Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
гигрю спросил:
- И что?
- Рэтклифф говорит, тебя зовут Джефферсон, - сказал Пибоди.
- Да, - сказал курьер. - Томас Джефферсон Петтигрю. Я из старой
Виргинии.
- Родственник ему? - спросил Пибоди.
- Нет, - ответил Петгагрю. - Мама назвала меня в его честь, чтобы мне
перешло немного его удачи.
- Удачи? - переспросил Пибоди.
Петтигрю не улыбнулся.
- Совершенно верно. Мама имела в виду не удачу. В школу она не ходила и
не знала слова, какое ей было нужно.
- Ну и перешло? - спросил Пибоди.
Петтигрю не улыбнулся и теперь.
- Извини, - сказал Пибоди. - Постарайся забыть.
И добавил:
- Мы решили дать городу имя Джефферсон.
Тут Петтигрю, казалось, даже перестал дышать. Он стоял, маленький,
щуплый, бездетный и холостой, безнадежно одинокий, лишенный всяческих уз, и
лишь глядел на Пибоди. Потом задышал, поднял скребницу и повернулся к
лошади. Пибоди на миг показалось, что он вновь принимается чистить лошадь.
Но вместо того, чтобы провести скребницей, курьер просто положил ее на бок
лошади и с минуту стоял, чуть склонив голову и глядя в сторону. Потом
вскинул лицо и взглянул на Пибоди.
- Можно бы назвать замок в этом индейском счете "деготь", - сказал он.
- На пятьдесят долларов дегтя? - удивился Пибоди.
- Смазывать фургоны до Оклахомы, - сказал Петтигрю.
- Да, можно бы, - согласился Пибоди. - Только город уже называется
Джефферсон. Теперь этого уже никогда не забыть.
Так и появилось здание суда - и прошло почти тридцать лет, прежде чем
они не только осознали, что его у них не имеется, но и поняли, что до сих
пор в нем не было, не испытывалось, не ощущалось нужды; и не успело пройти
полгода, как они обнаружили, что оно совершенно их не устраивает. Потому что
где-то между вечером первого дня и утром второго с ним что-то случилось.
Начали они в тот же день; восстановили стену тюрьмы, наготовили новых
бревен, прорубили пазы, возвели у новой стены маленькую пристройку без стола
и перенесли туда из задней комнаты лавки железный ящик; это заняло всего два
дня и не стоило ничего, кроме труда, притом не так уж много на каждого,
потому что в работу включился весь поселок до единого человека, не говоря уж
о двух поселковых рабах - холстоновском и еще одном, принадлежащем
кузнецунемцу; Рэтклифф включился тоже, ему понадобилось лишь запереть
изнутри на засов заднюю дверь лавки, поскольку его покупатели в полном
составе бранились и потели над бревнами и пазами полуразрушенной тюрьмы
через дорогу напротив, и не составляло труда, окинув взглядом, сосчитать их
всех - в том числе и чикасо Иккемотубе, хотя они не потели и не бранились:
степенные дикари в воскресной одежде, но без брюк, либо аккуратно свернутых
подмышкой, либо обвязанных вокруг шеи, словно капюшоны или, скорее,
гусарские доломаны, переходили ручей вброд и сидели на корточках или лежали
в тени, учтивые, внимательные и безмятежные (даже сама старая Мохатаха,
матриарх, босая, в красном шелковом платье, в шляпе с плюмажем, сидела в
позолоченном парчовом английском кресле, установленном в запряженном мулами
фургоне, а девочка-рабыня держала над ней парижский зонтик с серебряной
ручкой), - но они (остальные белые, его собратья или - в тот первый день -
друзья по несчастью) еще не замечали особенности - свойства, - чего-то
непонятного, эксцентричного в поведении, позиции Рэтклиффа - эта особенность
не стала препятствием или хотя бы помехой даже и на другой день, когда
выяснилось, в чем дело, потому что Рэтклифф находился среди них, тоже
работал, тоже потел и бранился, она скорее напоминала одинокую щепку в
бескрайнем потоке или приливе, одинокое тело или дух, чуждый и
несовместимый, одинокий, - тонкий, почти неслышный голос, пронзительно
кричащий, сквозь рев толпы: "Постойте, погодите, послушайте..."
