Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      Дали Сальвадор. Дневник гения -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  -
ь в вечерних сумерках, но и тогда, когда исчезали их очертания, я продолжал смотреть туда, где они стояли. Справа в коридоре, ведущем в класс, зажигали свет, и сквозь стеклянную дверь мне были видны написанные маслом картины, висящие на стенах. Со своего места я видел только две картины: одна изображала голову лисы, вылезающей из норы и держащей в пасти дохлого гуся, другая была копией "Анжелюса" Милле. Эта картина вызывала во мне беспричинный страх, такой пронзительный, что воспоминание о двух неподвижных силуэтах сопровождало меня в течение многих лет, вызывая одно и то же чувство подавленности и тревоги. Это тянулось до 1929 года, когда картина исчезла из моей памяти. Тогда же я нашел другую реп- родукцию и был заново охвачен подобной тревогой. Изображение снова навязчиво преследовало меня, и я стал записывать психологические явления, которые следовали за его восприятием, затем вдохновляясь на свои поэмы, картины,композиции. Наконец я написал эссе, которому еще предстоит выйти в свет: "Трагический миф "Анжелюса" Милле", который я считаю одним из главных документов далинийской философии. "Анжелюс" вызывал у меня тревогу и одновременно скрытое наслаждение, кото- рое проникало мне куда-то под кожу, как серебристое лезвие ножа. Долгими зим- ними вечерами, когда я ждал нежного звонка колокольчика, извещавшего о конце уроков, мое воображение постоянно охраняли пять преданных стражей, могучих и величественных: слева от меня два кипариса, справа - два силуэта "Анжелюса", а передо мной - Бог в лице молодого Христа, пригвожденного к кресту из черно- го дерева, стоявшего на столе Брата. У Спасителя на коленях было два страшных рубца, прекрасно инкрустированных блестящей эмалью, которая позволяла увидеть кость под кожей. Ноги Христа были грязные, противного серого цвета: ежедневно каждый из нас перед уходом целовал волосатую руку Старшего, а затем должен был обязательно коснуться черными от чернил пальцами раненых ног Распятого. Братья заметили, что я упорно гляжу на кипарисы. Меня пересадили на другое место, но без толку: я продолжал смотреть сквозь стену, будто все еще видел деревья. Чтобы они не потерялись, я проигрывал в воображении исчезнувшее действо. Я говорил себе: "Сейчас начнется катехизис, значит, на правом кипарисе тень дошла до ржавого просвета, откуда выглядывает сухая ветка с привязанной к ней белой тряпкой. Пиренеи окрасятся в сиреневый цвет в тот миг, когда, как я успел заметить, в далеком селении Витабертран блеснет оконное стекло". И стекло внезапно сверкало на солнце с подлинностью бриллианта - в моем сознании, грубо травмированном запретом видеть милую мне равнину Ампурдан, которая впоследствии должна была насытить своей уникальной геологией завершенную эстетику пейзажной далинийской философии. Вскоре стало ясно, что перемена места не дала ожидаемого результата. Я был так упрямо невнимателен, что приводил всех в отчаяние. Как-то за ужином мой отец вслух прочел учительскую запись в дневнике и был крайне огорчен. Хвалили мою дисциплинированность, мою доброту, спокойное поведение на переменах, зато заканчивали так: "Он настолько закоренел в умственной лени, что это делает невозможным любые успехи в учении". Помню, в этот вечер мама плакала. За два года учебы у Братьев я не выучил и пятой части того, что усвоили за это время мои товарищи. Меня оставили на второй год. И я стал совершенно одинок. Теперь я утверждал, что не знаю и того, что запомнил и выучил непроизвольно. К примеру, я небрежно, неровно писал, испещряя тетради кляксами. Между тем я знал, что надо делать, чтобы писать чисто. Однажды мне выдали тетрадь из шелковой бумаги - и я старательно, с колотящимся сердцем, смачивая перо собственной