Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа

Разделы:
Бизнес литература
Гадание
Детективы. Боевики. Триллеры
Детская литература
Наука. Техника. Медицина
Песни
Приключения
Религия. Оккультизм. Эзотерика
Фантастика. Фэнтези
Философия
Художественная литература
Энциклопедии
Юмор





Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Филиппов Леонид. Что-то вроде любви -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
к и ее контраст с избытком мыслей, сообщаемых полунамеками, вскользь, порой - просто на уровне созвучий. (<Язык мой враг мой: вс„ ему доступно, / Он обо всем болтать себе привык!..>) С эдакого подхода к изображению жизни не спросишь, как с соцреализма (и прочих измов) - а где вот тут у вас показаны насущные проблемы нашего непростого времени. Он ведь в кусты уйдет - отговорится ( в лучшем случае) на том же языковом полушуточном уровне: дескать, какое это еще такое ваше время, шутить изволите, время у нас у всех одно и несет оно нас всех одинаково. Куда? Да известное дело, куда. К взорванному мосту:(Или, по Бродскому: <Видно время бежит, но не в часах, а прямо. / И впереди, говорят, не гора, но яма.>) От такой позиции - и обилие готовых решений, читай - штампов: лишь бы только проворнее оттараторить эти необязательные штрихи, антураж весь этот вещный - липкую грязь декораций. Меньше и запачкаешься, не вникая. Вскользь. А Пелевину есть куда торопиться - сколько еще мыслей оставлено без внимания - почитай, всю мировую мудрость прозевали, сидя в сво„м коконе. И, раз уж взялся за такое дело, как обучение - надо хоть немного подтолкнуть прогресс, раздвинуть как-то рамки. Тут уж, знаете ли, не до тонкостей жанровой иерархии и прочих установленных правил писания. Скорее наоборот: Пелевин вряд ли написал бы <Чапаева и Пустоту>, если бы не знал, что так писать нельзя. Все эти прозаизмы на грани фени, вся эта игра в псевдоистроизм в одежде анекдота в большой степени строились как недозволенные приемы, рассчитывающие шокировать публику. <Нравоучительный и чинный> роман - не только времен исторического материализма, но и новейший - отправная точка для пародии Пелевина. Ибо он пародирует не конкретный жанр, но вообще литературу как таковую - голосом молодой веселой жизни. Не в смысле банального ниспровержения (<до основанья, а затем:>) - как это приписывают постмодернизму. Напротив! Толкая читателя в будущее, Пелевин откачивается назад, в прошлое - истинное, глубинное. На его губах играет архетипическая улыбка. Как у достославного черно(бело)го барона Юнг(ерн)а. Сказанное, конечно, вовсе не означает отсутствия у автора чувства меры или, тем паче, вкуса. Основы никуда не деваются, и никто их не отменяет и отменить не в силах. Только это не те милые совковому сердцу основы, отсутствие которых в пелевинской прозе так обижает многих господ критиков. Отнюдь. А это, прежде всего, стремление к порядку, покою и равновесию - в широком, разумеется, смысле. (А не это , привычное <буду делать хорошо и не буду плохо> - какое уж там равновесие - без <плохо>:) И в этом устремлении, в этой позиции - мера, позволяющая всегда оставаться в рамках вкуса - даже в безумных плясках аллегорий и анекдотов. Вселенная пропорциональна, периодически обустроена и основана на правильном ритме. Не нашими жалкими десятками лет ее мерить. Наше дело - ритм слушать и ему соответствовать. А вот это вот неистребимое: <природа - лаборатория, а человек - работник> - нет, это не для художника: зачем ему лаборатория, что он, химик что ли? Ощущая и принимая временность, фрагментарность вещной жизни, художник естественным образом приходит к мышлению отрывками. Все эти маленькие трагедии из жизни насекомых, другие повести, сами составленные из замкнутых и самодостаточных новелл, все эти обрывы на полузвуке - вс„ это отсюда. И вот как раз такое, лоскутно-незаконченное миропостроение и приводит при чтении Пелевина к ощущению истинности и полноты бытия. Это - реализм в самом, может быть, глубоком смысле. Что, кстати, является, скорее, побочным эффектом творчества и вызвано не столько желанием автора, сколько его легкостью и всеприятием по отношению к окружающему. Что же до идей, каковые он как бы предает в своем творчестве (если тут вообще возможна подобная постановка вопроса), то они в точности этому ощущению полноты жизни - противоположны. Об этом, впрочем, в свое время. Пока же вернемся к лоскутности. Здесь, вплотную - и еще одно, родственное свойство. Что-то вроде покадровой съемки вместо кино: многое в творчестве Пелевина статично. Он не просто не любит пресловутый <экшн>, он упорно и последовательно его бежит. Куда более похожи его произведения на <живые картины>, на скульптурные композиции. Тем ярче на этом вяломеняющемся фоне вспыхивают кульминационные, динамические эпизоды, вызванные прорывом из неподвижности, неизменяемости кокона - во что-то внешнее, новое, как бы более настоящее. Вроде мира чистых красок и безграничного - на первый взгляд - пространства за разбитым стеклом комбината имени Луначарского. (< - Летим! - заорал Затворник, теряя всю свою невозмутимость:>) А основной мотив чаще статичен. Герои заняты не столько действием, сколько осмыслением. А то и вовсе им одним: действие им разве что мерещится. Снится. И лишь в редкие минуты откровения этот едва ли не вечный сон способен смениться бегом, полетом, любым движением - от статуи - к человеку. Для этого, однако, требуется не просто решимость или иные свойства киногероя. Для этого потребно знание - знание того, что происходит на самом деле. Хотя, конечно, никакого <самого дела> и нет. Но понять главное - понять, что реальность, окружающая героя - не такая уж единственная и незыблемая - это герою не возбраняется. Только один шаг, однако - шаг в сторону понимания. Он-то и знаменуется у Пелевина сменой покоя - движением. Даже в том случае, когда чисто формально дело обстоит наоборот - как в <Желтой стреле>. В этой же плоскости лежат и метаморфозы, к которым автор прибегает с таким нескрываемым удовольствием: они знаменуют собой ключевой для Пелевина процесс - освобождение. Каковое , конечно, невозможно без отрыва от привычного стереотипа - тела, способа передвижения, вИдения мира. Последнее - отказ от стереотипного вИдения - желателен не только для героев: В указанном смысле все без исключения персонажи писателя - немного куколки. Мардонги, статуи; эдакие роденовские задумавшиеся. Они не живут, а обыгрывают пережитое в себе, пытаются остановить ускользающую ткань бытия. Сие, впрочем, свойство искусства вообще. Просто здесь это - особенно отчетливо. В воспоминании, в возвращении к пережитому и передуманному (приснившемуся) - мания Пелевина и его кредо как режиссера своих постановок. Его лучший рассказ о любви - не любви в собственном смысле посвящен, и даже не <любви вообще>, а переживаниям по ее поводу, опыту души. Текст уводит вглубь души, замутненной на поверхности ропотом житейских волнений, и вырывает из небытия совершенный и незаменимый уже ничем и никогда образ - Нику. Мы испытываем вслед за автором печаль свидания с воскресшим и узнанным через века чувством, которое теперь перестает быть чем-то преходящим и обретает черты памятника, получая тем самым право называться таким высоким словом - любовь. (Это, впрочем, прерогатива комментатора - произносить высокие слова. Автору опуститься до такой степени не позволит ни его вкус, ни самоирония.) <Так исчезают заблужденья С измученной души моей, И возникают в ней виденья Первоначальных, чистых дней.