Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
мца, приволок его на квартиру
старшей дочери, что уже тогда была замужем за молодым генералом, правда,
генерал тогда гостил в Албании, - а потом и выходил птичку-то, и с собой в
Ригу увез. С этого случая начался в жизни Эдуарда Феликсовича третий период,
самый спокойный и счастливый, когда смог он наконец-то бросить медицину,
уйти на пенсию, разводить птичек, сидя под крылом у двух зятьев, растить
внуков и так далее. Периоду этому предшествовали два других: первый был
ничего, в двадцатые и тридцатые годы жил дед в буржуазной Латвии, входил в
правление общества имени Рериха, лечил травами, научившись этому ремеслу у
своего отца, очень знаменитого гомеопата, умершего в конце двадцатых, -
давал деньги на издание "Тайной доктрины" Блаватской, которую светлой памяти
Елена Ивановна перевела на русский язык перед самой войной, двух дочерей
завел, потом войну там же, в Риге, пересидел как-то, а в сорок пятом вызвали
его в одно место и спросили: вы ли, мол, тот самый Владимир Горобец, что
общество памяти Ульманиса возглавлял; Эдуард ответил, что, мол, не я, и
вообще такого не знаю. Эдуарду кивнули понимающе и дали десять лет. Сразу
после этого начался в его жизни другой период, поначалу тяжелый, а потом
тоже не особенно плохой, ибо в лагере на Воркуте попал дед не в шахту, а в
больничные врачи, хотя диплом у него был ненастоящий, несоветский (Эдуард
Корягин учился в Париже), сразу в старшие патологоанатомы лагеря. Вскрывал.
Вынимал "гусака" (все внутренности разом). Свидетельствовал. Не боялся
никого: по должности ножи-скальпели имел такие, что всю лагерную
администрацию мог бы раз и навсегда освидетельствовать. Да и
гравиданотерапия, будь она неладна, очень помогала существовать; рассказал
Эдуарду Феликсовичу про эту науку один врач на Вятской пересылке: все
лагерное начальство, как один человек, желало лечиться от импотенции, ну, а
моча беременных баб всегда была в избытке, благо кое-кто из зеков
импотенцией все же не страдал. Кипятил дед эту самую мочу, становилась она
"гравиданом", потом впрыскивал ее куда надо, а взамен мясо получал, сало,
сахар, шоколад даже. Тревожился, впрочем, все годы: как-то там его дочки.
Старшей, Елене, было девятнадцать, когда он сел, младшей, Наталье,
одиннадцать. И - никого у них на белом свете, ни в Риге, нигде. Только и
надежд было, что на пробивной характер Елены. Надежды эти, надо сказать,
оправдались, да еще как.
Знать не знал в те годы Эдуард Феликсович, что весь остаток своих
долгих дней по выходе из лагеря он посвятит такому неожиданному занятию, как
разведение дорогостоящих синих попугаев. Еще менее ожидал
гомеопат-прозектор, что та самая старшая дочка, на которую он столько надежд
возлагал, оправдает их самым неожиданным образом: не успел Корягин выйти на
волю с бумажками о реабилитации в кармане, как выскочила она замуж ни много
ни мало за молодого генерала госбезопасности, человека неожиданно
положительного, из старой московской семьи обрусевших армян, Георгия
Шелковникова. Так в жизни Эдуарда Феликсовича почти одновременно появились
действующие лица, в корне эту самую жизнь переменившие: зять Георгий и
попугай Рыбуня. Через год друг-броненосник из зоопарка при довольно темных
обстоятельствах сактировал деду гиацинтовую самку Беатриссу, от какового
союза в Риге дед совершенно неожиданно получил кладку - иначе говоря, три
больших белых яйца, из которых при стечении обстоятельств должны были бы
вылупиться несусветно дорогие гиацинтовые птенчики. Но дочка выписала отца в
Москву, поселила его пока у себя на даче, в Моженке, и яйца при переезде
побились. Эдуард Феликсович не уныл и через полгода получил другую кладку. И
стало попугайное дело не только любимым, но и прибыльным. А в шестьдесят
первом, в долгие три зимних месяца, когда по всей стране люди меняли старые
деньги-простыни на новенькие - маленькие, не замечая, что пучок лука как
стоил десять копеек старыми, так и стоит десять копеек новыми, состоялся
медовый месяц и у младшей дочери, Натальи, отчего-то тоже с офицером ГБ.
Весть о том, что второй зять тоже армянин, Эдуарда Феликсовича так потрясла,
что все остальное, зятьев объединявшее, - а именно ГБ, - от его сознания уже
ускользнуло. Дед и вообще перестал обращать внимание на что бы то ни было,
кроме Рыбуни и его семейства. Вскорости переехали в Москву и Наталья с
мужем, под крыло к старшему зятю, а дед с неуютной дачи перебрался к ним же.
Скоро и внук первый народился, Рома, - не Роман, правда, а Ромео, но это уж
у армян национальная страсть к Шекспиру. Появился еще один смысл у дедовой
жизни. Старых рижских, "рериховских" связей дед специально не поддерживал,
но кое-какие из них восстановились сами по себе. Зять Георгий, толстевший с
каждым годом, отчего-то эти связи очень одобрял, интересовался всякими
криптограммами Востока, Жоффруа де Сент-Илером, Успенским, агни-йогой,
Махатмами, даже повесил на стену у себя картину художника Сардана, иначе
говоря, проявлял внимание ко всему тому, что в прежние времена, когда
общение Корягина с госбезопасностью еще не стало семейным, а ограничивалось
разве что гравиданотерапией, было ему близко и дорого. Но жизнь деда Эди
была теперь полна попугаями и внуками, нрава он и без того был всю жизнь
смешанного - угрюмого и жизнерадостного, причем первая часть проявлялась
внешне, а вторая внутренне. И познакомил дед старшего зятя кое с кем. Никому
от этого знакомства плохо не стало, даже квартиру кому надо и где надо
выхлопотать удалось. Ну, и ладно, а попугайчики подросли, и жить в доме с
пятью гиацинтовыми стало немыслимо, да еще Наталья опять с пузом ходила,
собирался родиться внук Тима, не Тимофей, правда, а Тимон; вздохнул дед и
повез самого маленького попугайчика на птичий рынок. Думал, полсотни уж
наверняка выручит. Но решил постоять и подождать - сколько предложат.
Простоял на Калитниковском до часу дня без малейшего толку, только дивилась
публика на синего попугая, да шипели конкуренты, толкавшие зеленых
волнистых, и так-то спросу чуть, а тут еще бородатый какой-то с синим, не
иначе крашеным. А около часу дня подошел дядя в дубленке, тогда еще не
модной, и с сильным акцентом сказал, что больше тысячи сейчас при себе не
имеет, но, если дед согласится с ним поехать, он заплатит полную стоимость.
Что есть полная стоимость - дед и помыслить не мог, ежели тысячи мало. Но не
растерялся и на хорошем французском языке выразил согласие поехать.
Пораженный посол Люксембурга, для которого французский язык на птичьем рынке
был таким же потрясением, как предложенная цена для деда Эдуарда, купил
попугая в итоге за полторы тысячи, и в последующие годы каждое лето по
птичке покупал, пока его в семьдесят пятом самого ливийские террористы не
похитили. И грузины тоже покупали. Армянам приходилось дарить. Но денег
вдруг стало навалом. Так вот и получил дед Эдуард от советской власти сперва
свободу, а теперь, через посредство зоопарка и птичьего рынка, еще и
независимость.
Вскоре семейство младшего зятя, у которого жил дед Эдуард, увеличилось
настолько, что ему выдали новую квартиру, в "Доме на набережной" у Каменного
моста. В пяти комнатах семь человек помещались, конечно, легко, но, кроме
семи человек, в квартире жили еще шестеро попугаев, - три пары, точней.
Безукоризненно послушные деду, - ибо талант к дрессировке попугаев у деда
открылся совершенно внезапно, вместе с талантом к воспитанию внуков, что, в
сущности, одно и то же, - птицы жили в его комнате, в других почти не
гадили, хотя иной раз и перекусывали кое-где провода, расклевывали
телефонные аппараты, отгрызали ручки у портфелей, съедали Натальину
косметику, похищали водопроводные краны, магнитофонные кассеты, кошельки с
хозяйственными деньгами, орденские колодки, мыло, посуду, особенно
подстаканники, и многое другое. Лишь когда лучший сын Рыбуни, Михася,
перегрыз трубу центрального отопления и устроил в доме потоп, терпение
Аракеляна кончилось и он пошел к деду разговаривать всерьез: взял да и
положил перед ним восемь тысячных пачек десятками, полный взнос за
кооперативную квартиру, которую сам же и брался устроить. Дед ничего не
сказал, вынул из-под тряпичного гнезда Беатриссы большой кошелек и отсчитал
на стол восемьдесят сотенных бумажек, деньги за четырех последних красавцев,
которых оптом купил директор бакинского рынка. И подвинул зятю вместе с
первой кучкой, - Аракелян понял, что это ему самому предлагают отселиться в
кооператив, шестнадцати тысяч наверняка на это хватит. А дед оставит себе
внуков и прочее. А дед еще и к телефону, злодей, потянулся, не приведи
Господи, позвонит Шелковникову. Аракелян забрал свои деньги, извинился и,
весь красный, удалился. Поле боя осталось за дедом, который отныне
безраздельно властвовал над квартирой, над попугаями, над внуками, над
полковником и даже в конечном счете над Шелковниковым, - тот не только
отчего-то безумно дорожил дедом, но, не надо забывать, был еще и под
каблуком у жены Елены. Начни даже Рыбуня или Пушиша откусывать пальцы или
там еще что-нибудь у Аракеляна и его друзей - и то полковник не сумел бы
ничего поделать. Лечиться-то пришлось бы опять-таки у деда: старик умел
какими-то душистыми мазями и приятными на вкус жидкостями вылечивать почти
любые болезни. Кстати, когда, нарушая все служебные правила, Аракелян поднял
личное дело деда, то узнал, что именно за это свое искусство и сидел дед на
Воркуте. И реабилитирован был тоже за него.
Дед прошел на кухню и поставил чайник. Ручка у чайника дрожала в руках
и грозила отвалиться: попугай Пушиша, видимо, точил об нее клюв. Дед
перекусил чем-то из холодильника, задал корм попугаям, прибрал "подарочки" -
кучки попугаячьего дерьма, неизбежно попадавшиеся по всей квартире, несмотря
на дрессировку, - тщательно осмотрел Розалинду, сидевшую на яйцах. Посадил
Михасю в клетку, завернул в войлок и в шесть утра, как только метро
открылось, вышел из дома. Дед не имел намерения продавать Михасю, он
торговал попугаями как мебелью, по образцам. Да и не было у него сейчас
попугаев на продажу, последнего забрал зять Георгий, чтобы подарить кому-то
из своих начальников, дед знал, что над Георгием их всего два, не считая
Бога, в которого этот толстый человек втайне очень верил. Дед ждал птенцов
Розалинды, двух покупателей на очереди он уже имел, с одного даже аванс
получил. Нужен был третий покупатель, поскольку яиц было именно столько. Вот
и стоял дед по субботам и воскресеньям на птичьем рынке с Михасей, вот и
ждал этого самого третьего покупателя. Деду важны были даже не деньги, он
знал, что цена гиацинтового ары на самом деле в пять-шесть раз больше тех
двух тысяч, за которые он отдавал своих питомцев, - деду важны были хорошие
руки. Отлично знал дед, что страшная, гиньольная сказка Пушкина о золотом
петушке - не вымысел, а самая настоящая действительность. Еще как и заклюет,
если в дерьмовых руках окажется. Мысли деда переключились на Пушкина. Какой
все же страшный, безжалостный, мрачный писатель, - думал дед. На досуге,
несколько дней тому назад, прочел он книгу какого-то провинциального
пушкиниста. А потом стал Пушкина перечитывать. И целые дни теперь ходил еще
мрачней обычного. Что ни вещь - то кошмар. Взять хоть сказки. В одной детки
до смерти друг друга мечами пыряют, а папаню ихнего петух до смерти
заклевывает, в другой, самой, казалось бы, светлой, отец сына родного и жену
в бочку пихает и топит, потом опять же глаз кому-то выклевывают, еще -
человека щелчками насмерть забивают, еще медведиху, кормящую мать, убивают и
свежуют; а другие его вещи чего стоят! То полная комната мертвецов, то
убийцы, то самоубийцы, привидения всякие, одна кровь и грязь, так что даже
бывшему лагерному прозектору и то не по себе. Жуткий писатель, что и
говорить. Это ведь ему за насаждение культа жестокости теперь памятники
ставят везде. Не иначе.
На Таганской дед вылез из метро и пересел в трамвай. Ходила к
Калитниковскому и более удобная маршрутка, но только с восьми утра. А дед
любил приезжать к самому началу, хоть и знал, что его место в попугай-ном
ряду неприкосновенно, давно уже примирились с его существованием
многочисленные торговцы волнистыми попугайчиками и более редкие, более
солидные поставщики сотенных неразлучников и корелл по сто рублей пара.
Вообще ценами выделялся дед над рынком, как Эверест над сопками Маньчжурии:
редко-редко что вообще стоило на рынке больше ста рублей, разве только в
собачьем ряду какая-то высокопоставленная дура вот уже седьмой год пыталась
продать по восемьсот рублей все одних и тех же щенков афганской борзой, -
хотя за семь лет щенки, мягко говоря, подросли, но цена оставалась прежней,
даже за шестьсот рублей дура с ними расставаться отказывалась. Еще хорьки
стоили дорого, некоторые породы голубей; однажды вышел какой-то хмырь
продавать обезьяну неведомой разновидности, тысячу рублей просил, но его
заулюлюкали, не пошло у нас обезьянье дело. Все, пожалуй. С дорогими
попугаями, кроме деда Эди, не стоял обычно никто; только раз в год приезжал
из Борисоглебска Федор Фризин, привозил одного-двух изумительных жако, уже
обученных говорить десяток фраз, толкал их чуть ли не сразу по пятьсот
рублей, а потом весь день стоял с Эдуардом Феликсовичем, зазывая покупателей
и нахваливая гиацинтового ару как самонаилучшего попугая-долгожителя и
красавца. Фризин и Корягин друг друга глубоко уважали, как уважали друг у
друга и попугаев: Корягин уважал жако как несомненно лучше всех говорящего
попугая, Фризин ару - как несомненно наиболее красивого и трудного в
разведении. Дальше оба старика непременно вздыхали, что не удается наладить
в неволе разведение черного какаду, не несется, подлец, и все тут, получил
Тартаковер в Сиднее в двадцать восьмом году одну кладку, и все, с тех пор не
отмечено, вздыхали еще разок-другой и расходились. А прочие продавцы с
годами смекнули, что дед и его двухтысячный, орущий на неприятных типов "Иди
отсюда!", им даже выгодны: придет покупатель, охнет от цены на синего
красавца и уже спокойно платит сотню за пару корелл, - раньше, без деда,
конечно же, эта сотня казалась большими деньгами, а теперь мелочью стала.
Мелочью она стала, впрочем, еще и от времени просто. Но это уж совсем не про
попугаев разговор.
Дед встал в ряд и аккуратно раскутал своего красавчика. Михася в
большой клетке за толстенным стеклом, с умело встроенной вентиляцией,
чувствовал себя на рабочем посту: поворачивался левым и правым боком, точил
клюв о специальную железяку, вообще работал на покупателя. Дед же, высокий,
с торчащей вперед бородой, зорко вглядывался в толпу, почти из одних зевак
да рыбошников состоящую: не идет ли кто серьезный. За долгие годы научился
Эдуард Феликсович безошибочно определять серьезность намерений клиента; даже
вопрос, заданный в форме "Сколько этот ваш стоит", уже лишал деда малейшего
интереса к вопрошающему, ибо серьезный человек спрашивает: "Сколько такой
будет стоить", ясно же ведь, что племенной не продается. А справа и слева
все бойчее становился слышен обычный треп торгового ряда, где основное
развлечение - болтовня с соседями, тертые, плохо рассказываемые анекдоты,
сведения вражеского радио - кто что расслышал (особенно теперь, когда опять
глушить стали), а также совершенно точные сведения из первых рук - на что
нынче следующим делом цены поднимут. Ну, и обычное зазывание тоже.
- А ну, волнистых, волнистых, на разговоры, на племя! Тридцать пять
дней, на разговоры! А ну, кто хочет на разговоры! Волнистых!..
- И что ты, спрашивает, будешь делать, если муж тебе изменит один раз?
Я, говорит, отрежу на сантиметр. Ну, а если он еще раз тебе изменит? Тогда,
говорит, еще на сантиметр отрежу. А если, говорит, в третий?..
- И сколько такой тянет?..
- Кореллы есть! Кому кореллов?
- Масло будет пять пятьдесят, хлеб - двадцать пять тот, что
восемнадцать, пиво по рублю, а бензин крашеный...
- Я, говорит, на тебя кляп имею!..
- Можешь представить, я на тринадцати слушаю, целая передача была,
говорят, есть наследник русского престола, законный царь, и будто бы не за
горами, что его советская власть признает, ни хрена себе!
- Да отрубись ты со своим мотылем!..
- На племя! На разговоры!
- Да нет, я ее арматурой, и пластиком, вовнутрь такую хреновину
разводами, на нее сколько ни нагадит, все кажется, окрас такой, купят,
купят!..
- Ишь, говорящего ей за семь рублей, вон, к деду иди, у него говорящие
по две тысячи...
- Еще студенческое масло будет, как в Новосибирске, по два шестьдесят,
жарить на нем нельзя, а мажется хорошо...
- Говорили, будто и княжны великие, и наследник - всех их святые люди
на западе выкупили. И до сих пор живут они все в одном чудном монастыре, и
государь Николай там же с ними...
- Да ему же лет сто теперь...
- А что, вон спроси у деда, попугаи живут и ничего, а тут человек
святой...
- На племя!..
- Это ж не кенарь, это ж мечта моего счастья!..
Цену у деда спрашивали редко, чаше всего с благоговением, говорившим
заранее: я у вас такого купить не смогу, нет у меня таких вот денег, но
все-таки, любопытства ради, осведомите, мол, сколько такой красотизм стоит.
Дед отвечал охотно, рассказывал о дорогих попугаях, советовал в зоопарк
пойти, - уже дважды люди после визита в зоопарк возвращались к нему за
попугаем, - в зоопарке гиацинтовые ары уже много лет принципиально не
приживались, правильно, кстати, делали, дед Эдя обеспечивал им куда лучшую
жизнь. За тем, чтобы в зоопарке они не приживались, зорко следил старый
лагерник Юрий Щенков, по сей день командовавший там броненосцами, он твердо
помнил об интересах деда Эди, так же, как помнил и мерзлые больничные
огрызки, которыми спас его прозектор в сорок седьмом, спас доходягу,
погибавшего от пеллагры. А вот сейчас на улице был декабрь, покупателей по
холодному времени толклось не особо, да и продавцов тоже. Воздух рынка
действовал на деда наркотически, мысли навевал самые приятные: о гиацинтовых
ара и еще о внуках.
Около двух часов объявились, кстати, двое старших: Ромео без всяких
документов водил отцовскую машину уже больше года и сейчас приехал на ней за
дедом. Отец нынче стряпал что-то невообразимое, ждал к шести дядю Георгия.
Внуки все как один любили пожрать, и деда тоже любили, хоть и знали, что
отец с дедом в контрах, но допустить, чтобы все было съедено без деда, ясное
дело, не могли. Эдуарду Феликсовичу все эти армянские лакомства были до
фени, он бы предпочел латышский суп из пахты и цвибельклопс (блюдо
сомнительно латышское, но сами латыши в его национальное происхождение
всегда свято верили). Но не отказывать же внукам. Да и дядю Георгия,
толстого-претолстого, внуки тоже любили: за веселый нрав - и, опять-таки, за
его привязанность к деду Эде. Дед укутал попугая, на прощанье буркнул
кому-то, что производителя не продает, тем более за триста, сел на заднее
сиденье и задремал до самого дома, и видел во сне северное сияние, и слышал
мантрамы Елены Ивановны.
А дома внуков и деда ждали зап