Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
ала: - К этому вообще-то привыкаешь".
Риверс усмехнулся сам себе, смакуя воспоминание.
- К этому вообще-то привыкаешь, - повторил он. - В четырех словах
заключены пятьдесят процентов всех Утешений Философии. А остальные пятьдесят
процентов можно выразить шестью: "Брат, всяк помрет, как смерть придет".
Или, по своему усмотрению, сделать из них семь: "Брат, всяк и помрет, как
смерть придет".
Он встал и принялся подкладывать в огонь дрова.
- Ну вот, так я и познакомился с семьей Маартенсов, - промолвил он,
положив очередное дубовое поленце на кучу тлеющих углей. - Вообще-то я
привык ко всему довольно скоро. Даже к астме. Удивительно, как легко люди
привыкают к чужой астме. После двух-трех случаев я реагировал на приступы
Генри с тем же спокойствием, что и прочие. То он помирает от удушья, а то,
глядь, уже совсем свеженький и трещит без умолку о квантовой механике. И эти
спектакли продолжались до восьмидесяти семи лет. А я вот, скажем, буду
считать, что мне повезло, - добавил он, в последний раз ткнув полено, - если
дотяну до шестидесяти семи. Я был здоровяк, понимаешь. Про таких говорят:
"Силен, как бык". И в жизни ни разу не чихнул, а потом бац - схлопотал
атеросклероз, фьюить - отказали почки! А былинки, ветром колеблемые, вроде
бедняги Генри, живут себе да живут, жалуясь па плохое здоровье, пока им не
стукнет сотня. И ведь не просто жалуются -- действительно страдают. Астма,
дерматит, полный набор неполадок в животе, немыслимая утомляемость,
неописуемые депрессии. У него в кабинете стоял шкафчик и в лаборатории
другой такой же, битком набитые пузырьками с гомеопатическими средствами, и
он никогда не высовывал носу из дома, не прихватив с собой рус токс, и карбо
вег, и брионию, и кали фос. Скептически настроенные коллеги высмеивали его
за любовь к лекарствам, столь чудовищно разбавленным, что в каждой пилюле
едва ли осталось больше одной-единственной молекулы целительного вещества.
Но Генри нелегко было сбить с панталыку. Чтобы отстоять гомеопатию, он
придумал целую теорию нематериальных полей - полей чистой энергии, полей
отдельно от тел. И те времена это звучало нелепо. Однако не забывай,
Генри-то был гений. И теперь его нелепые рассуждения начинают обретать
смысл. Еще несколько лет - и они станут самоочевидными.
- Что интересует лично меня, - сказал я, - так это неполадки в животе.
Помогали ему шарики или нет?
Риверс пожал плечами.
- Восемьдесят семь - почтенный возраст, - ответил он, садясь на свое
место.
- Но прожил бы он столько же лет без пилюль?
- Это типичный образец бессмысленного вопроса, - произнес Риверс. - Нам
не дано воскресить Генри Маартенса и заставить его заново прожить
собственную жизнь без гомеопатии. Поэтому мы никогда не узнаем, есть ли
связь между его самолечением и долгожительством. А раз нельзя дать
обоснованный ответ, то в вопросе нет никакого смысла. Оттого-то, - добавил
он, - и не существует науки истории - ведь никто не может проверить свои
гипотезы. Откуда следует абсолютная бессмысленность любых книжек по сему
предмету. Но мы-таки читаем эту чепуху. А как иначе найти способ выбраться
из хаоса голых фактов? Разумеется, этот путь плох; тут и спорить нечего.
Однако лучше уж пойти плохим путем, чем заблудиться вовсе.
- Не очень-то утешительный вывод, - отважился заметить я.
- А лучше ничего не придумаешь - во всяком случае, на нынешнем этапе. -
Риверс на мгновение замолк. - О чем бишь я? - продолжал он другим тоном. -
Итак, я скоро привык к астме Генри, привык ко всем ним, ко всей их жизни. До
того привык, что через месяц поисков жилья, когда мне наконец подвернулась
дешевая и не слишком противная квартирка, они не пожелали меня отпускать.
"Вы к нам приехали, - сказала Кэти, - у нас и оставайтесь". Старушка Бьюла
поддержала ее. Тимми тоже; да и Рут, поворчав, присоединилась к ним, хотя ее
возраст и характер отнюдь не способствовали проявлению покладистости в какой
бы то ни было форме. Даже великий человек спустился на миг из своих
заоблачных высей и замолвил за меня словечко. Это решило дело. Я стал жить у
них на законных основаниях, извратился в почетного члена семьи Маартенсов. -
Риверс ненадолго умолк, потом заговорил вновь: - Я был очень счастлив, и
меня даже начало мучить неприятное ощущение, будто здесь что-то неладно. И
весьма скоро я сообразил, что Счастливая жизнь у Маартенсов означала измену
родному очагу. Это значило, что в течение всей жизни с матерью я не
испытывал ничего, кроме скованности и хронического чувства вины. А теперь,
став членом языческого семейства, я нашел не только счастье, но и добро;
совершенно неожиданно я даже обрел религиозное чувство, я впервые понял, что
означают все эти слова в Посланиях. Скажем, что такое благодать - я был
полон ею под завязку. Обновление духа - я испытывал его постоянно, тогда как
единственное, что я чувствовал в пору своей жизни с матушкой, - это
мертвящая древность Писания. Или вот Первое к Коринфянам, тринадцать! Как
насчет веры, надежды, любви? Не хочу хвастаться, но они у меня были. В
первую очередь вера. Искупляющая вера во вселенную и в того, кто трудился со
мною рядом. Л что до иной веры - до ее простой, лютеранской разновидности,
какую моя бедная матушка так долго лелеяла во мне, словно невинность,
гордясь тем, что сохранила ее незапятнанной среди всех соблазнов
юношества... - Он пожал плечами. Нет ничего проще нуля; а я вдруг обнаружил,
что моя простая вера в продолжение последних десяти лет именно нулю и
равнялась. В Сент-Луисе я обрел истинное чувство - настоящую веру в
настоящее благо и одновременно надежду, переходящую в твердую убежденность,
что все и всегда будет прекрасно. А вместе с верой и надеждой ко мне пришла
и любовь. Как можно было питать симпатию к человеку вроде Генри - существу
столь не от мира сего, что он едва замечал тебя, и такому эгоисту, что он и
не желал никого замечать? К подобному типу нельзя испытывать нежность - но я
испытывал! Он нравился мне не только по понятным причинам - благодаря своей
гениальности, благодаря тому, что работать с ним значило чувствовать, как
умнеешь и прозреваешь не по дням, а по часам. Он нравился мне даже вне
лаборатории, и именно из-за тех черт, благодаря которым смахивал на какое-то
редкостное чудо-юдо. В ту пору любовь так переполняла меня, что я влюбился
бы в крокодила, в осьминога. Вот мы читаем всякую социологическую чушь, всю
эту заумную ахинею разных политологов, - Риверс презрительно и сердито
похлопал по корешкам увесистых томов, выстроившихся на седьмой полке. - А
ведь есть только одно решение, и выражается оно словом из шести букв, таким
скабрезным, что даже маркиз де Сад употреблял его с осторожностью. - Он
раздельно проговорил: - Л-Ю-Б-О-В-Ь. А ежели предпочитаешь пристойную
расплывчатость мудреных языков: Agaре, Саritas, Mahakaruna. Тогда я
действительно понял, что это такое. Впервые в жизни - да-да, впервые. Только
это и омрачало слегка мое неземное блаженство. Ибо если я впервые понял, что
значит любить, как же отнестись к прошлым временам, когда мне только
казалось, что это я понимаю, как быть с шестнадцатью годами, проведенными в
роли единственного мамочкиного утешения?
В наступившей тишине я попытался припомнить миссис Риверс, которая
вместе с малышом Джонни иногда приезжала к нам на ферму провести воскресный
вечер - лет этак пятьдесят назад. Мне вспомнилось черное одеяние, бледный
профиль, словно на камее, какую носила тетя Эстер, улыбка, чья расчетливая
ласковость плохо сочеталась с холодным оценивающим взглядом. К портрету
прибавилась память о леденящем чувстве страха. "Ну-ка, поцелуй как следует
миссис Риверс". Я подчинился, но с какой жуткой неохотой! Из глубин прошлого
одиноким пузырьком всплыла фраза, оброненная когда-то тетей Эстер. "Бедная
крошка, - сказала тетя, - он прямо-таки преклоняется перед своей мамочкой".
Преклоняться-то он преклонялся. Да только любил ли?
- Есть такое словечко - омораливанье? - вдруг спросил Риверс.
Я покачал головой.
- Ну так должно быть, - настаивал он. - Потому что именно к этому
средству я прибегал в своих письмах домой. Я излагал события; но я постоянно
омораливал их. Откровение превращалось у меня в нечто тусклое, обыкновенное,
высоконравственное. Почему я остался у Маартенсов? Из чувства долга. Оттого
что доктор М. не умеет водить машину, к тому же я могу пособить по мелочам.
Оттого что детишкам не повезло с учителями - двое их наставников никуда не
годятся, - а я могу кое-чему подучить их. Оттого что миссис М. была так
добра, что я почел себя просто обязанным остаться и хоть чуть-чуть облегчить
ее тяжкую долю. Разумеется, я хотел бы жить отдельно; но разве годится
ставить свои личные прихоти выше их нужд? А поскольку вопрос этот был
обращен к моей матери, ответ, конечно, подразумевался однозначный. Какое
лицемерие, какое нагромождение лжи! Но услышать истину было для нее так же
невыносимо, как для меня - облечь ее в слова. Ибо вся правда состояла в том,
что я никогда не знал счастья, никогда не любил, никогда так легко и
бескорыстно не относился к окружающим, пока не покинул родной очаг и не
поселился с этими амаликитянами.
Риверс вздохнул и покачал головой.
- Бедная матушка, - произнес он. - Наверное, мне следовало быть с ней
поласковее. Но как бы ласков я ни был, это не могло изменить сути: того, что
она любила меня любовью собственницы, и того, что я не хотел быть ничьей
собственностью; того, что она осталась в одиночестве и потеряла все, и того,
что у меня появились новые друзья; того, что она была приверженкой гордого
стоицизма, хотя ошибочно считала себя христианкой, и того, что я превратился
в законченного язычника и, стоило мне забыть ее - а это случалось
моментально, лишь только я отправлял в воскресенье еженедельную весточку, -
как я становился счастливейшим человеком. Да-да, счастливейшим! В ту пору
моя жизнь напоминала эклогу, пересыпанную лирическими строчками. Поэзия была
повсюду. Вез ли я Генри на стареньком "максвелле" в лабораторию; подстригал
ли лужайку; тащил ли Кэти под дождем всякую всячину из бакалейной лавки -
меня окружала настоящая поэзия. Она была со мной и тогда, когда мы с Тимми
ходили к станции глазеть на паровозы. И тогда, когда по весне я сопровождал
Рут в поисках гусениц. К гусеницам у нее был профессиональный интерес, -
пояснил он, увидев мое удивление. - Одна из сторон гробового синдрома. В
реальной жизни гусеницы были ближе всего к Эдгару Аллану По.
- К Эдгару Аллану По?
- "Ведь эта трагедия Жизнью зовется, - продекламировал он, - и
Червь-победитель - той драмы герой". В мае и июне вся округа прямо кишела
Червями-победителями.
- В наше время, - подумал я вслух, - это был бы не По. Теперь она
читала бы Спиллейна или какие-нибудь суперсадистские книжонки.
Он кивнул в знак согласия.
- Все что угодно, самое дрянное, лишь бы там хватало смерти. Смерть, -
повторил он, - особенно жестокая, особенно вариант с разлагающимися трупами
- для детей один из предметов жадного интереса. Тяга к ней почти так же
велика, как тяга к куклам, или конфетам, или забавам с половыми органами.