> Первоначальных: Детского, что ли, или глубже - невоплощенного, дочеловеческого, замладенческого состояния. Во всяком случае, цель - именно там. Картинка та существует заранее, до всякого акта творчества, дело же художника - лишь отыскать соответствие забытого фрагмента и чего-то в себе, то есть - припомнить. Неудивительно, что при этом его упрекают во вторичности. Но не создавать же новые архетипы!.. Подобная позиция автора во времени (а точнее, вне времени), похоже, действительно дает ему свободу от социума. В частности, избавляет от необходимости изображать из себя эдакого писателя - со всем, что входит в этот джентльменский набор: от <встреч с читателями> до выстраивания образа жизни под имидж. И сколько бы ни стремились читатели - и почитатели и неприемлющие - сотворить из Пелевина первые - кумира, а вторые - страшилку, он успешно избавляется от соблазна приписывать себе-человеку импозантные повадки Поэта. Будь то экстравагантный наркоман-глюколов или дзенский мастер. Хотя именно так и поступают романтики всех времен и пошибов: в их сценическом реквизите всегда наготове амплуа и маска к нему. Писательство ведь уже само по себе - нечто необыкновенное, зрелищно- подиумное. Однако Пелевин поступает по-иному - как и его великий предшественник, он рассекает единого человека-поэта пополам, оставляя человека вовсе без сценического реквизита, во всей его обыденной простоте. И человек отвечает художнику спокойной деловой благодарностью - снабжая материалом из своего окружения. Что и помогает тому легче находить язык общения с паствой. О, пардон-пардон, с читателями, я хотел сказать: И в полном соответствии с терцевской схемой можно сказать: не был бы один из них, <половинок> Поэтом - второй не мог бы быть назван <всех ничтожней>. Баланс. Вуалировать эту трактовку извинительными или обличительным интонациями (разница не велика), подтягивающими человека к Поэту, значит разрушать волю писателя в кардинальном вопросе. Ибо не придирки совести, не самоумаление и не самооправдание слышатся в его учебных сказках, но неслыханная гордыня - да, та самая, возможная лишь с вершин творчества, внепространственного и вневременного, столь отвлеченного, что ему воистину безразлично, какой материально-вещный предлог избрать для привязки к этому миру - будь то мыльный сериал, компьютерная игра или идеи <восточных> и иных философов. (<:людской чуждается молвы:>) . В этом, конечно, и трагедия художника - человека, способного лишь стремиться в направлении к описанному состоянию души, но никак не приблизиться к нему реально. Человека, может быть, как никто способного осознать ничтожность своей грешной и связанной земной ипостаси, - ибо ему дан - в моменты священного служения - иной ракурс - взгляд извне. Это, собственно, ведь и есть определение творчества: Вот как об этом расщеплении души - на описанное и реальное - у Бродского: <Рано или поздно - и скорее раньше, чем позже - пишущий обнаруживает, что его перо достигает гораздо больших результатов, нежели душа. Это открытие часто влечет за собой мучительную душевную раздвоенность, и именно на нем лежит ответственность за демоническую репутацию, которой литература пользуется в некоторых широко расходящихся кругах ... Но даже если эта раздвоенность не приводит к физической гибели автора или рукописи, именно из нее и рождается писатель, видящий свою задачу в сокращении дистанции между пером и душой.> Пелевин, кстати, всех этих , как говорится, мук творчества, и не скрывает. И , чем позже, тем больше о них склонен говорить: <Впрочем, я никогда особо не понимал своих стихов, давно догадываясь, что авторство - вещь сомнительная и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч.> (<Чапаев и Пустота>) Как и во всех случаях истинного служения, здесь - раздвоение. Shisus. И - на земле живет и томится, слоняясь часто без дела, вполне нормальный автор, сын своего времени и социума, лишь иногда впадающий в экстаз прикосновения к абсолюту. Он знает за собой тайну этого помешательства и хотел бы назвать ее на человеческом языке, подыскать аналогии в общепонятной речи. Ну, скажем, что-то из биографии - реальной или вымышленной. Абиссинские корни. Монгольская кровь. Какие-нибудь игры в латино-индейцев и их органическую химию. Мифотворчество: Неважно - все равно дело от этого никаким образом не движется, ибо корень того помешательства никак не здесь. И лишь некие технические детали - ум, информация, умение находить радость в играх с языком - способны оказать помощь страждущему. Но - именно и только помощь. Корень же болезни, повторяю, - вне. Однако, поиски в реальности точек соприкосновения - налицо. В частности, долго мучившую нас проблему <Восток и Россия> (<Запад есть Запад, Восток есть Восток> и так далее), Пелевин разрешил уравнением <Россия есть Восток>. (Не так, как Блок со своими <Скифами>, а по-своему, но - в подобном же ключе). А вместо Петра Великого - в качестве тотемно-виртуального предка Поэта - как-то незаметно подставил нам Чингисхана - примерно так же, как вместо ординарца Петьки из фильма-анекдота - серебряно-фанерного поэта Петра Пустоту. Что ж , это и понятно - писатель-то из Монголии: Если же говорить о пресловутом одиночестве героя, и если в этом смысле Пелевин чем-то походит на потомка , то - на потомка не столько абиссинца Ибрагима (или, как сказал бы Синявский, Абрама) Ганнибала, сколько - шведа Лермонта: <:и не от счастия бежит> . Точно, не от счастия. Не <от>, и не <к>. Просто - бежит. Будто в бурях есть покой!.. Ну, или вот это еще: <:забыться и заснуть. Но:> Именно: но! Не холодным сном могилы, а как-нибудь вот эдак, чтобы вырваться из этого круга: Ага, из него. Так что традиции классики налицо. Если только, конечно, не принимать за таковую исключительно творения буревестников революции или, наоборот(?..) кого-нибудь из графов Толстых: * * * Еще немного об ассоциациях с Блоком. Скажем, на материале <Чапаева и Пустоты>. Концовка. Ну, здесь любой вспомнит <Двенадцать>, особенно последние слова . И , еще шаг - вслед за блоковским Христом - апостолы. Если не все двенадцать, то, как минимум Петр (Первый? Пустота?..) Скажем, вот так: Учитель (раби) Чапаев и его твердокаменный апостол - с ключами от Пустоты. Взятыми, понятное дело, из кармана проводника: В этом смысле многое в прозе Пелевина - начиная с <Затворника и Шестипалого> - содержит помимо очевидных событий и ассоциаций тему учителя-одиночки в истолковании , приближенном к судьбе писателя. -:Это традиция. -А кто ее придумал? -Какая разница. Ну, я. Больше тут, видишь ли, некому. Ты спрашиваешь про одну из глубочайших тайн мироздания, и я даже не знаю, можно ли тебе ее доверить. Но поскольку, кроме тебя, все равно некому, я , пожалуй, скажу. -:Непонятно. Где ты это слышал? - Да сам сочинил. Тут разве услышишь что-нибудь, - сказал Затворник с неожиданной тоской в голосе. -Ты же сказал, что это древняя легенда. -Правильно. Просто я сочинил ее как древнюю легенду.. -Как это? Зачем? -Понимаешь, один древний мудрец, можно сказать - пророк (на этот раз Шестипалый догадался, о ком идет речь) сказал, что не так важно то, что сказано, как то, кем сказано. Часть смысла того, что я хотел выразить, заключена в том, что мои слова выступают в качестве древней легенды. Впрочем , где тебе понять: Как видим (и это - не обязательно в <Затворнике и Шестипалом>), у Пелевина присутствует эта вечная тема в поэзии нашей - тема Пророка в пустыне. Или - на берегу пустынных же волн: (Отвлекаясь, замечу к слову, что в пелевинском творчестве есть напрашивающаяся игра. Что-то вроде <найди ключевое слово на букву <П>>. Сама фамилия писателя. Пустынник. Пророк. Принц. Петр. Пустота. Еще один Петр - Петрович из <Тарзанки:Не говоря о <внешних>: Пушкин, Поэт. Читатель может по желанию продолжить: ) Вообще, пророк (учитель) и человек социума (слушатель) соотносятся в пелевинском творчестве как две реальности, часто совмещенные в одной материальной ипостаси. Как некто, одновременно сидящий за клавиатурой и бегущий на экране компьютера - и не знающий сам, есть ли некое <на самом деле> вообще. И кто <на самом деле> кому снится - Чжуан Чжоу бабочке, или - она Чжоу. И - в этом смысле - все творчество Пелевина об одном - о непрекращающейся попытке проснуться. Живым сойти с поезда. Вырваться на свежий воздух: Когда же волны УРАЛА вс„ смывают и заравнивают, на земле остается один - нет, двое в одном лице - Учитель и Ученик. И, как Пушкин рассек и развел себя в лице Петра и Евгения, так и Пелевин сделал то же, и не раз: в лице Затворника и Шестипалого, Хана и Андрея, Чапаева и Петра. Особо отметим, что в последнем случае поэт- отнюдь не в роли Учителя - наоборот. Ибо литератор в расстановке фигур по Пелевину - все же еще не <оттуда>, он - здешний. И может лишь стремиться и искать, но никак не знать ответы на вопросы типа <куда> и <как>. Сам же Учитель - он вовсе не человек, а только так - прикидывается иногда, для простоты общения: <-Моя фамилия Чапаев, - ответил незнакомец. -Она мне ничего не говорит, - сказал я. -Вот именно поэтому я ей и пользуюсь. В еще большей степени это же относится к черному барону, к ночному попутчику героя <Тарзанки> и прочим подобным персонажам, стоящим к человеку спиной, всем существом своим - вне. Что же до литератора, то сие - как в ученике, так и в учителе - просто от безысходности в попытках как-то адекватно объясниться: < Я не пишу стихов и не люблю их. Да и к чему слова, когда на небе звезды!> И если что-то от поэтического экстаза есть в произведениях Пелевина, то это - лишь знак прикосновения к абсолюту, ощущение слабой тени его в душе. Но - лишь стремление, мечта во сне. Ибо реальное соединение с конечной целью (ежели таковая имеется) означало бы погружение в восторг и творчество уже дионисийского образца в изначальном его, хаотическом качестве, то есть - в состояние, которое никак не может быть ни описано, ни вообще передано адекватно. Хотя и хотелось бы: <Знаете что? Возьмите экстаз и растворите его в абсолюте. Будет в самый раз.> Однако понятно ведь, что эти начала столь же соединимы, как бронза (в языковом выражении - <медь>) - символ незыблемости во времени и пространстве, - и <всадник> - начало противоположное, динамичное во всех смыслах. Столь же - как Аполлон и Дионис. Ну, или, если угодно - Аристотель и Платон. В противоборстве человека и Стихии у автора <Медного вадника>, как известно, человек полностью вытесняется - как инородное поэзии тело. Вполне аналогично и в аллегориях Пелевина - той из ипостасей, которая тяготеет к материальному миру, нет места в окончательном раскладе концовки. Так что выбора у героя (точнее - у действующего лица) фактически нет: или найти вариант бегства, или исчезнуть вместе с иллюзорным миром и быть похороненным тут же - ради Бога. Спрашивается: сочувствует ли Пелевин Шестипалому и прочим идущим ощупью среди липкой грязи вещного мира? Еще бы! Если он себя, свою человеческую мечту и мелкость переехал и обезвредил в этих героях! Но, сострадая, он беспощаден. Как и всякий художник, когда дело касается искусства, он жесток к человеку. А не путайся! Отвали. <-:И вот когда я думаю, что он тоже умер: И что вместе с ним умерло то, что заставляло его так поступить: - Да, - улыбаясь, сказал Затворник, - это действительно очень печально.> Дистанция, позиция видящего лишь фигурку на экране монитора, позволяет Пелевину следить за ней с зоркостью, невозможной, немыслимой для автора, отождествляющего себя с человеком, трезво взвешивая все pro и contra и создавая в общем нелестный и неутешительный портрет. И, тем самым, вызывая на себя обвинения в холодном бездушии и мизантропии. Что ж, старая сказка: <Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках - следствие чувства превосходства, быть может мнимого.> ( Тем, кто давно не перечитывал Терца, напоминаю: <он> скорей всег

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору Rambler's Top100 Яндекс цитирования