Потому что они были поглощены своим делом, ярились и потели над
разобранными бревнами, валили в ближайшем лесу новые, обтесывали,
подпиливали и волокли к месту, месили глину для замазки щелей между ними;
лишь на другой день они узнали, что беспокоит Рэтклиффа, потому что у них
появилось время, работали они не медленнее, потели не меньше, наоборот,
работа продвигалась даже быстрее, потому что в быстроте теперь была какая-то
беспечность, уменьшились только ярость и гнев, так как где-то между закатом
первого и рассветом второго дня с ними что-то произошло: люди, которые весь
тот первый долгий жаркий бесконечный июльский день потели и ярились у
поврежденной тюрьмы, в сердцах без разбора отшвыривали из-под ног ненужные
бревна и бесчувственных как бревна, опоенных опием арестантов, кляли старого
Холстона, замок, четырех - трех - бандитов и одиннадцать ополченцев,
Компсона, Петтигрю, Пибоди и Соединенные Штаты Америки, - эти самые люди
перед восходом следующего дня, уже обещавшего тоже быть жарким и
бесконечным, но без ярости и гнева, сошлись на рабочем месте, тихие, не
столь серьезные, как сдержанные, чуть удивленные, недоверчивые, видимо,
немного смущенные, отводящие друг от друга взгляд, даже какие-то
неузнаваемые в бледно-желтом утреннем свете, и стали оглядывать кучку грубо
сколоченных домов, беспорядочно разбросанных, глядящих в разные стороны и в
окружении безбрежного простора лесов похожих на кукольные домики, -
крошечную вырубку, еле заметно вонзавшуюся даже не в бок непроходимых
дебрей, а в бедро, в пах, в интимное место, бывшую неизбежным жребием их
жизни, участи, прошлого и будущего, - сперва они даже не разговаривали,
потому что каждый, очевидно, считал (притом с какой-то стыдливостью) эту
мысль только своей, потом кто-то один заговорил за всех, и тут все стало на
свои места, потому что этот звук был издан одним слитым дыханием, выразитель
общего мнения произнес негромко, робко, неуверенно, как вдувают первый
глоток воздуха в незнакомый, неопробованный охотничий рог:
- Черт возьми, Джефферсон.
- Джефферсон, штат Миссисипи, - добавил другой.
- Джефферсон, округ Йокнапатофа, штат Миссисипи, - поправил третий; кто
именно, тот ли, другой, значения не имело, потому что это опять-таки было
одно слитое дыхание, одно общее блаженное состояние, задумчивое и праздное,
вполне способное продлиться до восхода и даже дольше, однако вряд ли кто так
считал, потому что среди них находился Компсон: москит, заноза, катализатор.
- Еще нет, сперва нужно достроить эту чертовину, - сказал Компсон. -
Нечего прохлаждаться. За дело.
И они достроили ее в тот же день, работали теперь быстро, легко и
споро, старательно, но беспечно, стремясь завершить ее, и как можно быстрее,
не выстроить ее, а разделаться с ней, покончить; не возвести ее быстро,
чтобы поскорее владеть, располагать ею, а получить возможность уничтожить,
снести как можно скорей, словно в том желтом утреннем свете они уже знали,
что это будет совсем не то, не будет даже началом; что эта маленькая
пристройка, которую они сооружали, не будет даже образцом и даже не сможет
именоваться практикой, они проработали до полудня, времени перерыва и обеда,
тут приехал Луи Гренье с Французовой Балки (своей плантации: его громадный
дом, кухни, конюшни и псарни, негритянские хижины и сады, променады и поля
сто лет спустя исчезнут, как его имя и кровь, не сохранив ничего, кроме
названия плантации и поблекшей апокрифичной легенды, напоминающей тонкий
слой местной эфемерной, однако неизменной пыли на участке земли, прилегающем
к некрашеной лавке на перекрестке), проделав двадцать миль в английском
экипаже с кучером, лакеем и лучшей, по слухам, упряжкой за пределами Натчеза
и Нашвилла, Компсон сказал: "Пожалуй, хватит", я все поняли, что он ямеет в
виду: не конец работы, ее, разумеется, нужно было доделать, но оставалось
уже так мало, что с ней вполне могли справиться двое рабов. В сущности, даже
четверо, поскольку сомнения Компсона, что кто-то посмеет нарушить строгие
порядки рабства, заставив кучера и даже лакея заниматься ручным трудом, а
тем более отважится подойти к старому Луи Гренье с таким предложением,
Пибоди развеял сразу же,
- Один пусть поработает на моем месте, в тени, - сказал он. Тень не
рассеялась оттого, что в ней стоял белый доктор - и даже вызвался быть
эмиссаром к старому Луи, только Гренье опередил его. И они ели дежурный
холстоновский обед, а индейцы, не двигаясь с места, хотя тень уползла и
оставила их в полном свирепом сиянии июльского солнца, сидели на корточках
возле фургона, где старая Мохатаха восседала под Парижским зонтиком, который
держала девочка-рабыня, и ели свою еду, как оказалось, принесенную (еда
Мохатахи и ее личной свиты находилась в плетенной из прутьев белого дуба
корзинке, стоящей в кузове фургона) под мышками завернутой в брюки с так
называемой по примеру белых плантации. Потом белые перешли на переднюю
веранду, и уже не поселок: город; он был городом вот уже тридцать один час -
смотрел, как четверо рабов укладывают последнее бревно, приколачивают к
крыше последнюю дранку и навешивают дверь. Рэтклифф, шествуя, словно
гофмейстер по двору замка, прошел к лавке, скрылся в ней и появился вновь
уже с железным ящиком, стеленные индейцы тоже неотрывно смотрели, как рабы
белого человека тащат весомый, компактный, загадочный талисман белых в новый
его храм. И теперь нашлось время выяснить, что же беспокоит Рэтклиффа.
- Замок, - сказал Рэтклифф.
- Что? - переспросил кто-то.
- Индейский деготь, - сказал Рэтклифф.
- Что? - переспросили снова. Но в конце концов поняли, догадались. Речь
шла не о замке и не дегте; речь шла о пятнадцати долларах, которые можно
было приписать в книге Рэтклиффа индейскому департаменту, и никто даже не
заметил бы этого, не обнаружил, не углядел. Со стороны Рэтклиффа тут даже не
пахло алчностью, и мздоимство он оправдывал менее всего. Мысль эта была
вовсе не новой; обнаружить такую возможность можно и без постороннего
человека, приезжающего в поселок раз в две-три недели; впервые Рэтклифф
подумал об этом, когда записывал первый кулек мятных леденцов на первого из
сорокалетних внуков старой Мохатахи, и вот уже десять лет воздерживался от
того, чтобы приписать к десяти или пятнадцати центам два нуля, всякий раз
удивляясь, почему, и поражаясь, собственной добродетели или по крайней мере
силе воли. Тут был вопрос принципа. Ему - им: поселку (уже городу) - пришла
мысль приписать замок Соединенным Штатам как наличную вещь, как общественную
застрахованную собственность, конкретный нерасходуемый предмет, и выиграть
или проиграть, предоставить фишкам упасть, как придется, в тот хмурый день,
когда некий федеральный инспектор, возможно, лишь возможно, займется
ревизией для чикасо; Соединенные Штаты сами добровольно подсказали им, как
превратить этот нерасходуемый замок в расходуемый и эфемерный деготь -
щуплый, тщедушный человек ростом с ребенка, одинокий, безоружный,
непоколебимый и уверенный в себе, вовсе не бросал им вызов, он даже не
представлял или, защищал, но являл собой Соединенные Штаты, и Соединенные
Штаты словно бы сказали им: "Примите, пожалуйста, в дар пятнадцать долларов"
(город действительно выплатил старому Алеку пятнадцать долларов, больше бы
старый Алек не принял), но они даже не отвергли, а попросту уничтожили их,
поскольку, едва Петтигрю заикнулся об этом, Соединенные Штаты лишились их
навсегда; казалось, Петтигрю сунул пятнадцать настоящих полновесных золотых
монет в руку - к примеру, Компсону или Пнбоди, - а те швырнули монеты в
крысиную нору или в колодец, не принеся пользы никому, ни вознаграждения
разоренным, ни выгоды разорителю, по сути дела оставив своему человеческому
роду до самых последних дней вечный и неизбежный убыток в пятнадцать
долларов, пятнадцать долларов, вписанных красными чернилами;
Вот что беспокоило Рэтклиффа. Но они его даже не слушали. Слышали,
конечно, но не слушали. А может быть, и не слышали, сидя в тени на веранде
Дома Холстона, они смотрели, заглядывали уже на год вперед; шло только
десятое июля; до ноябрьских дождей в их распоряжении были долгое лето,
мягкая, сухая осень, но теперь им потребуется не два дня, а самое меньшее
два года, зимой они займутся плакированием и приготовлениями. У них был даже
исполнитель, готовый и ждущий, словно воплощенная предусмотрительность: той
весной в поселке объявился человек по фамилии Сатпен, сильный, суровый,
необщительный, отмеченный страстями, его окружал смутный ореол
таинственности и неукротимости, словно едва вошедшего с метели в теплую
комнату или по крайней мере в помещение, он привез с собой тридцать с лишним
рабов, еще более диких и непонятных, чем местные дикари чикасо, с которыми
поселок уже свыкся, они (новые негры) говорили не по-английски, а, как
сказал Компсон, побывавший в Новом Орлеане, на карибском, испано-французском
наречии сахарных островов, он (Сатпен) купил, или захватил, или, как бы там
ни было, приобрел участок земли напротив Французовой Балки и, видимо, твердо
решил создать там усадьбу в еще более кичливом и грандиозном масштабе, чем у
Гренье; он даже привез с собой безответного парижского архитектора - или,
скорее, пленника, потому что в задней комнате лавки поговаривали, будто этот
человек ночует в какой-то яме на строительстве особняка, который сам
проектировал, связанный рука к руке с одним из карибских рабов своего
повелителя; и в самом деле, поселок с первого взгляда понял, что пленник не
покорнее, чем его повелитель, как ласка и гремучая змея не более кротки, чем
волк или медведь, которым они уступают дорогу лишь в совершенно безнадежном
положении: человек не крупнее Петтигрю, с насмешливыми, сардоническими,
непокорными глазами, видящими все и не верящими ни во что, носящий дорогую
широкополую шляпу, парчовый жилет и гофрированные манжеты
полухудожника-полубульвардье; они - Компсон возможно, Пибоди наверняка -
представляли, как он в заляпанных грязью, изодранных шиповником парче и
кружевах стоит среди непролазных дебрей, мечтая о колоннадах, портиках,
фонтанах и променадах в стиле Давида, а сзади и чуть по бокам - два
громадных полуголых негра, которые даже не глядят на него, лишь дышат и,
едва он делает шаг или меняет позу, повторяют его движения, словно тень,
удвоенная и увеличенная до гигантских размеров;
Итак, у них появился даже архитектор. С минуту он слушал их в задней
комнате лавки. Потом сделал неописуемый жест и сказал: "Ерунда. Вам не нужен
совет. Вы слишком бедны. У вас есть только собственные руки и хорошая глина
для кирпичей. У вас совершенно нет денег. Вам даже нечего копировать: как вы
можете оплошать?" Однако он научил их формовать кирпичи; он спроектировал и
построил печь для обжига множества кирпичей, потому что они, видимо, знали с
того первого желтого утра, что одного сооружения будет мало. Но хотя и то, и
другое было задумано в один и тот же миг, спланировано в одну зиму и
построено одно за другим в течение следующих трех лет, здание суда,
разумеется, стало возводиться первым, и в марте, когда были установлены
столбы и протянуты шнуры из лесок, архитектор разложил в дубовой роще
напротив таверны и лавки, этих простых прямоугольных строений, окончательный
план не только здания суда, но и города, сказав лишь: "Через пятьдесят лет
вы попытаетесь изменить все это во имя того, что назовете прогрессом. Но у
вас ничего не выйдет; от этого вам никогда не уйти". Только они уже видели и
без плана, стояли по пояс в дебрях, однако, поскольку у них уже были столбы
и лески, видели уже не только мысленным взором то, что будет, быть может,
меньше, чем через пятьдесят лет, быть может - кто знает? - даже меньше, чем
через двадцать пять: Площадь, в центре окруженное деревьями здание суда, по
четырем сторонам ее двухэтажные дома, на первых этажах лавки, на вторых
конторы, кабинеты и приемные адвокатов, врачей и дантистов; школу, церковь,
таверну, банк, тюрьму - все на своих назначенных местах; четыре широких,
прямых, как отвесы, проспекта, расходящиеся в четырех направлениях,
покрывающие весь округ шоссейные и проселочные дороги: руки, цепкие пальцы,
год за годом жадно тянущие к свету из уходящих дебрей, словно со дна
отступающего моря, широкие, тучные, плодородные, покрытые всходами поля, с
каждым годом отбрасывающие, оттесняющие все дальше и дальше дебри и их
обитателей - диких медведей, оленей, индеек, и диких людей (или не столь уж
диких, уже знакомых, уже безвредных, лишь несовременных: анахронизм
минувшего времени и минувшего века; несомненно, они заслуживали сожаления, и
старики искренне скорбели о них, неистово, как старый доктор Хэбершем, и с
меньшим жаром, но упорно и непримиримо, как старый Алек Холстон, скорбь эту
хранили еще несколько человек, пока несколько лет спустя не скончался
последний из них, и они тоже исчезли в свой черед, став тоже несовременными:
потому что это был край белого человека; такова была его судьба, или даже не
судьба, а предназначение, высокое предначертание в реестре земли), - вены,
артерии, русла жизни и пульса, по которым будут течь растущие урожаи:
золото: хлопок и зерно;
Но прежде всего здание суда: центр, фокус, "сердце"; грозно стоящее в
центре округа, словно единственная туча на небосводе, отбрасывающая тень до
самого горизонта; безмятежное, символичное и весомое, высокое, словно туча,
прочное, как скала, доминирующее надо всем: защиту слабых, барьер к узду для
страстей и алчности, оплот и твердыню стремлений и надежд; тем первым летом
оно за рядом ряд вырастало из кирпичей, простое, прямоугольное, простейшего
георгианского стиля (по замыслу парижского архитектора, который создал в
Сатпеновской Сотне нечто вроде версальского крыла, промелькнувшего в
страшном сне у лилипута - в отместку, как скажет Гэвин Стивенс через сто
лет, когда сатиеновское житие в округе будет включать в себя и рассказ о
том, как архитектор ухитрился вырваться из своей темницы и попытался бежать,
а Сатпен со своими черным десятником и егерем загнали его собаками в болото
и привели обратно), потому что, как сказал архитектор, у них не было денег,
чтобы платить за дурной вкус, и неоткуда было его скопировать; это здание
тоже не стоило ничего, кроме труда, притом - шел уже второй год - главным
образом рабского, потому что становилось все больше рабовладельцев в
поселке, который почти два года был городом и носил имя, он уже стал городам
и получил имя, когда первые появились в то желтое утро два года назад: люди,
не похожие на Холстона и кузнеца {к ним уже относился и Компсон), у которых
были один, два или три негра, кроме того, Тренье и Сатпен устроили по
берегам ручья на лугу Компсона лагеря для двух бригад негров, где им
предстояло жить, пока оба здания - суда и тюрьмы - не будут достроены. Но
труда не только негров, рабов, невольников, поскольку в то утро были еще и
белые, которые в то жаркое июльское утро два, уже даже три года назад
объединились в каком-то оскорбленном неверии, чтобы соорудить, возвести в
гневной, потной, бессильной ярости маленькую трехстенную пристройку, - эти
самые люди (у них были свои дела, они могли бы выполнять свою работу или ту,
на которую подрядились, за которую получали деньги, заниматься, чем им было
поло