Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
о впервые молча шли по коридору института, Олешников,
Лабутько и я, и там, во второй, чистой половине хаты, меня словно кто-то
невидимый и грозный толкнул в грудь - увидел покойника, который неподвижно
лежал в красном углу на накрытых ковром досках.
...Как и во всех житивских хатах, раньше в этом углу висела икона,
позже ее то ли выбросили, то ли спрятали, а место под иконой заняли
телевизоры, сначала маленькие, с линзой, затем побольше - черно-белые
"Рекорды", а в последние годы - цветные "Горизонты".
Олешников молча - как мы уже тогда отдалились, отплыли от родного
знакомого берега, ибо я почему-то был уверен, что не только я и Лабутько,
но даже он, сын Олешникова, понимал и чувствовал фальшь поцелуя! - как по
обязанности, притронулся губами к тому неподвижно холодному чужому
желто-восковому, что осталось от отца и что с сущностью отца уже не имело
ничего общего, а затем, спокойно отвернувшись от этого желто-воскового,
бросил взгляд на нас, на житивских баб и старушек, которые так же молча,
как и он, поджав губы, смотрели на нас.
И неизвестно, чего больше было в их неподвижном взгляде: сочувствия,
одобрения или возмущения?..
Я взглянул на побледневшего Олешникова. Мне показалось, что он кого-то
ищет.
Возможно, себя, мальчишку, который когда-то прижимался к отцу, повисал
на его руках.
Возможно, и не только себя. И даже не живого отца, а всех нас,
прежних, когда мы сидели на скамейке у хаты Олешникова, укутанные теменью,
когда мы ощущали запахи трав, смотрели на дрожащий свет звезд и, болтая
ногами, вели беседу о Березове, обо всех тех манящих стежках-дорожках, что
открывались перед нами, словно бы наши родители их специально протоптали в
ожидании, когда же мы закончим школу и махнем отсюда, из Житива, совсем не
вспоминая не только Житиво, но и наших отцов и матерей, - о них если и
думалось, то как о чем-то вечном, что всегда было, есть и будет.
Как звезды над головой, зажигающиеся каждой ночью.
Как летняя соловьиная песня в кустах сирени.
Как роща за Житивкой с возвышающейся Лысой горой.
Как вообще самое Житиво.
А затем Олешников спохватился и быстро вышел из хаты во двор, где
стоял желтый и пахнущий живицей гроб, изготовленный по новой в Житиве
заведенке - не во дворе покойника или соседа, как делалось прежде, а на
колхозном дворе, где стояла столярная мастерская с электропилами и
электрорубанками - быстро и легко, не надо, как раньше, полдня с рубанком
возиться...
Белое солнце поднималось на небе все выше и выше, наступил полдень,
потом оно стало медленно опускаться, и странно, к вечеру, когда из хаты на
мужских плечах выносили гроб с чем-то застывшим желто-восковым, солнце,
кажется, снова приподнялось, чтобы в последний раз ярким теплым светом
согреть холодное неживое лицо. Под траурную мелодию музыкантов, нанятых в
Березове за деньги, гроб осторожно установили на грузовой колхозный
автомобиль с открытыми бортами, а затем не сильно большая процессия
житивцев двинулась за грузовиком в ту сторону, где было кладбище у знакомой
с детства кручи и на котором деревенские парни уже вырыли неглубокую, метра
на два, продолговатую яму - какими же страшными и глубокими казались нам
когда-то эти ямы. На веревках гроб с покойником опустили в яму, молча и
как-то слишком деловито, без крика и надгробных рыданий, тоже по новой в
Житиве заведенке, и вскоре на месте ямы вырос холмик земли, его молча
обложили железными венками, привезенными из Березова...
Вот и все, если не считать застолья.
Поздно вечером мы сидели на скамейке у палисадника, почти так же, как
и когда-то, только теперь мы не болтали ногами и даже не разговаривали,
сейчас мы только слушали разговор мужиков, шедших по улице, - в темноте они
нас не видели, и поэтому все было будто по радио - направленная в одну
сторону информация, сказал бы между прочим Олешников.
Но Олешников сейчас даже и этого не говорил.
- Ну вот, Андрей, и похоронили мы сегодня старого Олешникова. Все
меньше и меньше остается нас, фронтовиков. Ты да я, а остальные - все
моложе. Отсеиваются они от нас.
- Ага, отсеиваются. Сначала война хорошо просеяла, а теперь вот -
болезни, ядри их в корень.
- Я вот чем больше живу, тем больше думаю о нашей жизни... Может, в
ней просто - что кому суждено, и нечего нам здесь трепыхаться. Возьмем
старого Олешникова, уже покойного. Как помню, он всю жизнь на конюшне возле
лошадей пропадал. Сколько он этих хомутов перетаскал - клянусь тебе, ни
одна лошадь их столько не перетаскала. Как ни встретишь, бывало, он все эти
хомуты тащит, то - домой, в ремонт, то - из дому, из починки. Зимой,
бывало, еще темно, а он уже в конюшне возле лошадей хлопочет, то накорми
их, то напои. А летом - ночное, поди высиди зябкую росную ночь: коченей в
холод, в дождь, в слякоть... Романтика какая-то, это вон городским деткам
романтика, так они, телевизоров наглядевшись, начинают коней красть, а
потом загнанную скотину в лесу к сосонкам привязывают - пускай она с голоду
подыхает... А ему ведь - суши мозги... Почти без выходных, без проходных.
Что интересное видел он в своей жизни, кроме этих лошадей да хомутов? А
другой умник, языком болтая, который год животик поглаживает, и никакой
черт его не берет - живет до сотни. Подумаешь обо всем этом и начинаешь
сомневаться: а надо ли нам так напрягаться, горой стоять за справедливость?
Сынок его, сам видел сегодня, даже слезу по отцу не пустил, городским стал,
шибко грамотным, все свысока на нас поглядывал...
Они проплыли мимо во мраке, словно растаяли, будто не было ни их, ни
самого Житива, а все то, что до сих пор существовало, будто приснилось. И
мы сидели на скамейке окаменевшие, раздавленные жестокой и простой правдой,
которую до сих пор не то что не знали, а просто и знать не хотели.
Тогда Олешников сказал:
А что, если и на самом деле тогда и там не существует? Если все то,
что здесь происходит, от первого вздоха до последнего, это и есть смысл, а
все остальное для человека - как ножом отрезанное...
- Ну что же, - откликнулся на эти слова Лабутько, - я тоже об этом
думал. Значит, ребятки правильно поступают, когда коней крадут и к соснам
привязывают. Тогда и не только коней можно красть, животы поглаживать,
посмеиваясь над дураками-работягами. Тогда, видимо, все можно, пока за руку
не схватят. А вот чего нельзя, я и не знаю.
И снова мы замолчали, вслушиваясь в тишину, вглядываясь в темень. И
снова в моей душе стало нарастать то непреодолимо-настойчивое, что когда-то
оторвало от Житива, а что - я не знал, как и тогда, в ранней юности, когда
с легкостью шагал по большаку в сторону Березова, так и сейчас, чувствовал
только, что до изнеможения хочется вслушиваться в царящую тишину,
всматриваться в мигающие звезды, ибо, притихшему, мне казалось, что за всем
этим: и тишиной, и светом звезд, и за тьмою, как за непреодолимой границей,
есть, должно быть в мире и еще что-то, то загадочное и прекрасное, о чем
люди, как бы плохо или хорошо они ни жили, никогда не должны забывать и к
чему они должны стремиться.
Может, человек как раз тем и отличается от всего живого и мертвого,
что в нем заложена эта неодолимая тяга к прекрасному, и как только он
забудет об этом, он уже пропащий.
И тут в памяти всплыло, как будто из иной жизни, то, что меня сейчас
не касалось, далекое-далекое:
- Я-то в нынешнем году двух в Березове на базаре купил. Неплохие,
кажись, попались. Один беленький, а второй рябенький. Оба вислоухие.
Прожорливые, черт их подери, я вам, мужики, доложу. Ведро обоим жена
замешает, так они его - мигом очистят, как будто в корыте ничего и не было.
- А мой - так и не ахти какой, может, сглазил кто, когда домой из
Березова вез. Вот вы, мужики, как вы посоветуете мне поступить - может,
ветеринара позвать, чтобы хоть одним глазом взглянул? Жарища на улице,
боюсь, кабы чего плохого не случилось - столько тогда трудов пропадет.
Считай, всю зиму на него работал.
- А мой, зараза, все рылом копает, а вчера в заборе едва не застрял -
нигде места не найдет. Подошел я да хворостиной. Что, спрашиваю, шибко
любознательный? Здоровый вымахал, пальца на четыре сало будет, длинный
такой - пядей семи. В рыло проволоку надо затянуть, тогда рыть и копать
будет меньше. Я вот, мужики, думаю его сдавать. А деньги - на книжку. Жена
говорит, очень выгодно, проценты ежедневно набегают, это совсем не то, что
в кубышку складывать. Смотришь - и на машину набежит, заживу тогда
по-человечески.
И сразу же вспомнилось мне иное, совсем близкое, услышанное недавно:
- Ну нет, мужики, мне-то нечего на бога пенять. Мне-то хороший
попался, мотор совсем не капризничает. Как часы работает. А уже - двадцать
тысяч накрутил, хотя, кажется, никуда дальше Березова и не ездил. Вот тебе
и на.
- А у моего, черт его побери, что-то не ладится, не то, так другое.
Бензин зазря жрет, как в бездонную бочку заливаю. Только залил, глядишь -
уже нет, будто испарился. Надо бы вовнутрь заглянуть, так гарантия
пропадет. Вот я и думаю, хочу с вами посоветоваться, что там с ним может
быть: или прокладка полетела, или кольца, а может, карбюратор барахлит?
- А у моей красавицы - колеса облысели. А где достать - черт его
знает. И в Березове нету, и за светом...
Тогда и задумался я: а что изменилось в Житиве за время нашего
отсутствия? Меняется ли вообще что-либо с годами? Может, все в этой жизни
идет, как мельничное колесо - только белая мука течет из лотка...
Из муки мука будет, и все добром закончится...
Однако если ничего не меняется, то стоит ли отказываться от попытки
вырваться из этой круговерти, стоит ли? Ибо другого раза не будет. Этот
шанс, подаренный мне однажды, больше не повторится. Может, и в самом деле,
как говорил Олешников, тогда и там нет и не будет никогда, однако сейчас
все это - не столь и важно, главное сейчас - убедиться самому, разобраться
во всем до конца, до чистой совести, как говорил Лабутько.
Ибо, видимо, самое трудное для человека - ждать.
Может, все наши беды оттого и наваливаются, что мы не можем долго
ждать.
И потому я тихонько произнес:
- Вы уж как хотите, а я - до конца пойду.
И встал со скамейки.
- Ну что же, - пробормотал Лабутько, - и я к тебе пойду в напарники.
Мне тоже терять нечего, жена с гениальным режиссером сбежала, не вынесла
моих командировочных разъездов, месяцами ведь дома не бываю.
- А мне вообще сейчас терять нечего, - сказал Олешников.
Если бы мы знали, что нас еще быстрее и дальше понесло от родного
берега. Если бы знали..."
ИЗ ДНЕВНИКА ОЛЕШНИКОВА
"Да, и я могу в этом признаться сейчас не только людям, но и себе:
Эйнштейн и на самом деле был когда-то моим кумиром, а может, даже богом. Я
и пуловер раньше носил такой же грубой вязки, какой видел на его портрете,
и волосы у меня были такие же длинные и всклокоченные, я даже ручку цеплял
на пуловер так же, как когда-то он, - во всем этом, видимо, было то, что
проявляется у каждого ребенка, стремящегося перенимать привычки взрослых.
Возможно, я и не виноват вовсе, может, я даже перенимал не столько
привычки Эйнштейна, сколько привычки всего нашего технократического века и
потому так весело когда-то мурлыкал:
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Я верил, что наука - тот единственный бог, которому следует
поклоняться, и потому так часто повторял высказывание Эйнштейна
относительно служителя маяка, каковым должен быть настоящий ученый и
которому в жизни ничего, кроме ручки и чистого листа бумаги, не нужно, ибо
все остальное будет отвлекать его от поисков истины, того чистого и пока
неизведанного, ничем не связанного с земными грешными заботами, что будто
бы скрывается и должно скрываться либо в необъятной космической дали, либо
в сложных физико-математических формулах, которым дают жизнь загадочные
мировые постоянные...
Я верил всему этому до той поры, пока не догадался - у каждого свой
уровень познания, - что мировые постоянные, как и многоэтажные формулы,
графики и таблицы, - все это здорово, однако оно здорово только тогда,
когда подкреплено техникой. Сами по себе графики, таблицы, формулы и даже
мировые постоянные ничего не стоят...
...Как и служитель маяка становится никому не нужным, когда в море нет
ни одного корабля.
Только поэтому я и стал изобретать сверхновый электронный микроскоп, о
котором до сих пор мечтал Валесский. И мне, наивному, казалось, что я -
технократ, и он - медик - как раз и есть тот мифический кентавр, которому
подвластно то недосягаемое, что неподвластно прежним поколениям, тем же
малограмотным житивцам. Казалось, мы сумеем открыть людям то, что их сразу
же осчастливит.
Вообще, я тогда верил, что счастье - это что-то настолько реальное,
что его, наверное, можно даже увидеть или потрогать. Только надо
безотлагательно сделать это, это и это, и тогда - будешь счастлив на всю
оставшуюся жизнь".
ИЗ МОНОЛОГА ЛАБУТЬКИ
"И ходил я на лекции, слушал преподавателей, старательно
конспектировал их разумные слова. Среди преподавателей были разные люди -
на то они и преподаватели, - по-разному объясняли они все то, что было на
Земле нашей столетия назад.
И тогда я совсем по-иному посмотрел на историю как на науку, ибо
догадывался, что в истории народа каждый ищет и, как ни странно, может
найти нужное и необходимое сегодня; в случае необходимости можно,
оказывается, в истории многое оправдать, как случайное, так и закономерное,
вообще, видимо, можно любую случайность подогнать под закономерность, можно
даже оправдать крестовые походы, обескровившие не только белорусов, можно
поблагодарить хана Батыя за то, что он заставил славян объединиться - о-о,
сколько можно найти оправданий тому злу и жестокости, что творились
когда-то на моей земле, однако где же те критерии правды и справедливости,
где те, как говорил Олешников, самые высокие, самые справедливые аксиомы,
за которые должны держаться историки?
Осознал я тогда, сидя в книгохранилище над летописями, сравнивая
учебники по истории народа, написанные в разное время, что история народа -
не игра, однако вся трагедия в том, что она становится игрой, попадая в
нечистые руки.
Чем больше я занимался историей, чем в большую глубину веков
заглядывал, тем большей печалью наполнялась моя душа, ибо видел я и
понимал, сколько глумлений над народом творилось раньше, сколько
несправедливости было на земле нашей, будто в этом и заключался высший
смысл для белорусов: вытерпеть, выдюжить, а там, смотришь, полегчает...
Однако не меньшей радостью и не меньшей гордостью полнилась душа,
когда я все больше и больше понимал, что из поколения в поколение
передавалось людьми то для них святое, что объединяло, принося радость и
надежду, что когда-нибудь заглянет солнце и в их оконце, и потому, несмотря
ни на какие беды, необходимо как можно крепче держаться за неурожайные
поля, за берега извилистых речушек, за глухие леса и гнилые болота, ибо
только в этом они и видели свое избавление: как можно крепче держаться за
свою землю, за семью, за все то, что называется Родиной.
И спрашивал я себя: неужели тогда, столетия назад, мои, как принято
говорить, малограмотные, темные предки знали и понимали, что без Родины
жизнь их потеряет смысл и они тут же исчезнут, бесследно растворятся в
белом свете, как утренний туман над лугом?.."
Раздел третий
ЗАКРУЖИЛОСЬ, ЗАВЕРТЕЛОСЬ...
Первым в зарубежной печати выступил, как и ожидалось, известный
популяризатор науки, публицист, общественный деятель Лев Левданский*. И до
сих пор имя Левданского, участника многочисленных международных
конференций, конгрессов, симпозиумов, было хорошо известно образованным
людям. Левданский не просто радовал человечество интересными статьями и
проблемными выступлениями. Можно смело утверждать, что он дарил миру
краткие бестселлеры, которые вмиг расходились по свету миллиардными
тиражами, передавались всеми радиостанциями, перепечатывались на машинках
или же размножались на ротапринтах, передавались из уст в уста, как
народные сказки или предания, создавая вокруг имени Левданского сказочный
ореол.
______________
* Для заинтересованных читателей приводим краткую выдержку из
биографического справочника "Кто есть кто", изданного в США: "Лев
Левданский (Leo Lionel) - имя и фамилия происходят от слова лев (Leo).
Бывший ковбой, киноактер, некоторое время управлял страной. Занимаясь
разработкой в мировой печати нового "желтого" направления, ищет истину с
помощью плюрализма мнений".
...Не меньший, чем у Христа, изображенного на картине Иванова "Явление
Христа народу".
Сколько же, сколько таких бестселлеров было у Левданского!
Старые люди могут подтвердить наше справедливое правдивое высказывание
и заодно рассказать зеленым юнцам о той великой мировой сенсации в тот
сложный год, когда все человечество, заинтригованное грандиозной статьей
Льва Левданского "Летающие тарелки - глаза мирового разума, днем и ночью
наблюдающего за нами", оставило обычные занятия и стало искать летающие
тарелки.
И в безлюдных полях, и в глухих лесах, и в горах, занесенных снегом, и
даже в грозном море-океане - везде и повсюду можно было встретить
озабоченных, взволнованных людей, которые при встрече вместо приветствия
бросались друг к другу с вопросом: "Видел ли ты, братец, летающую тарелку?
Смотрел хотя бы раз в глаза мировому разуму?"
Простаивали станки на заводах и фабриках, застыли длинные конвейерные
линии, не работал транспорт, надолго расстроились планово-экономические
связи, остановился подвоз продуктов в города, вспыхивали инфекционные
заболевания, - однако даже это не волновало человечество. Мало кто
задумывался над тем, что мир стоял на пороге нового экономического кризиса,
- вот что такое пламенное слово Л.Левданского.
В этот трудный, и не только для экономистов, кризисный год появилась
новая работа Льва Левданского, снявшая вскоре многие проблемы и избавившая
человечество от полной растерянности. Работа эта называлась так: "Иисус
Христос - космический гость из созвездия Девы".
Люди сразу же перестали выискивать летающие тарелки и со всей
одержимостью бросились изучать новую работу Левданского. Интерес к этой
статье был настолько велик, что ООН под давлением общественных и научных
кругов разных стран была вынуждена срочно создать международный космический
экипаж и выделить значительные средства на строительство принципиально
нового космического корабля. Как стало известно недавно, этот корабль уже
стартовал с орбитальной станции в направлении созвездия Девы.
Чтобы не исказить смысл работы известного публициста, популяризатора
науки, общественного деятеля, приводим почти целиком остропроблемную статью
Льва Левданского: