Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Хаксли Олдос. Гений и богиня -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
общеупотребительного словесного мусора. Мир Генри был устроен на манер хайбола. Он представлял собой смесь полупинты шипучих философских и научных идей и маленькой, с наперсток, дозы непосредственного житейского опыта, в основном сексуального. Былинки, ветром колеблемые, как правило, люди необщительные. Они слишком заняты своими идеями, своими переживаниями и своими психосоматическими болячками, чтобы сохранить способность интересоваться другими людьми - даже собственными детьми и женами. Они находятся в хроническом состоянии глубочайшего добровольного неведения, ничего ни о ком не знают, зато у них заранее готово мнение обо всем на свете. Взять хотя бы вопрос, как воспитывать детей. Генри с апломбом рассуждал об этом. Он читал Пиаже, он читал Дьюи, он читал Монтессори, он читал психоаналитиков. Все это было рассортировано и разложено по полочкам у него в мозгу, словно в картотеке, - только руку протяни. Но если требовалось сделать что-нибудь для Рут и Тимми, он или оказывался абсолютно беспомощным, или, чаще всего, просто исчезал со сцены. Потому что, конечно же, они докучали ему. Все дети ему докучали. Это относилось и к подавляющему большинству взрослых. А как же иначе? Мыслительные способности были у них в зачаточном состоянии, читали они полную чепуху. Что они могли продемонстрировать? Только свои сантименты да свою мораль, - только мудрость по случаю, а как правило - плачевное ее отсутствие. Словом, только свою человеческую природу. Но как раз этой-то штукой, человеческой природой, бедняга Генри был органически не способен заинтересоваться. Между царствами квантовой механики и гносеологии на одном конце спектра и сексом да болью на другом лежала пустынная область, которую населяли одни призраки. И среди этих призраков семьдесят пять процентов относились к нему самому. Потому что собственная человеческая природа тоже оставалась для него тайной за семью печатями. Его идеи и его ощущения - о них-то он знал все. Но каков сам человек, у которого возникают эти идеи, который переживает эти ощущения? И каковы связи этого человека с теми вещами и людьми, которые его окружают? Какими, наконец, должны быть эти связи? Сомневаюсь, что Генри когда-нибудь приходило в голову поразмыслить на подобные темы. Во всяком случае, в тот раз не пришло. Его монолог не был мучительными метаньями супруга между любовью и подозрениями. Тогда он был бы чисто человеческим откликом на чисто человеческую ситуацию - и как таковой никогда не прозвучал бы в присутствии столь неопытного и бестолкового слушателя, совершенно неспособного сказать в ободрение что-нибудь путное, каким тридцать лет назад был юный Джон Риверс. Нет, реакция Генри оказалась явно недочеловеческой, и одною из подтверждающих это черт служил тот самый факт - верх чудовищности и неразумия, - что его речь произносилась в присутствии человека, которого не назовешь ни близким другом, ни мудрым советчиком, а всего только ошарашенным молодым недотепой с исключительно благочестивым прошлым и парой восприимчивых, хотя и готовых сгореть со стыда ушей. Ах, эти бедные уши! В них без передышки вливалась богато аргументированная наукообразная грязь. Бертон и Хевлок Эллис, Крафт-Эбинг и несравненные Плосс и Бартельс - все они, вместе с Пиаже и Джоном Дьюи, хранились на своих местах в картотеке, созданной Генри у себя в мозгу, и цитировались с мельчайшими подробностями. Но в этой области, как теперь выяснилось, Генри вовсе не устраивала роль кабинетного ученого. Он следовал научным рекомендациям в личной жизни, он систематически обращал теорию в практику. До чего же трудно вспомнить силу прежних табу, глубокую тайну, окутывавшую отношения полов, - ведь сейчас мы спокойно обсуждаем оргазм за тарелкой супа, а садистские сексуальные приемы - за вазочкой мороженого! Что касается меня, то все, о чем говорил Генри, - техника любовного акта, антропология брака, статистика сексуального удовлетворения - казалось мне откровеньем из бездны. Это были вещи, о которых порядочные люди не заикались, даже, как я наивно полагал, и не подозревали; вещи, которые годились для обсуждений и могли найти отклик только в борделях, на оргиях богачей, на Монмартре, в китайском или французском квартале. И вдруг я выслушиваю эти ужасные речи от человека, ценимого мною выше всех остальных, от человека, не знающего себе равных по интеллекту и научной эрудиции. И он связывал эти ужасы с именем женщины, которую я любил, как Данте любил Беатриче, перед которой преклонялся, как Петрарка перед Лаурой. Словно очевиднейшую вещь на свете, он утверждал, что у Беатриче ненасытные аппетиты, что Лаура нарушила брачный обет ради физических ощущений, которые легко мог вызвать у нее любой здоровый мерзавец с достаточным знанием вегетативной нервной системы. Даже не обвиняй он Кэти в неверности, его слова устрашили бы меня, ибо подразумевали, что эти ужасные вещи случаются не только благодаря измене, но и в обычной супружеской жизни. Вряд ли ты мне поверишь, - со смешком добавил Риверс, - но я говорю сущую правду. До рассказа Генри я не имел представления о том, что происходит между мужьями и женами. Вернее, представление-то у меня было, да только, как это ни грустно, ошибочное. Я считал, что, в отличие от подонков общества, порядочные люди сходятся лишь для того, чтобы зачать ребенка - раз в жизни, как сложилось у моих родителей, или дважды, как у Маартенсов. И вот передо мной, на краю своего катафалка, сидел Генри и говорил без остановки. Ясным языком гения, с ребяческой бестактной раскованностью говорил о непонятных и, на мой взгляд, страшно непристойных вещах, которые происходили под этим траурным пологом. А Кэти, моя Кэти, была его соучастницей - не жертвой, как я вначале безуспешно пытался убедить себя, а соучастницей, действующей с готовностью и даже с энтузиазмом. Ведь именно этот энтузиазм и дал ему повод подозревать ее. Потому что раз ее чувственность так откровенно проявлялась здесь, на домашнем катафалке, то еще откровеннее она должна была проявиться на Севере, в Чикаго, в альянсе с молодым врачом. И вдруг, к неописуемому моему смущению, Генри закрыл лицо руками и зарыдал. Наступило молчание. - А ты что? - спросил я. - А что я мог предпринять? - пожал плечами он. - Ничего, кроме робких попыток утешить его неопределенным бормотаньем и советами лечь в постель. Завтра, мол, он поймет, что произошла огромная ошибка. Затем, якобы с целью принести ему горячего молока, я улизнул на кухню. Бьюла расположилась в кресле-качалке и читала какую-то книжонку о Втором пришествии. Я сказал ей, что доктор Маартенс плохо себя чувствует. Она выслушала, важно кивнула, словно ожидала этого, потом прикрыла глаза и долго шептала про себя молитвы - шевелились только ее губы. После чего вздохнула и промолвила: "Незанятый, выметенный и убранный". Такой ей был голос. И хотя в отношении человека, который мог бы заткнуть за пояс полдюжины обыкновенных умников, это звучало довольно странно, стоило чуть подумать, и слова эти показались бы как нельзя более точной характеристикой бедняги Генри. Незанятый, потому что в нем не было Бога; выметенный, так что внутри не осталось ни соринки обыкновенного мужества; и, словно рождественская елка, убранный блестящими суждениями. Да и семь других духов, похуже тупости и сентиментальности, тоже нашли себе там прибежище. Но тем временем вскипело молоко. Я наполнил термос и понес его наверх. Когда я ступил в спальню, мне на миг померещилось, что Генри удрал. Потом за катафалком раздались какие-то звуки. Генри стоял там, в закутке между окном и драпированной спинкой кровати, перед распахнутой дверцей маленького сейфа, вделанного в стену, - обычно эту дверцу прикрывал поясной портрет Кэти в свадебном наряде. "Вот и молоко поспело", - фальшиво-жизнерадостно начал я. Но тут увидел, что предметом, который он извлек из потайного шкафчика, был револьвер. Сердце мое дало перебой. Я вдруг вспомнил, что на Чикаго есть полночный поезд. В моем воображении замелькали шапки послезавтрашних газет: "ЗНАМЕНИТЫЙ УЧЕНЫЙ УБИВАЕТ ЖЕНУ И СЕБЯ". Или: "НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ СОВЕРШИЛ ДВОЙНОЕ УБИЙСТВО". Или даже: "МАТЬ ДВОИХ ДЕТЕЙ ПОГИБАЕТ В ПЛАМЕННЫХ ОБЪЯТИЯХ ЛЮБОВНИКА". Я поставил термос и, внутренне приготовясь, если понадобится, нокаутировать Генри слева в челюсть или коротким резким ударом в солнечное сплетение, пошел к нему. "Будьте любезны, доктор Маартенс", - почтительно произнес я. Он отдал револьвер без борьбы, лишь слегка, бессознательно попытавшись удержать его. Спустя пять секунд оружие уже было надежно спрятано у меня в кармане. "Я только посмотреть, - тихим, бесцветным голосом сказал он. А потом, чуть помолчав, добавил: - Так чудно думать об этом". А когда я спросил, о чем, он ответил: "О смерти". И это был гениальный и клад великого человека в сокровищницу человеческой мудрости. Смерть - чудная штука, если подумать. Потому-то он никогда о ней и не думал - разве что в подобных случаях, когда страдания толкали его на поиски повода к еще большим страданиям. Убийство? Самоубийство? Эти мысли и в голову ему не приходили. Чего он искал в орудиях смерти - так это дополнительной муки, болезненного напоминания в разгар прочих страданий, что когда-нибудь потом, еще очень и очень нескоро, ему тоже придется умереть. "Может быть, уберем это обратно?" - спросил я. Он кивнул. На маленьком столике рядом с кроватью лежало все, что он выгреб из сейфа, ища револьвер. Я принялся водворять вещи на место: шкатулку с драгоценностями Кэти, полдюжины коробочек с медалями, полученными великим человеком от разных ученых обществ, несколько набитых бумагами конвертов. И наконец, книги: все шесть томов "Психологии секса", "Фелицию" Андре де Нерсья и брюссельский анонимный труд с иллюстрациями, озаглавленный: "Пансион мисс Флогги". "Ну вот, порядок", - сказал я как мог весело и спокойно, запер сейф и вернул ему ключи. Потом поднял портрет и опять повесил его на крючок. Кто бы догадался, что за этим изображением мадонны в белом атласном платье с лилиями, в уборе из флердоранжа - ее удивительная красота сохранилась на портрете, несмотря на бездарность художника, - скрывается такая странная коллекция: "Мисс Флогги" и пачки ценных бумаг, "Фелиция" и золотые кругляшки, коими одаривает своих гениев не слишком благодарное общество? Спустя полчаса я покинул его и отправился к себе в комнату - с каким невероятным облегчением, с каким блаженным чувством вырвавшись наконец из этого гнетущего кошмара! Но я не обрел покоя даже в собственной комнате. Первым, что бросилось мне в глаза, как только я зажег свет, был конверт, пришпиленный к подушке. Я вскрыл его и извлек пару розовых листочков. Это были любовные стихи от Рут. На сей раз рифмуя нежность и безнадежность, отвергнутая сообщала, что признанье счастья ей не принесло, лишь что-то там такое навлекло, и тень меж ней и милым пролегла. Для одного вечера это оказалось уж чересчур: гений прячет в сейфе порнографию; Беатриче побывала в ученицах у мисс Флогги; а невинное дитя красится почем зря, бомбардирует молодых людей страстной чепухой и, если ее не остановит запертая дверь, того и гляди попытается перенести свои пыланья и метанья из плохих виршей в еще более скверную действительность. На следующее утро я проспал и, сойдя вниз к завтраку, застал детей, почти покончивших с овсянкой. "Мама пока задерживается", - сообщил я. Тимми искренне огорчился; но у Рут так вспыхнули глаза, что формально высказанное сожаление не могло скрыть ее радость. Я был сердит и оттого жесток. Достал из кармана ее стихи и положил па скатерть рядом с пончиком. "Чушь собачья", - безжалостно сказал я. Потом, не взглянув на нее, вышел из комнаты и снова поднялся наверх поглядеть, как дела у Генри. В девять тридцать он должен был читать лекцию и мог опоздать, не разбуди я его вовремя. Однако в ответ на мой стук изнутри раздался слабый голос больного. Я вошел. На катафалк словно уже водрузили мертвеца. Я измерил ему температуру. Оказалось за сто один. Ну что тут поделаешь? Я побежал вниз, на кухню, посоветоваться с Бьюлой. Старушка вздохнула и покачала головой. "Вот увидите, - сказала она. - Он заставит ее вернуться домой". И она поведала мне историю, случившуюся два года назад, когда Кэти отправилась во Францию посетить могилу убитого на войне брата. Не минуло и месяца со дня ее отъезда, как Генри заболел - и заболел так серьезно, что пришлось вызывать Кэти обратно телеграммой. Когда девятью днями позже Кэти вернулась в Сент-Луис, он уже еле дышал. Она вошла к нему в комнату, положила ладонь ему на лоб. "Истинно вам говорю, - выразительно изрекла Бьюла, - это было точь-в-точь воскрешение Лазаря. Стоял ведь одной ногой в могиле, а тут - вжик! - разом обратно к жизни, точно на лифте. Через три дня он уже уплетал жареного цыпленка и тараторил без умолку. И теперь будет то же самое. Он заставит ее приехать домой, даже с риском ради этого отправиться на тот свет". И правда, - добавил Риверс, - он чуть было туда не отправился. - Так болезнь оказалась настоящей? Разве он не ломал комедию? - Как будто эти вещи противоречат друг другу! Разумеется, он ломал комедию, но это получалось у него так здорово, что он чуть не умер от пневмонии. Однако в ту пору я мало что смыслил в подобных штуках. У Бьюлы точка зрения была гораздо ближе к научной. Мною безоговорочно владел предрассудок, будто болезни вызываются микробами; она же верила в психосоматическую медицину. Итак, я позвонил врачу и опять направился в столовую. Дети закончили завтрак и ушли. С этого утра я не видал их добрых две недели: вечером, когда я вернулся из лаборатории, выяснилось, что Бьюла по совету врача собрала их и отправила погостить к приятелю-соседу. Меня избавили от стихов, от необходимости держать дверь на запоре. Это было огромное облегчение. Я позвонил Кэти вечером в понедельник, а потом - во вторник, сообщив, что нам пришлось нанять сиделку и поставить кислородную палатку. На следующий день Генри стало хуже; но звонок в Чикаго принес те же вести и о несчастной миссис Хэнбери. "Не могу я ее бросить, - в отчаянии твердила Кэти. - Не могу!" Для Генри, рассчитывавшего на ее возвращение, это оказалось едва ли не смертельным ударом. За два часа температура подскочила на целый градус, началась горячка. "Кому-то из них не жить - или ему, или миссис Хэнбери", - сказала Бьюла и ушла к себе испросить указание свыше. Она получила его минут через двадцать пять. Миссис Хэнбери все равно умрет, а Генри выздоровеет, если вернется Кэти. Стало быть, ей необходимо вернуться. Врач убедил ее окончательно. "Не хочу вас пугать, - сказал он в тот вечер по телефону, - но..." Это решило дело. "Приеду завтра вечером", - ответила она, Генри, похоже, добился-таки своего - правда, едва не хватив лишку. Врач ушел. Сиделка осталась дежурить на ночь. Я отправился к себе. "Завтра приедет Кэти, - мысленно повторял я. - Завтра приедет Кэти". Но какая - моя или Генри, Беатриче или любимая ученица мисс Флогги? Что же, гадал я, теперь все изменится? Разве можно после того потока нечистот сохранить свои чувства к ней? Эти вопросы мучили меня всю ночь и весь следующий день. Они преследовали меня и тогда, когда я после долгого ожидания услышал подъезжающее к дому такси. Моя Кэти или его? Ужасное предчувствие нахлынуло на меня и сковало по рукам и ногам. Я долго не мог заставить себя стронуться с места и выйти ей навстречу. Когда я наконец отворил наружную дверь, багаж уже стоял на ступеньках, а Кэти расплачивалась с шофером. Она повернула голову. Какой бледной показалась она мне в свете уличного фонаря, как похудела и устала! Но как же была прекрасна! Прекрасна, как никогда, - но прекрасна по-новому, так что у меня просто сердце разрывалось; и я почувствовал, что люблю ее с пылом, в котором тают последние следы грязных подозрений, сменяясь жалостью и неистовой тягой к самопожертвованию, отчаянным стремлением помочь и защитить, жизнь положить за нее. А как же монолог Генри и другая Кэти? Как же "мисс Флогги" и "Фелиция", и "Психология секса"? Мое жарко бьющееся сердце отвергло это как бессмыслицу или по крайней мере как нечто абсолютно постороннее. Едва мы вошли в прихожую, из кухни выбежала Бьюла. Кэти обвила руками старушкину шею; долгих полминуты стояли они так в безмолвном объятии. Потом Бьюла чуть подалась назад и испытующе глянула на хозяйку в упор. И восторг на ее заплаканном лице постепенно сменился глубокой озабоченностью. "Да вы на себя не похожи, - воскликнула она. - Одна тень осталась. Вы уже почти как он". Кэти попробовала было отшутиться. Устала немножко, вот и вся беда. Но старушка убежденно покачала головой. "Это сила, - сказала она. - Сила вышла из вас. Как из возлюбленного Господа нашего, когда за него стали цепляться страждущие". - "Чепуха", - ответила Кэти. Однако Бьюла говорила правду. Силы и впрямь покинули Кэти. Три недели у одра матери высосали из нее жизнь. Она была опустошена, от нее осталась только оболочка, одушевленная чистой волей. Но на одной воле далеко не уедешь. Воля не может переварить за тебя пищу или сбить тебе температуру - а уж другому-то и подавно. "Подождите до завтра, - взмолилась Бьюла, когда Кэти объявила о своем намерении сразу же отправиться к больному. - Вам надо поспать. Сейчас, в таком состоянии, вы ничем не сможете ему помочь". - "А в прошлый раз помогла", - возразила Кэти. "Тогда было совсем по-другому, - настаивала старушка. - Тогда в вас была сила; вы не походили на тень". - "Да ну тебя с твоей тенью!" - чуть раздраженно произнесла Кэти; повернувшись, она отправилась вверх по лестнице. Я пошел следом. Генри под кислородной палаткой не то спал, не то лежал без сознания. Его щеки и подбородок покрылись седой щетиной, нос на исхудавшем лице казался карикатурно огромным. Мы смотрели на него, и тут он медленно поднял веки. Кэти наклонилась над прозрачным окошком палатки и позвала его по имени. Он никак не отреагировал, в бледно-голубых глазах не отразилось даже намека на то, что он узнал или хотя бы заметил ее. "Генри, - повторила она, - Генри! Это я. Я приехала". Блуждающий взор остановился, и мигом позже в его глазах мелькнул слабый проблеск узнавания - но лишь мелькнул. Взгляд снова ушел в сторону, губы зашевелились; он опять вернулся к своим бредовым видениям. Чудо сорвалось; Лазарь по-прежнему лежал пластом. Наступила долгая тишина. Наконец Кэти уронила, тяжело, безнадежно: "Пойду-ка я лучше спать". - А чудо? - спросил я. - Удалось ей совершить его на следующее утро? - Как? В ней не осталось ни сил, ни жизни - одна воля да тревога. Еще вопрос, что хуже: самому страдать от тяжкого недуга или наблюдать, как тяжело страдает тот, кого ты любишь. Тут необходимо начать с определения слова "ты". Я говорю: ты тяжело болен. Но разве речь и впрямь о тебе? Разве не идет она, по сути, о совершенно новой, ограниченной личности, которую создали жар и токсины? Личности без интеллектуальных запросов, без социальных обязанностей, без материальных интересов. А ведь любящая нянька остается собою, со всеми воспоминаниями о прежнем счастье, всеми страхами перед будущим, всеми тревожными ду

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору