнера, но
такое чувство, несомненно, испытывали большинство лавочников - выходцев из
Восточной Европы.
Вроде бы мелочь, но старик придавал ей большое значение. Он даже уговорил
жену дать их сыну имя, в котором так или иначе выражался бы французский дух.
Так появился на свет Франсуа Фешнер. Подобный поступок был наивысшей данью
уважения своей новой родине. Если бы ребенка назвали Анатолем-Франсом
Фешнером, это звучало бы слишком самонадеянно. Что касается свидетельства о
рождении, его незачем было менять после того, как один из депутатов
парламента попытался унизить председателя совета, следуя давней традиции
искажать фамилию, чтобы как можно больнее уязвить ее обладателя.
Мендес-Франс? Да это же не имя, а гражданское состояние!
- Один кусочек сахара или два? Франсуа сейчас придет, он заканчивает
примерку с клиенткой.
Когда господина Фешнера позвали в мастерскую, я принялся прохаживаться по
магазину в одиночестве. Нельзя было сказать, что его обстановка вышла из
моды. Здешняя атмосфера была чуждой духу времени любой эпохи. Через тридцать
лет все тут останется таким же, как было тридцать лет назад. Изредка Фешнеры
делали косметический ремонт. Тем не менее клиенты у них никогда не
переводились. Побелка и краска не отпугивали провинциалов, оставлявших в
лавке свои шубы на хранение или даже делавших покупки. Таким образом они
демонстрировали свою преданность фирме, стойко державшейся на протяжении
трех поколений.
Невозможно укрыться от взглядов зеркал. Разве что спрятаться под ковром,
чтобы выбраться из кольца своих двойников. Меховщик рассматривал здесь свои
изделия, подобно тому как художник приглядывается к собственным картинам,
чтобы обнаружить в них изъяны. С изнанки они выглядели лучше.
Я подошел к витрине, завороженный бесконечным движением пешеходов по
улице, тем более что передо мной мелькали кадры немого кино. Но если
прохожие, в свою очередь, замечали меня, их удивление было куда сильнее
моего. Я красовался в звуконепроницаемой витрине, как рыба в банке.
Выставлял себя напоказ, словно гамбургская проститутка.
Я присел у старинного бюро, изящного письменного стола, в нижнем
выдвижном ящике которого лежали чеки и пачка кредитных карточек. Моя рука
небрежно покоилась возле телефона. Если бы в магазин зашла какая-нибудь
клиентка, то она вполне естественно осведомилась бы у меня о цене шляпки из
канадской куницы. Ведь торговец - это прежде всего тот, кто сидит у кассы
или ее подобия. Но на этом сходство между нами кончалось; прежде чем я
открыл бы рот, любая бы поняла, что я не тот, за кого себя выдаю. У меня не
хватило бы терпения ждать целый день, когда покупатели пожалуют в магазин.
Торговля не была моим призванием.
Отец и сын превосходно дополняли друг друга. Они, казалось, гармонировали
во всем, начиная с безупречного внешнего вида - даже если стояли на коленях,
нанося последний штрих в перелицовке какого-нибудь манто. Фешнеры никогда не
вышли бы к клиенту без пиджака. Не мыслили они себя и без галстука. Их
чувство собственного достоинства, присущее порядочным людям, в полной мере
проявлялось в отутюженных воротничках. Это казалось им пустяком,
естественным д