слюной целую четверть часа перед тем, как начать, правильно и чисто написал прекрасную страницу и занял первое место по каллиграфии. Эту страницу даже выставили под стекло. Мое внезапное разоблачение поразило всех окружающих, а меня вдохновило на продолжение мистификаций и симуляций. Чтобы избежать на уроке неминуемых воп- росов Брата, я резко вскакивал, отбрасывая книгу, которую час держал в руке, делая вид, что учу, но на самом деле не прочитав ни страницы. Изображая безу- мие по собственному желанию, я вскакивал на парту, потом спрыгивал, в ужасе закрывая лицо руками, как если бы мне грозила какая-то опасность. Эта пантомима давала мне возможность выходить одному на прогулку в сад. По возвращению в класс мне давали попить лечебного хвойного бальзама. Родители, которых, разумеется, уведомили об этих фальшивых галлюцинациях, просили старших по школе окружить меня удвоенной и исключительной заботой. Меня и в самом деле окружили особой атмосферой и уже даже не пробовали выучить чему бы то ни было. Меня часто возили к врачу, которому как-то в приступе ярости я разбил очки. У меня были настоящие головокружения, если я быстро подымался или спус- кался по лестнице, и время от времени я болел ангиной. Всего день лихорадки давал право на целую неделю выздоровления при невысокой температуре. Я прово- дил эту неделю в своей комнате и даже свои дела делал тут же. Потом, чтобы избавиться от дурных запахов, у меня сжигали душистую бумагу из Армении(Город в Колумбии (прим. пер.).) или сахар. Я любил болеть ангиной и с нетерпением ждал блаженного выздоровления. По вечерам приходила составить мне компанию моя старая нянька, Лусия, а подле окна садилась бабушка с шитьем. Мама иногда приводила гостей, усаживалась с ними в уголке. Вполуха слушая сказки Лусии, я воспринимал непрерывно умеренный, как хорошо поддерживаемый огонь, шелест беседы взрослых. Если повышалась температура, все мешалось в каком-то тумане, который убаюкивал и усыплял меня. Лусия и бабушка были две самые чистенькие, морщинистые и деликатные старушки, каких я когда-либо видел. Огромная Лусия смахивала на священника; бабушка была маленькая, похожая на катушку белых ниток. Меня восхищала их старость! Какой контраст между этими двумя сказочными существами с пергаментной кожей - и грубой, туго натянутой шкурой моих одноклассников. Я был - и продолжаю быть - живым воплощением анти-Фауста. Бедняга Фауст, пройдя высшую науку старения, продал душу, чтобы очистить лоб от морщин и омолодить кожу. Пусть избороздит мой лоб лабиринт морщин, пусть мои волосы побелеют и станет неуверенной моя походка! Мне спасти бы разум и душу, научиться тому, чему другие не могут меня научить и что лишь сама жизнь может вылепить из меня. В каждой морщинке Лусии или бабушки я читал природную силу, запечатленную скорбь всех прошедших радостей. О подспудная власть Миневры, владычицы усиков виноградной лозы, уничтожающей все! Конечно, я ничего не смыслил в математике, был не способен вычитать или умножать. Зато в девять лет я, Сальвадор Дали, не только открыл явление мимикрии, но и вывел полную и всеобщую теорию, о которой расскажу дальше. В Кадакесе у самого берега моря рос кустарник. Вблизи на нем можно было различить маленькие неправильной формы листочки на тонких стебельках, дрожав- шие при малейшем ветерке. Однажды мне показалось, что некоторые из листьев шевелятся, когда другие неподвижны. Каково же было мое удивление, когда я за- метил, что они перемещаются! Я взял один листок и осмотрел его. Оказалось, что это насекомое, которое по виду ничем не отличалось от листа, если бы не крохотные, почти не заметные лапки. Это открытие изумило меня. Мне казалось, что я раскрыл один из важнейших секретов природы. Мимикрия помогла кристалли- зации паранойальных изображений, которые призрачно населяют большинство моих нынешних картин. Окрыленный успехом, я стал мистифицировать окружающих. Объявил, что благо- даря магическому дару мне удастся оживить неживое. На самом-то деле я брал листок, под ним прятал лист-насекомое. Потом камнем, который играл роль волшебной палочки, я сильно ударял по столу, чтобы "оживить" лист. Все думали, что лист шевельнулся от удара. Тогда я ударял слабее, а потом отбрасывал камень. Все зрители вскрикивали от изумления и восторга: лист продолжал двигаться. Много раз я повторял свой опыт, особенно перед рыбаками. Все знали растение - никто никогда не замечал насекомых. Позднее, в начале войны 1914 года, увидев на горизонте Кадакеса замаскиро- ванный корабль, я записал в дневнике: "Сегодня, когда я увидел печальные замаскированные суда, у меня появилось объяснение моего "моррос де кон" (так я назвал свое насекомое). Но от кого, от чего защищалось мое насекомое, прячась и маскируясь?" В детстве маскарад был сильнейшим из моих увлечений. Одним из лучшим сюрп- ризов, который я когда-либо получал, был уже упомянутый королевский костюм, подаренный моими дядьями из Барселоны. Как-то вечером я смотрюсь в зеркало, наряженный в белый парик и корону, подбитая горностаем мантия наброшена на плечи, а под ней я в чем мать родила. Признаки пола я прячу, зажав их между ляжками, чтобы походить на девушку. Меня уже восхищали три вещи: слабость, старость и роскошь. Но над этими тремя понятиями, к которым стремилось мое существо, царила настоятельная потребность одиночества, доведенная до крайности соседством с другим чувством, которое как бы обрамляло первое: чувство "высоты", высокоме- рия. Мама всегда спрашивала меня: "Что ты хочешь, сердце мое? Чего ты желаешь?" Я знал, чего хочу: чтобы мне отдали прачечную под крышей нашего дома. И мне отдали ее, позволив обставить мастерскую по своему вкусу. Из двух прачечных одна, заброшенная, служила кладовой. Прислуга очистила ее от всякого барахла, что в ней громоздилось, и я завладел ею уже на следующий день. Она была такой тесной, что цементная лохань занимала ее почти целиком. Такие пропорции, как я уже говорил, оживляли во мне внутриутробные радости. Внутри цементной лохани я поставил стул, на него, вместо рабочего стола, горизонтально положил доску. Когда было очень жарко, я раздевался и открывал кран, наполняя лохань до пояса. Вода шла из резервуара по соседству, и всегда была теплой от солнца. В узком пространстве между лоханью и стеной теснились самые странные предметы. Стены я увешал картинами, которые рисовал на крышках шляпных коробок, похищенных в ателье моей тетушки Каталины. Усевшись в лохани, я нарисовал две картины: одна изображала Иосифа, встречающего братьев, другая, немного подражательная, была невеяна "Илиадой": Троянская Елена смотрит вдаль. Последнюю я сопроводил названием собственного изобретения: "И спящее сердце Елены наполнилось воспоминаниями..." На втором плане виднелась башня, на которой был различим некто маленький: конечно, это был я сам. Еще я вылепил из гончарной глины копию Венеры Милосской, получив от этого истинное эротическое наслаждение. И приволок в прачечную всю подшивку "Art Jouns", которую подарил мне отец, даже не подозревая, что она так сильно повлияет на мою судьбу. Я как свои пять пальцев знал все иллюстрации из Истории Искусств с малых лет. Особенно мне нравились "ню". "Золотой век" и "Источник" Энгра казались мне лучшими картинами в мире. Чтобы закончить рассказ о том, как я обитал в прачечной перед стиральной доской, добавлю: бесспорно, первые щепотки соли и перца моей своеобычности родились именно в лохани. Пока мне смутно представлялось, что я готов сыграть гения. О Сальвадор Дали, ныне тебе известно все! Если ты играешь в гения, ты им становишься! Когда гости, друзья дома, спрашивали: - А как дела у Сальвадора? - мои родители не затруднялись с ответом: - Сальвадор на крыше. Он говорит, что сделал мастерскую в старой прачечной, и целыми часами играет там, наверху, совершенно один. "Наверху"! Вот прекрасное слово! Вся моя жизнь была определена этими противоположностями: верх-низ. С детства я безнадежно стремился быть наверху. И вот я там. Ныне, когда я достиг вершины, я умру, оставаясь на ней. Какая волшебная сила уводила меня из родительской кухни, заставляла одержимо взбираться под самую крышу и закрываться на ключ в своей каморке? Здесь мое одиночество чувствовало себя неуязвимым. С высоты (а отцовский дом был из самых высоких в Фигерасе) я оглядывал город, открывавшийся мне до самого залива Росас. Я видел, как выходили из коллежа сестер Францисканок девочки, которых я ужасно стеснялся, встречая на улице. А на этом насесте я ничуть их не конфузился. Порой, однако, когда ко мне доносились их счастливые крики, я жалел, что не бегаю по улицам и вечерами не играю с мальчиками и девочками. Этот гомон надрывал мне сердце. Домой? Нет! Нет! Ни за что! Я, Сальвадор, должен оставаться в лохани, сурово оградив от себя несбыточных и каверзных мечтаний. И все же как я уже стар! Чтобы уверить себя в этом, я туго нахлобучиваю корону с белым париком, так что становится больно лбу: но не могу же я допустить, чтобы размер головы соответствовал моему возрасту! В сумерках я выходил на террасу. Был час, когда вслед за плавно скользящими ласточками нерешительно пускались в полет летучие мыши. Корона так сжимала голову, что виски давила дикая боль. И все же я терпел, как ни хотелось снять ее. Ходил тудасюда, твердя: "Еще чуть-чуть, еще немного...", пытаясь при этом обдумывать какую-то возвышенную мысль. В минуты такого ожесточенного страдания я произносил пламенные и грандиозные речи, испытывая пылкую и фанатичную нежность к собственному гению. (Впоследствии я понял, почему, готовясь к своим лекциям, сажусь неудобно, до сильной боли подогнув ногу, и чем больше болит, тем более я красноречив. Физическое страдание (хоть зубная боль) усиливает и укрепляет во мне ораторские наклонности.) Мои речи, как заведенные, следовали одна за другой, и чаще всего слова не имели ничего общего с течением моих мыслей, которые, мне казалось, достигают высшего величия. Каждый миг я будто открывал загадку, происхождение и судьбу каждого предмета. Загорались фонари в городе и звезды на небе. Каждая новая звезда рождала отзвук в селении. Ритмичное кряканье диких уток и кваканье ля- гушек волновали мои чувства, к боязни темноты примешивались самые приятные ощущения. Внезапно появлялась луна - и доводила меня до приступа восторга и волнения, мания величия достигала вершины эгоцентризма, и я уже видел себя среди самых недосягаемых звезд. Моя самовлюбленность достигала космических вершин, пока интеллигентская слеза не стекала по моей щеке, разрядив душевное волнение. Уже минуту я чувствовал, как моя рука поглаживает что-то маленькое, странное и влажное - и я с удивлением увидел, что это было мое мужское отличие. Тут я снял корону и с наслаждением растер лоб. Пора спускаться на кухню. Но есть я не хотел и выглядел неважно, чем огорчил родителей. Глаза мамы как будто вопрошали: "Почему ты не ешь? Чего не хватает моему сердечку? Я не могу спокойно смотреть на мое сердечко. Ты бледный, ты зеленый". Зеленый я или нет, но любой повод хорош, чтобы подняться на террасу и затем на крышу маленькой прачечной. Тут я впервые понял, что больше ничего не отделяет меня от пропасти. И с закрытыми глазами долго лежал без движения, сопротивляясь непобедимому искушению. Больше я не повторял свой опыт, но в лохани под крышей мне нравилось вспо- минать то наваждение, которое помещалось на крыше и oт которого защищал меня потолок прачечной. Мой цементный трон казался все выше, все привилегированней. А что такое высота? Точная противоположность низа. Вот чудесное название для наваждения! Что такое низ, если не хаос, масса, теснота, скученность, младенчество, безд- на темного человеческого безумия, анархия. Низ - эта левая сторона. Верх - сторона правая, где располагаются монархия, иерархия, купол, архитектура и Ангел. Все поэты стремятся к Ангелу, но природный негативизм испортил вкусы - и они ищут лишь падших ангелов. А вот художники крепко стоят на земле. В очи входит к ним вдохновение, в сто раз превосходящее поэтическое. Чтобы открыть и показать настоящих ангелов - как те, что у олимпийца Рафаэля, художникам нет нужды маяться в липкой умственной путанице поэтов. Что касается меня, то, чем больше я бредил, тем оживленнее был мой взгляд. Итак, подытожим: вот я, одинокий ребенок на девятом году жизни, сижу в це- ментной лохани наверху, под самой крышей, и у меня часто идет носом кровь. Внизу остается пушечное мясо, биологический конгломерат волос в носу, майоне- за, волчка, душ чистилища, дебильных детей, которые выучат все, что пожелаешь, вареной рыбы и прочего. Меня никогда не тянуло на улицу, чтобы чему-нибудь научиться. Я был настойчив - и все еще таков. Моя мания одиночества доходила до патологии. Мне так не терпелось подняться под крышу, что к концу обеда я ссылался на колики, чтобы убежать, закрыться и хоть мгновение побыть одному. Эти побеги смягчали пытку едой, конца которой я должен был дожидаться, чтобы вскарабкаться в свою клетушку. В коллеже я был агрессивным и не выносил, чтобы вольно или невольно нарушали мое уединение. Детей, которые все реже и реже пытались сблизиться со мной, я встречал так неприязненно, что они не повторяли своих попыток. Незапятнанная чистота этого мира одиночества была, между тем, потревожена в один прекрасный день и, конечно, женским образом. Это была девочка, которую я увидел со спины, когда она шла впереди меня, возвращаясь из коллежа. Талия у нее была такой хрупкой и тоненькой, что мне было страшно, как бы она не переломилась пополам. Две подружки шли с ней рядом, нежно обнимали за талию и расточали улыбки. Несколько раз они оборачивались назад. Но та, что шла посредине, по-прежнему не показывала своего лица. Увидев ее такой гордой и стройной, я понял, что она отличается от остальных, что она королева. И во мне родился такой же прилив влюбленности, какой я раньше чувствовал к Галючке. Подружки громкими голосами называли ее: Дуллита. Я пришел домой, так и не лицезрев и не мечтая вновь увидеть ее. Это была она, Дуллита, Дуллита! Галючка! Галючка! Редивива! Я поднялся прямо на крышу. Мои уши были больно сжаты тесной матросской шапкой. Я снял шапку - и свежий вечерний воздух овеял уши. Любовь овладела мною, и на этот раз она началась с ушей. С тех пор у меня появилось желание: пусть Дуллита придет искать меня наверху, в прачечной, пусть она поднимется ко мне. Я знал - это случится неизбежно. Но как? И когда? Ничто не могло утолить мое безумное нетерпение. Как-то после ужина у меня потекла носом кровь, да так сильно, что вызвали врача, и несколько часов я провел с запрокинутой головой, обложенный отжатыми в уксусе салфетками. Горничная положила мне под затылок большой холодный ключ и он грубо мял мою кожу, но я так ослаб, что не мог шевельнуть рукой. Сквозь закрытые ставни проникали лучи солнца, и щели, как объектив киноаппарата, проецировали на потолок подобие китайских теней. Это позволяло мне видеть пе- ревернутое изображение людей и автомобилей на улице - в бреду я принимал их за ангелов. Я думал: вдруг там пройдут Дуллита и ее подружки? - и я увижу их на потолке. Вероятность этого была ничтожной - с чего бы им гулять по моей улице? Но я мало считался с логикой, главное - существовала такая возможность. И эта надежда держала меня в напряженной тревоге, в которой смешались надменность, радость, ожидание и иллюзия. Две мысли пугали меня: 1.Если она пройдет по потолку, то

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору