Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
гнулись в попытке изобразить обворожительную улыбку,
пылкий взор стал еще более много обещающим. - Что скажете вы? Только ради
самозащиты я ответил ей честно. "Боюсь, что Бьюла права, - сказал я. - По
первое число". Улыбка увяла, глаза потемнели и сузились, под алой краской на
щеках выступил натуральный сердитый румянец. "Ну, тогда вы просто гадкий", -
выпалила она. "Гадкий! - откликнулась Бьюла. - Это кто ж это гадкий, скажите
на милость!" Рут нахмурилась и закусила губу, делая вид, что не замечает ее.
"Сколько лет было Джульетте?" - спросила она, предвкушая свое торжество.
"Годом меньше, чем тебе", - ответил я. Лицо се расцвело насмешливой улыбкой.
"Только Джульетта, - продолжал я, - не ходила в школу. Ни уроков, ни
домашних заданий. Никаких забот, кроме мыслей о Ромео да о косметике - если
она ею пользовалась, хотя это весьма сомнительно. А у тебя есть алгебра,
есть латынь и французские неправильные глаголы. Тебе дана неоценимая
возможность в один прекрасный день стать культурной молодой женщиной".
Наступила долгая тишина. Потом она сказала: "Я вас ненавижу". Это был вопль
разъяренной Саломеи, Долорес, впавшей в праведное негодование, ибо ее но
ошибке приняли за пигалицу из средней школы. Потекли слезы. Смешиваясь с
черной накипью туши для ресниц, они прокладывали себе путь сквозь
аллювиальные наслоения румян и пудры. "Свинья вы, - рыдала она, - свинья!"
Она утерла глаза; потом, заметив на платке жуткую мешанину, вскрикнула от
ужаса и кинулась наверх. Через пять минут, спокойная и без всякой косметики,
она уже направлялась в школу. Это-то и послужило одной из причин, - объяснил
Риверс, - благодаря которым наша grande amoureuse обращала так мало внимания
на предмет своей страсти, почему в первые две недели после своего появленья
на свет femme fatale больше предпочитала заниматься собою, нежели тем
несчастным, кому сценарист этого спектакля отвел роль жертвы. Она устроила
мне проверку и нашла меня, к сожалению, абсолютно недостойным сей
ответственной роли. В ту пору ей показалось лучше разыгрывать пьесу одной.
Так что по меньшей мере до конца текущей четверти я получил передышку. Но
тем временем наступила черная полоса у моего нобелевского лауреата.
Через три дня самостоятельной жизни Генри улизнул на вечеринку к одной
музыковедше, отличавшейся богемными вкусами. В умении пить былинки, ветром
колеблемые, не могут сравниться с настоящими джентльменами. Дабы достичь
приличной степени опьянения, Генри вполне хватало чая и обыкновенной беседы.
Мартини делал его маньяком, затем он внезапно погружался в депрессию, после
чего неизбежно следовала рвота. Он, разумеется, помнил это, но его
ребяческая натура требовала утверждения своей независимости. Кэти иногда
разрешала ему выпить хереса. Ладно же, он ей покажет: пусть знает, что
настоящие мужчины в грош не ставят этот дурацкий сухой закон. Без кота мышам
раздолье. И они (такова уж любопытная извращенность человеческой натуры) тут
же затевают игры, одновременно и скучные, и опасные; игры, в которых
проиграть кажется унижением, а решительная победа заставляет искренне
пожалеть о своей удаче. Генри принял приглашение музыковедши, и, разумеется,
случилось то, что должно было случиться. На середине второго бокала он уже
веселил всех присутствующих. По осушении третьего держал музыковедшу за руку
и говорил ей, что он несчастнейший человек на свете. А едва начав четвертый,
был вынужден сломя голову мчаться в ванную. Но этим дело не кончилось; по
дороге домой - он настоял, что пойдет пешком, - Генри умудрился потерять
портфель. В нем были три первые главы его новой книги "От Буля к
Витгенштейну". Даже теперь, поколенье спустя, она остается лучшим введением
в современную логику. Маленький шедевр! И она вышла бы, возможно, еще лучше,
если бы он не напился и не потерял три главы в их первоначальном варианте. Я
сожалел о потере, но приветствовал ее отрезвляющее действие на беднягу
Генри. Несколько дней после этого он был прямо шелковый, вел себя почти так
же благоразумно, как малыш Тимми. Я уж думал, конец моим заботам, тем более
что, судя по сообщениям из Чикаго, Кэти должна была скоро вернуться домой.
Силы ее матери, видимо, иссякали. Иссякали так быстро, что однажды утром, по
пути в лабораторию, Генри попросил меня заехать к галантерейщику: он хотел
купить себе черный галстук для похорон. Затем электрическим шоком грянуло
известие о чуде. В последний миг, не упав-таки духом, Кэти пригласила
другого врача - молодого человека, только что из заведения Джонса Хопкинса,
блестящего, неутомимого, владеющего всеми медицинскими новинками. Он
применил иной метод лечения, он боролся со смертью всю ночь, весь день и всю
следующую ночь. И битва была выиграна; пациентка, стоявшая на краю гибели,
вновь вернулась к жизни. В письме Кэти ликовала, и я, конечно же, разделял
ее ликование. Старая Бьюла хлопотала по дому, громко восхваляя Господа, и
даже дети ненадолго отвлеклись от своих занятий и проблем, от своих
сексуальных и железнодорожных фантазий, и примкнули к общей радости.
Счастливы были все, кроме Генри. Разумеется, он прикидывался счастливым; но
сумрачное лицо (он никогда не умел скрывать свои истинные чувства) выдавало
его. Он рассчитывал, что смерть миссис Хэнбери вернет ему его секретаршу и
сожительницу, мать и возлюбленную в одном лице. И вот - неожиданно и
совершенно некстати (другого слова не подберешь) - в дело встревает этот
молодой хлюст от Джонса Хопкинса со своим дурацким чудом. И человек,
которому полагалось тихо-мирно угаснуть, теперь, противу всех правил,
находится вне опасности; но, конечно, еще слишком слаб, чтобы оставить его
без поддержки. Кэти придется побыть в Чикаго до тех пор, пока больная
немного не окрепнет. Одному Богу известно, когда к Генри вернется
единственное существо, от которого он зависел целиком и полностью - зависело
его здоровье, его здравомыслие, сама его жизнь. Несбывшаяся надежда
послужила виновницей нескольких приступов астмы. Но тут, словно вмешалась
судьба, мы получили сообщение об избрании его членом-корреспондентом одного
французского института. Чрезвычайно лестно! Это вылечило его моментально, но
ненадолго. Минула неделя, и с каждым следующим днем его чувство утраты
перерождалось в настоящие страдания, похожие на муки отлученного от иглы
наркомана. Эти муки находили разрядку в диком, неоправданном негодовании.
Подлая старая ведьма! (В действительности мать Кэти была двумя месяцами
младше его.) Гнусная симулянтка! Ведь само собой разумеется, хворь у нее не
настоящая - кабы хворала по-настоящему, так давно б уж померла. Она только
прикидывается. Из чистой злобы и эгоизма. Хочет удержать дочь при себе, а
заодно (она всегда ненавидела его, старая ведьма!) помешать ей находиться
там, где велит долг, - при своем муже. Я кое-что рассказал ему о нефрите и
заставил перечитать письма Кэти. Этого хватило на день-два, а затем пришли
обнадеживающие известия. Больная так скоро поправлялась, что еще несколько
дней - и ее без опаски можно будет оставить на попечение сиделки и
горничной. Эта радость превратила Генри чуть ли не в нормального отца -
таким я наблюдал его впервые. Вместо того чтобы после обеда скрыться у себя
в кабинете, он затеял игры с детьми. Вместо разговора о своих собственных
идеях он попытался развлечь их плохими каламбурами и загадками. "Что делал
слон, когда пришел Наполеон?" Разумеется, ел травку, потому что пришел на
поле. Тимми был в восторге, и даже Рут удостоила нас улыбки. Минули еще три
дня, и наступило воскресенье. Вечером мы играли в безик, а потом в дурачка.
Пробило девять. Последний кон - и дети ушли наверх. Минут десять спустя они
уже улеглись и позвали нас пожелать им спокойной ночи. Сначала мы заглянули
к Тимми. "А эту ищешь? - спросил Генри. - Из какой рыбы получится
итальянский город, если прочесть наоборот?" Ответ был, понятно, "налим", но
Тимми едва ли слыхал о Милане и не выразил особенного восхищения. Мы
потушили свет и отправились в соседнюю комнату. Рут взяла с собой в постель
плюшевого медвежонка, который заменял ей и ребеночка и сказочного принца.
Она надела светло-голубую пижаму и тщательно накрасилась. Ее учитель объявил
протест против румян и духов на уроках, но увещевания оказались напрасными,
и тогда директор категорически запретил косметику. Поэтессе пришлось
довольствоваться малым - раскрашенной и надушенной отходить ко сну. В
комнате разило фиалками, а на подушке, по обе стороны от маленького личика,
виднелись следы губной помады и туши. Однако Генри был не такой человек,
чтобы замечать подобные пустяки. "Какое растение, - промолвил он, подходя к
кровати, - или, точнее, какая ягода вырастет, если закопать портрет своего
бывшего возлюбленного?" - "Возлюбленного?" - повторила дочь. Она глянула на
меня, покраснела и отвела взор. Затем выдавила смешок и сердитым,
презрительным тоном заметила, что не знает. "Брусника, - торжествующе
провозгласил отец; но она не поняла, и ему пришлось объяснить: - Бр-р!
усни-ка. Ты что, не понимаешь, в чем соль? Это портрет возлюбленного -
бывшего возлюбленного, а у тебя новый ухажер. И что же ты делаешь? Бросаешь
старого". - "А почему "бр-р"?" - спросила Рут. Генри прочел ей краткую
содержательную лекцию об употреблении междометий. "Бр-р" выражает
отвращение, "фи" - брезгливость, "чур меня" - испуг. "Но никто никогда так
не говорит", - возразила Рут. "Зато раньше говорили", - довольно кисло
парировал Генри. Из глубины дома, со стороны хозяйской спальни, послышался
телефонный звонок. Лицо его прояснилось. "Кажется, это Чикаго, - сказал он,
наклоняясь к Рут и целуя ее на сон грядущий. - А еще мне кажется, - добавил
он, спеша к двери, - что мама вернется завтра. Завтра!" - повторил он и
исчез. "Вот будет замечательно, - истово воскликнул я, - если он угадал!"
Рут кивнула и промолвила "да" таким тоном, словно сказала "нет". На ее узком
накрашенном личике вдруг отразилось серьезное беспокойство. Без сомнения,
она вспомнила, что пророчила ей Бьюла по возвращении матери; увидела и даже
ощутила, как Долорес-Саломею, уложенную на большое материнское колено,
награждают звонкими материнскими шлепками, невзирая на то, что она годом
старше Джульетты. "Так я пошел", - наконец произнес я. Рут взяла меня за
руку и удержала. "Еще чуточку", - взмолилась она, и с этими словами облик ее
переменился. Мучительное беспокойство уступило место робкой улыбке обожания;
губы раздвинулись, глаза раскрылись шире и заблестели. Словно она внезапно
вспомнила, кто я такой - ее раб и безжалостный синебородый повелитель, то
самое существо, на котором держится ее двойная роль роковой соблазнительницы
и покорной жертвы. А завтра, если мать и впрямь вернется домой, будет уже
поздно; представленье окончится, театр закроют по приказу полиции. Значит,
теперь или никогда. Она сжала мне руку. "Я вам нравлюсь, Джон?" - неслышно
прошептала она. "Конечно!" - ответил я звонким, жизнерадостным голосом
профессионального затейника. "Больше, чем мама?" - допытывалась она. Я
изобразил добродушное нетерпение. "Что за дурацкий вопрос! - сказал я. -
Твоя мама нравится мне, как нравятся взрослые. А ты нравишься..." - "Как
нравятся дети, - расстроенно заключила она. - Словно это имеет значение!" -
"А разве нет?" - "Не в таких вещах". И когда я спросил, в каких "таких
вещах", она сжала мою руку и сказала: "Когда человек нравится", - подарив
мне очередной многозначительный взгляд. Наступила неловкая пауза. "Ну, и
пошел", - наконец сказал я и вспомнил присказку, которая всегда чрезвычайно
веселила Тимми. "Спи спокойно, - добавил я, высвобождая руку, - да гляди,
блох в перине не буди". Шутка прозвучала в тишине так, будто грохнулась
чуянная чушка. Она продолжала смотреть на меня без улыбки, напряженно-томным
взором, который показался бы мне смешным, если б я не был напуган до
полусмерти. "Так вы пожелаете мне спокойной ночи по-настоящему?" - спросила
она. Я наклонился, чтобы запечатлеть у нее на лбу ритуальный поцелуй, и
вдруг руки ее обвились вокруг моей шеи, и вышло, что уже не я целую ребенка,
а ребенок целует меня - сначала в правую скулу, потом, с более явным
намерением, ближе к уголку рта. "Рут!" - выпалил было я, но, не дай мне
продолжить, она с какой-то неловкой решимостью поцеловала меня снова, на сей
раз прямо в губы. Я вырвался из ее рук. "Зачем ты это сделала?" - испуганно
и сердито спросил я. Она покраснела и, взглянув на меня, блестя огромными
глазами, шепнула: "Я тебя люблю", потом отвернулась и закрылась лицом в
подушку рядом с плюшевым медвежонком. "Так, - сурово сказал я. - Сегодня я в
последний раз пришел пожелать тебе спокойной ночи", - и повернулся уходить.
Кровать скрипнула, босые ноги застучали по полу, И только я прикоснулся к
двери, как Рут нагнала меня и схватила за руку. "Простите меня, Джон, -
сбивчиво бормотала она - Простите. Я сделаю все, что вы скажете. Все-все..."
Глаза у нее теперь были совершенно как у спаниеля, в них не осталось ничего
зазывного. Я велел ей лечь в постель и сказал, что, может, и сжалюсь над
нею, если она будет очень хорошей девочкой. Иначе... С этой неопределенной
угрозой я покинул ее. Сначала я зашел к себе и смыл с лица губную номаду, а
потом направился дальше по коридору и по лестнице, в библиотеку. Едва
миновав подъем, я чуть не столкнулся с Генри - он вышел из своих
апартаментов. "Что новенького?" - начал я. Но тут увидал его лицо и
ужаснулся.
Пять минут назад он весело сыпал загадками. Теперь это был дряхлый
старик, бледный, как смерть, однако лишенный посмертной безмятежности, ибо
глаза его и страдальческие складки у губ выражали глубочайшую муку.
"Что-нибудь неладно?" - испуганно спросил я. "Звонила Кэти, - наконец
промолвил он безжизненным тоном. - Она не приедет". Я спросил, не хуже ли
старой леди. "Это только предлог", - горько ответил он, потом повернулся и
пошел туда, откуда минуту назад вышел. Полный сочувствия, я двинулся следом.
Помню, там был небольшой коридорчик, кончался он дверью в ванную, а дверь
налево вела в спальню хозяев. Прежде я никогда не заглядывал сюда и теперь
прямо остолбенел, оказавшись лицом к лицу с удивительной кроватью
Маартенсов. Это была кровать старого американского типа с пологом на четырех
столбиках и таких гигантских размеров, что невольно напомнила мне об
убийствах президентов и национальных похоронах. Разумеется, у Генри она
вызывала несколько иные ассоциации. Сей катафалк был его брачным ложем.
Рядом с этим символом и ареной его супружеского счастья стоял телефон,
только что приговоривший Генри к очередной полосе одиночества. Нет,
супружество не совсем верное слово, - вскользь заметил Риверс. - Оно
относится к связи двух полноценных личностей на равных правах. Но Кэти не
была для Генри личностью; она служила ему пищей, являлась жизненно важным
органом его собственного тела. В ее отсутствие он походил на корову без
выгона, на больного желтухой, который изо всех сил пытается прожить без
печени. Это была агония. "Может, приляжете?" - сказал я, бессознательно
принимая льстиво-убедительный тон, каким говорят с больными. И сделал жест в
сторону кровати. Последовала реакция, подобная ответу па нечаянный чих,
когда взбираешься в горах по свежевыпавшему снегу, - лавина. И какая лавина!
В ней и духу не было снежной девственной белизны - на меня обрушился жаркий,
зловонный поток нечистот. Он ослепил, ошеломил, захлестнул меня. До сих пор
пребывавший дурачком в раю запоздалой и абсолютно непростительной
невинности, я слушал в ужасе, глубоко потрясенный. "Все ясно, - повторял он.
- Все ясно как день". Ясно, что Кэти не вернулась домой оттого, что она не
хочет возвращаться домой. Ясно, что она нашла себе другого мужчину. И ясно,
что этот другой - новый врач. Ведь, как всем известно, врачи - хорошие
любовники. Они знают физиологию, прекрасно разбираются в работе вегетативной
нервной системы.
Мой ужас сменился негодованием. Как он смеет говорить такое о моей
Кэти, об этой удивительной женщине, чистой и совершенной, под стать моему
неземному чувству к ней? "Вы что, действительно предполагаете..." -
заикнулся я. Но Генри ничего не предполагал. Он категорически утверждал.
Кэти изменяла ему с молодым хлыщом от Джонса Хопкинса.
Я сказал ему, что он сошел с ума, а он ответил, что я ничего не смыслю
в сексе. Это, разумеется, была горькая правда. Я попытался сменить тему. При
чем тут секс - речь идет о нефрите, о матери, которой нужна дочерняя забота.
Однако Генри не слушал. Единственное, чего он теперь жаждал, - это
растравлять себя. А если ты спросишь, отчего ему понадобилось себя
растравлять, я могу ответить только одно: оттого, что он уже страдал. Он был
слабейшим, более зависимым членом симбиотического союза, который (как ему
мерещилось) только что жестоко разрушили. Это напоминаю хирургическую
операцию без наркоза. Вернись Кэти, и муки тотчас же прекратились бы,
душевная рана мгновенно исчезла. Но Кэти не возвращалась. Поэтому
(замечательная логика!) Генри испытывал потребность причинить себе как можно
больше дополнительных страданий. А самый простой способ достигнуть этого -
облечь свое несчастье в терзающие душу слова. Говорить и говорить,
разумеется, не со мной, ни даже в мой адрес; только с самим собой (что
существенно, если хочешь помучиться) в моем присутствии. Отведенная мне роль
не была даже ролью эпизодического персонажа вроде вестника или наперсницы.
Нет, я служил безымянным, почти безликим придатком, чьей задачей было
обеспечить герою повод для высказывания мыслей вслух; к тому же простым
торчанием на месте я придавал звучащему монологу чудовищность, откровенную
непристойность, которых не было бы, останься солист в одиночестве. Поток
нечистот самопроизвольно ширился. От измены жены Генри перешел к ее выбору
(самое гнусное обвинение) молодого партнера. Молодого, а значит, более
сильного, более неутомимого в любовных утехах. (Это в придачу к тому, что он
как врач знал физиологию и вегетативную нервную систему.) Личность,
профессионал, прирожденный целитель - все исчезло; естественно, то же самое
произошло и с Кэти. От них осталась лишь пара сексуальных фантомов, бешено
упивающихся друг другом посреди вселенской пустоты. Я начал смутно
осознавать, что раз Генри так представляет себе отношения Кэти и ее
любовника, то и его собственные отношения с нею рисуются ему похожим
образом. Я уже называл Генри былинкой, ветром колеблемой; а такие былинки
всегда склонны к пылкости, в чем ты и сам наверняка неоднократно имел случай
убедиться. Они пылки до безумия. Нет, не так. Безумие ослепляет. А люди
вроде Генри в любви никогда не теряют галопы. Разум не покидает их, как бы
далеко они ни зашли, - и благодаря этому они получают полную возможность
упиваться сознанием взаимной отчужденности себя и партнера. И действительно,
не считая лаборатории и библиотеки, это было единственное, что Генри считал
достойным внимания. Многие живут в мире, напоминающем французский саf au
lait - пятьдесят процентов снятого молока и пятьдесят бурды из цикория,
половина психофизической реальности и половина