Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
был Прохарж с четвертого курса, ученик Валасека, такой же, как
он, подвижный и точный, но со слабым ударом. Я не обладал ни особой
подвижностью, ни точностью; единственно, на что я рассчитывал, был мой
удар снизу слева, классный, нокаутирующий удар. Прохарж уже вчистую
выигрывал по очкам, а я все еще ловил его на этот удар, терпеливо ожидая,
когда он раскроется. Но он так и не раскрылся, а я проиграл и бросил бокс,
как олимпийский чемпион Шатков после своего проигрыша в Риме. У нас почти
восторженно рассказывали о том, что он стал каким-то университетским
начальством, даже диссертацию защитил, а боксерские перчатки до сих пор
висят у него в кабинете. Я тоже повесил их у себя как память, хотя вскоре
забыл обо всем, что с ними связывалось, кроме одного - моего коронного,
так и не нанесенного удара, когда я больше всего на него рассчитывал. Я
помнил его, как условный рефлекс, и, когда Войцех выпрямился, раскрывшись
так откровенно, как раскрываются только новички на первых тренировках, я
ударил левой снизу в его ничем не защищенную челюсть, ударил со всем
напряжением мускулов и со всей тяжестью тела, какие я смог вложить в этот
удар. Уже с обморочной беспомощностью Войцех медленно повернулся всем
телом и грузно рухнул на мостовую. "Ватный подбородок", - сказал бы о нем
наш тренер.
Я даже не влез, а нырнул в машину, присел с краешка на сиденье и рванул
с места, низко-низко пригнувшись к рулю. И вовремя! Нечто скрежетнуло над
головой, оставив в боковом и ветровом стеклах две круглые дырки в матовой
стеклянной каше. Вторая пуля царапнула по стойке, даже не пробив кузов. От
третьей я ушел на полном газу, обогнав какой-то грузовик с бочками.
Стрелял, должно быть, бармен, а не Войцех; тот, наверное, еще не очнулся.
Вести машину в таком положении было трудно и неудобно, я все время
сползал вниз, да и темная улица меня пугала: я не знал, куда она ведет.
Поэтому, остановившись и переложив голову Эльжбеты к себе на колени, я
свернул на более светлую и шумную улицу, пытаясь прикинуть в уме, как
добраться до гостиницы или, в крайнем случае, до того перекрестка, где мы
стояли с Лещицким, - ведь напротив была квартира Эльжбеты. Девушка не
шевельнулась, не открыла глаз, когда я приподымал ее, только ресницы чуть
дрогнули. И мне показалось, что очнулась она уже давно и не открывает глаз
лишь потому, что хочет узнать, что произошло и куда и зачем ее снова
увозят.
Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от
дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил,
говорил, как в бреду:
- Я Друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не
знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь,
правда, совсем в другом времени - ты этого помнить не можешь. Но стихи
Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, - это твою книжку, наверно, так
безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета,
помнишь? "На жизненном пути различные судьбой - так в море две ладьи - мы
встретились с тобой". Перечти и-х, если они сохранились. А книжка со мной
и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня - правда, еще сегодня
- сделал Жига. Он подарил мне медаль, - я уже говорил тебе об этом. А я
хочу отдать ему томик Мицкевича.
Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой
незнакомого человека, сказала печально и тихо:
- Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в
Вашингтоне. Только наше ли оно? - прибавила она неуверенно.
- Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь
их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, - продолжал я
все еще в лихорадочном бреду. - Разве есть что на земле красивей Варшавы?
- Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, - проговорила
она, опустив длинные свои ресницы. - А что осталось от Варшавы? Камни...
- Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в
эмиграции. А Старе Място совсем прежнее...
Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой
Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту,
где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.
ДО
Я вышел из затемнения в другом кадре - не в машине, а все на том же
перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным
налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую
же темную, в отраженных огоньках мостовую.
Было без пяти десять.
Лещицкий взглянул на меня и улыбнулся.
- Как видишь, - сказал он, - прошло ровно столько, чтобы дойти от бара
до этого перекрестка. А гамма уже сыграна.
Я не спросил у него, какая гамма. Он глядел понимающе и сочувственно,
как будто знал все, что я пережил. Но я ошибся.
- Я ничего не знаю, Вацек, - прибавил он. - Я не был с тобой. Тебя
окружали люди из другого времени.
- Но те же люди?
- Конечно.
- Что это было? - спросил я. - Гипногаллюцинация?
- А сам как думаешь?
- Никак. Мне очень хочется узнать, чем окончился мой последний дубль.
- Как ты сказал: дубль? Почему?
- Дубль - это кинематографический термин, - пояснил я. - Обычно снимают
несколько вариантов одной и той же сцены. Их называют дублями.
Ему понравилось сравнение.
- Дубль, - повторил он, - дубль... Может быть, твой дубль еще
продолжается... в своем времени. Кто знает? Даже я не знаю до конца, что
это такое. Время... джинн из бутылки. Я выпустил его, а сейчас радуюсь,
что загнал обратно... - Он протянул мне руку. - Не обижайся, Вацек. Я
только хотел помочь тебе проверить себя на прочность. Это всегда помогает.
Может быть, теперь ты уже повзрослел и стал мудрее? Не сердись на старика.
- Я не сержусь, - сказал я, - только не понимаю...
- И не надо. Считай, что я пошутил. Бывают такие глупые шутки... - Он
вздохнул и, не прощаясь, пошел вперед, обгоняя неизвестно откуда возникших
прохожих; должно быть, они вроде нас где-то пережидали набежавший ливень,
а теперь спешили по своим делам.
Только я никуда не спешил, пытаясь уяснить себе, что это было. Сон? Но
я не спал и не грезил наяву, хотя и терял сознание. Гипноз? Но я никогда
не слыхал о такой форме гипноза. Да и возможна ли она вообще? Шесть разных
галлюцинаций в одно мгновение, в одну тысячную, может быть даже
миллионную, долю секунды. И может ли галлюцинация вызвать ожог? Я отдернул
рукав и ясно увидел сине-багровое пятнышко, засохшую корочку, - след
сигареты Войцеха. И сбитая кожа на суставах пальцев левой руки - еще один
след моей встречи с Войцехом. А медаль? Конечно же, вот она! Я вынул ее из
кармана и посмотрел на свету. Не медаль-фантом, не медаль-иллюзия, а
реальная медаль из старой бронзы. И барельеф Понятовского с лавровым
венком на лбу, и надпись по кругу: "Жил для отчизны, умер для славы", -
совсем не призрачная, не иллюзорная: я мог ощупать каждую букву.
И томик Мицкевича был на месте. Я не вынимал его, только потрогал
выпуклый портрет на обложке. Значит, все это было! Не галлюцинация, не сон
и не гипнотическое видение. Джинн, выпущенный из портсигара Лещицкого,
сыграл мне свою гамму, заставив прожить полчаса или час, но каждый раз
по-иному и каждый раз с полной отдачей сил. Я действительно лежал здесь с
простреленной грудью, спасал свою жизнь в бешеной автогонке, дрался за
честь Эльжбеты и стал обладателем писем, опубликование которых так
страшило белоэмигрантских подонков.
Медаль, Мицкевич и письма - гости из другого времени. Может быть, в
нашем у них есть близнецы, но разве это что-нибудь меняет? Жига хотел
отвезти письма в посольство, и я обещал помочь в этом Эльжбете. Не все ли
равно, в каком это было времени и было ли вообще. Теперь я хозяин своего
времени.
Не сомневаясь и не раздумывая, я решительно пошел через улицу к хорошо
знакомому подъезду напротив.