Смерть нужна детям, чтобы испытать особый, отталкивающе-восхитительный
трепет. Нет, это не совсем верно. Она, как и все прочее, нужна им для того,
чтобы придать особую форму трепету, который в них уже имеется. Помнишь,
какими острыми были в детстве твои ощущения, как глубоко ты умел
чувствовать? Что за восторг - малина со сливками, что за ужас - пучеглазая
рыба, ну а касторка - сущий ад! А какая это мука, когда приходится вставать
и отвечать перед всем классом! Какое невыразимое счастье сидеть рядом с
кучером, вдыхать запах лошадиного пота и кожи; дорога уходит в бесконечность
белой лентой, и кукурузные поля сменяются капустой, а когда проезжаешь мимо,
кочны ее медленно распахиваются и складываются, словно огромные веера. В
детстве ты полон насыщенным раствором чувства, ты носишь в себе смесь всех
переживаний - но в непроявленном виде, в состоянии неопределенности. Иногда
причиной кристаллизации служат внешние факторы, иногда - твоя собственная
фантазия. Тебе хочется добиться какого-нибудь особенно волнующего ощущения,
и ты упорно трудишься сам над собой, пока не добудешь его - ярко-розовый
кристалл удовольствия или, к примеру, зеленый с кровавыми потеками ком
страха; ведь страх - такое же волнующее переживанье, как и прочие, страх -
это смешанное с опаской наслаждение. В двенадцать лет я охотно пугал себя
ужасами смерти, адом из великопостных проповедей моего невезучего батюшки. А
насколько сильнее могла запугать себя Рут! С одной стороны - сильней
запугать, с другой - испытать гораздо более острый восторг. Мне кажется,
таковы все девочки. Раствор чувства у них более концентрированный, чем наш,
и они умеют скорее добывать бОльшие и лучшие кристаллы самых разнообразных
сортов. Не стоит и говорить, что тогда я ничего не смыслил в
девочках-подростках. Но общенье с Рут послужило богатой школой - даже
чересчур богатой, как выяснилось впоследствии; однако до этого мы еще
доберемся. В общем, она помаленьку обучала меня тому, что должен знать о
девочках каждый молодой человек. Она хорошо подготовила меня к будущему,
ведь мне привелось стать отцом трех дочерей.
Риверс отпил немного виски с содовой, поставил стакан и некоторое время
в молчании посасывал трубочку.
- Один уик-энд был особенно информативным, - наконец сказал он,
улыбаясь воспоминанию. - Это случилось в первую весну моей жизни с
Маартенсами. Мы поехали в их домишко за городом, милях в десяти к западу от
Сент-Луиса. После ужина, субботним вечером, мы с Рут отправились смотреть на
звезды. За домиком был небольшой холм. Поднимаешься туда - и перед тобой
распахивается небо от края до края. Целых сто восемьдесят градусов добротной
неизъяснимой тайны. Там бы просто сидеть молча. Но в те дни я еще мнил своим
долгом развивать собеседника. Поэтому вместо того, чтобы дать ей спокойно
полюбоваться Юпитером и Млечным путем, я принялся сыпать давно надоевшими
фактами и цифрами: тут тебе и расстояние в километрах до ближайшей
неподвижной звезды, и диаметр галактики, и последнее сообщение о
спиралевидных туманностях из Маунт-Вилсона. Рут слушала, но это едва ли
способствовало ее развитию; наоборот, она как бы впала в метафизическую
панику. Такие пространства, такие сроки, такая уйма недосягаемых миров,
скрытых за другими далекими мирами! А мы-то, перед лицом вечности и
бесконечности, забиваем себе головы разговорами и домашними хлопотами,
стараемся куда-то поспеть вовремя, выбираем нужного цвета ленты для волос и
зубрим алгебру с латинской грамматикой! Потом в рощице за холмом раздался
крик совы, и метафизический испуг сменился натуральным, однако с мистическим
оттенком; ведь холодок в животе вызвало то обстоятельство, что совы
считаются недобрыми птицами, приносящими несчастье, вестницами смерти.
Конечно, она понимала, что все это чепуха; но как здорово прикинуться, что
это правда, и вести себя соответственно! Я было начал высмеивать ее; но Рут
не желала расставаться с испугом и решительно принялась обосновывать и
оправдывать свои страхи. "В прошлом году у одной девочки из нашего класса
умерла бабушка, - сказала она. - И как раз той ночью в саду у них кричала
сова. Прямо посреди Сент-Луиса, где в жизни не слыхали сов". Как бы
подтверждая ее слова, опять раздалось далекое уханье. Девчушка вздрогнула и
взяла меня за руку. Мы начали спускаться с холма в сторону рощи. "Я бы
умерла со страху, если бы пошла одна, - сказала Рут. А потом, чуть погодя: -
Вы читали "Падение дома Ашеров"?" Ясно было, что она хочет рассказать мне
эту историю; поэтому я ответил, что не читал. Она стала рассказывать: "Это
про брата и сестру по фамилии Ашер, и они жили в таком замке, а перед ним
был черный, мрачный пруд, а стенки все в плесени, а брата зовут Родерик, и у
него такое больное воображение, что он может сочинять стихи не задумываясь,
и он смуглый и привлекательный, и у него очень большие глаза и тонкий
еврейский нос, точь-в-точь как у сестры - они близнецы, а ее зовут леди
Магдалина, и они оба очень больны такой загадочной нервной болезнью, а у нее
бывают приступы каталепсии..." И так далее, пока мы спускались по мураве
холма под звездным небом, - отрывки из По, сдобренные жаргоном школьников
двадцатых годов. И вот мы выбрались на дорогу, которая вела к темной стене
леса. Тем временем бедняжка Магдалина умерла, а юный мистер Ашер слонялся
среди гобеленов и плесени в начальной стадии помешательства. И немудрено!
Разве не говорил я, что мои чувства изощрены? - интригующим шепотом
вопросила Рут. - Теперь говорю вам: я слышал ее первые слабые движения в
гробу. Я слышал их много, много дней тому назад". Тьма вокруг нас стала
гуще, и вдруг кроны деревьев сомкнулись над нами, и мы очутились под двойным
покровом лесной ночи. То тут, то там в рваных прорехах листвы у нас над
головой брезжила тьма посветлее, поголубее, а вставшие по обе стороны тропы
стены кое-где зияли таинственными провалами, в которых что-то смутно серело
и отблескивало призрачным серебром. А как тянуло здесь мокрой гнилью! Как
зябко льнула к щекам холодная сырость! Словно фантазии По обернулись
зловещей явью. Похоже было, что мы вступили под своды фамильного склепа
Ашеров. "И вдруг, - рассказывала Рут, - вдруг раздался такой металлический
лязг, точно на каменный пол уронили щит, но вроде как приглушенный, будто бы
он донесся далеко из-под земли, потому что, понимаете, под домом был
огроменный подвал, где хоронили всех из этого рода. А минутой позже она уже
стояла в дверях - высокая, закутанная в саван фигура леди Магдалины Ашер. И
на ее белых одеждах была кровь, потому что она целую неделю пыталась
выбраться из гроба, потому что ее, сами понимаете, похоронили заживо. Живыми
ведь часто хоронят, - пояснила Рут. - Из-за этого и советуют написать в
завещании: не хороните меня, пока не прижжете мне подошвы докрасна
раскаленным железом. Если я не очнусь, тогда порядок, можете начинать
хоронить. А с леди Магдалиной так не сделали, а у нее был просто
каталептический припадок, и очнулась она уже в гробу. А Родерик слышал ее
все эти дни, но почему-то никому про это не сказал. И вот она пришла, вся
белая и в крови, и стоит шатается на пороге, а потом она издала ужасный крик
и рухнула к нему в объятия, и он тоже закричал, и..." Но тут поблизости, в
кустах, раздался громкий треск. Прямо на тропе перед нами вырос во тьме
огромный черный силуэт. Рут отчаянно завопила, словно Магдалина и Родерик,
вместе взятые. Вцепилась мне в руку и спрятала лицо у меня на плече. Призрак
фыркнул. Рут взвизгнула снова. В ответ опять раздалось фырканье, затем
удаляющийся стук копыт. "Лошадка заплутала", - сказал я. Но колени у нее
подкосились, и если бы я не поддержал ее и не опустил потихоньку на землю,
она бы упала. Наступила долгая тишина. "Может, хватит сидеть во прахе? -
пошутил я. - Давай пойдем дальше". - "А что бы вы сделали, если бы это,
правда, было привидение?" - наконец спросила она. "Я бы удрал и не
возвращался, пока все не кончится"