Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
Василий Семенович Гигевич
Помни о доме своем, грешник
Роман
-----------------------------------------------------------------------
Гигевич В. Марсианское путешествие: Повести, роман
Перевод с белорусского Максима Волошки. - Мн.: Юнацтва, 1992
Художник В.И.Сытченко
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 27 сентября 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
Белорусский прозаик Василь Гигевич в книге "Марсианское путешествие"
повествует о необычных аспектах влияния научно-технического прогресса на
судьбу человека и жизнь общества. Возможна ли жизнь общества под
управлением искусственного интеллекта.
Контакт с внеземной цивилизацией - вот основной сюжет повести
"Полтергейст" и романа "Помни о доме своем, грешник".
Появились какие-то новые
трихины, существа микроскопические,
вселявшиеся в тела людей. Но эти
существа были духи, одаренные умом и
волей. Люди, принявшие их в себя,
становились тотчас бесноватыми и
сумасшедшими. Но никогда, никогда
люди не считали себя такими умными и
непоколебимыми в истине, как считали
зараженные. Никогда не считали
непоколебимее своих приговоров,
своих нравственных убеждений и
верований. Целые селения, целые
города и народы заражались и
сумасшествовали.
Ф.М.Достоевский,
"Преступление и наказание".
Часть первая
ЗНАКОМСТВО С АДАМАНАМИ
ИЗ ПОСЛЕДНИХ ЗАПИСЕЙ ВАЛЕССКОГО
"...Вот и сомкнулись круги мои, точнее даже не круги, а все те крутые
извилистые стежки-дорожки, на которые вступил я когда-то, выпущенный из
материнских рук, и пошел нетвердым шагом: сначала к обеденному столу, потом
к порогу хаты, затем, переступив через порог, оказался во дворе, где увидел
ворота - и сразу же нырнул в подворотню, чтобы как можно скорее попасть на
улицу Житива, которое придется обойти не раз и не два, как космическому
кораблю перед отправкой в межзвездное путешествие необходимо сделать
несколько витков вокруг Земли, так и мне надо было обойти Житиво, запомнить
каждый двор, каждую хату, каждого житивца и только потом рвануть вдаль по
стежкам-дорожкам, казавшимся открытыми и прямыми, стоило только механически
переставлять невесомые ноги до той поры, до того светлого солнечного
мгновения, пока впереди, во что верилось и мечталось, не замаячит нечто
огромное и прекрасное, чего до сих пор никогда не видел да и не мог увидеть
в знакомом Житиве, должно было замаячить то, что я и представить не мог,
знал только и чувствовал, что то огромное и прекрасное как раз и есть
счастье, и потому не стоит лишний раз оглядываться, бросая чистый,
незамутненный слезою взгляд на все то, житивское, что неподвижно застыло за
спиной: и зеленый бор, вплотную подошедший к Житиву, и Житивка за болотом,
и само Житиво, где обитали рассудительные спокойные мужики и
словоохотливые, вечно в заботах, бабы, где звенели песни протяжные, где по
улице бродили домашние животные, с которыми всегда полно хлопот, - все это,
соединившись во что-то одно-единое, укрытое низким, в тучах, небом, словно
бы заранее смирилось, что его оставляют, как будто в этом и был высочайший
смысл: поднять меня на ноги, приучая к деревенскому языку, к работе, к
самому Житиву, и отпустить, проверки ради, в белый свет, как птицу из
гнезда, не поставив на прощание ни одного вопроса, не бросив ни одного
упрека, тем более что в ту солнечную веселую пору мне было не до вопросов и
не до упреков, ибо в душе моей царила вера в то, что белый свет вращается
не вокруг этой излучистой, спрятавшейся в камышах и ольхе Житивки, в
которой я когда-то учился плавать и на берегу которой пишу сейчас эти
слова, не вокруг вечно шумящего бесконечного бора, который когда-то мудро,
без слов и даже без плакатов и формул учил, приучал к тому, что в мире
существует что-то таинственное и загадочное, к чему мы невольно стремимся,
и если у нас есть хотя бы капля мудрости, то раньше срока мы не должны
прикасаться к этому загадочному и таинственному, а тем более ломать или
разрушать (возможно, в этом и есть высшая мудрость - в осознании того, что
нам можно, а чего нельзя?), а тем более белый свет - о-о, как много я тогда
знал, какой я тогда был смышленый! - не мог вращаться вокруг какой-то
маленькой белорусской деревеньки, запрятанной меж лесов и болот, в которой
мне все знакомо, начиная с той хаты, в которой я впервые оповестил мир
своим криком, и мир сразу же отозвался материнской песней, с той хаты, с
конька крыши которой я когда-то пытался заглянуть в конец своих
стежек-дорожек, будто тогда, сидя на коньке крыши, с хлебом в руке, я мог
увидеть то таинственное огромное и прекрасное, в поисках которого спустя
несколько лет я рванул без оглядки, оставив, постаравшись забыть, не только
хату, этот высокий порог, через который когда-то с трудом перелезал в
первый раз, но и все остальное, связанное с Житивом: и те песни, которые
услышал от матери, от соседок, и ту работу, которой вечно были заняты мои
малограмотные родители, даже Евку, которая только тем и жила, что ходила из
хаты в хату, как деревенские пастухи, и предсказывала людям близкое
счастье, которое вот-вот заглянет в окошко, потому что с муки мука
получится и все добром закончится, и за это ее, а может, и еще по какой-то
причине (об этом я тогда не задумывался) одевали, кормили кто чем мог:
оладьями, щами, бульоном, молоком, а если под богатую руку, то даже и
шкваркой, и в том, кто сытнее накормит Евку, был свой шик, как свой шик был
когда-то у житивцев, еще до моего появления, и в том, кто лучше встретит
старцев, - таким образом я тогда знал: белый свет вращался и будет
вращаться не вокруг хаты, не вокруг нашего двора и даже не вокруг Житива,
нет, он вращается, как и до сих пор который уже год вращался по своим
законам в неизменной вечной карусели, как снег в метель, - все Житиво
вместе с Житивкой и бором, вместе с той же Евкой и ее захватанными картами
- все это ежесекундно, ежечасно носится вокруг огромных многоэтажных
счастливых, веселых заасфальтированных городов, в которых, конечно же, нет
и быть не может деревенской грязи, поросячьего виска, коров и тех же
маленьких беспомощных Евок с картами, тех же озабоченных вечной работой
житивцев, у которых корявые, скрюченные от работы пальцы, которые не умеют
одевать белые сорочки и красивые галстуки, которые даже говорить
по-городскому и о городском не умеют, а только о своем, деревенском,
словом, в тех далеких городах есть все то новое, блестящее и грохочущее,
чего нет в Житиве, а города еще быстрее носятся вокруг центра Земли, вокруг
той наклонной оси, которую когда-то на уроке показывал Гаевский, а круглая,
словно мяч, Земля еще быстрее летит-несется вокруг огромного огненного
светила и вместе с ним, бездушным огненным светилом, летит вокруг еще более
крупного ядра галактики, той громадной галактики, которая одной из
множества песчинок улетает неизвестно куда от такой же песчинки-галактики,
и чем дальше, тем быстрее в черной, как сажа, бездушной бездне, которую
называют космосом и которая, как потом объяснял мне Олешников, является
праматерией, основой всего живого и мертвого, тем пустым, однако загадочным
нолем, без которого не могут обойтись не только математики, но и вся
природа, потому что, оказывается, эта пустая бездушная бездна делится на
что-то и античто-то, на эту и иную сторону реальности, которую мы привыкли
видеть, слышать, ощущать, чувствовать, и уже как итог этого разделения (по
чьей воле и чьей подсказке? - об этом я почему-то забыл спросить у
Олешникова, а теперь уже не спрошу никогда) в мире появились ядра, атомы,
звезды, деревеньки тихие, города шумные, леса и реки, эта маленькая
беспомощная Евка, и даже я сам, который, как думалось тогда, только ради
того и появился в этой вертящейся карусели, чтобы навести здесь порядок или
хотя бы разобраться, откуда или с чего начинается отсчет, чтобы потом было
легче понять, куда же нас все время несет и что меня ожидает тогда и там,
когда навсегда оставлю я не только Житиво, но и вообще все на свете: и
ядра, и атомы, и звезды, и планеты далекие, на которых, возможно, стоят
такие же или почти такие же Житива и города.
...То, что тогда и там я буду существовать, в этом я был уверен, как
был уверен, что дважды два - четыре.
И не потому я был уверен, что каждую весну житивцы справляли большой
праздник, - еще в середине зимы начиналась подготовка к нему, даже когда за
двойными окнами блестел толстый холодный снег, в моей душе сама собой
рождалась мечта о белом горячем песке на берегу Житивки, в котором так
хорошо согреться после купания, мечталось еще, глядя на снег, о зеленой
пуще за Житивкой, которая неизвестно где начиналась и неизвестно где
заканчивалась и в которой кого и чего только нет: и страшные волки, и
сладкие ягоды; еще мечталось о настоенных на ароматах звездных вечерах,
когда в сумерках так знакомо гудят майские жуки и еще в тех сумерках так
славно играть в прятки на задворках хат и хлевов, и все это могло начаться
только после того весеннего тихого дня, к которому мать обещала сшить на
зингеровской машинке штанишки из темной материи, купленной в Березове и так
пахнущей сладким березовским запахом, и поэтому каждый день ждешь не
дождешься того светлого утра, не верится даже, что скоро прилетят с юга
птицы и радостно запоют, не верится, что скоро наступит то чистое солнечное
утро, когда можно будет выскочить со двора на улицу во всем новеньком - в
хлопчатобумажных штанишках на бретельках, в новеньких черненьких блестящих
сапожках, которые сами несут по земле, даже ноги не справляешься
переставлять и потому - падаешь и падаешь, в новенькой сорочке, только
вчера подстриженный ножницами, даже чубчик мать оставила, - оглянуться
горящими глазами и увидеть, каждой клеточкой тела ощутить, какое чудесное
разгорается утро, какое высокое солнце, какое чистое голубое небо, какой
чудесный весь мир, в центре которого - вы только посмотрите! - красуюсь я,
такой симпатичный, вымытый, с красным яичком в руке, которое только что
дала бабушка, лечившая меня этой зимой от дурного глаза, и мне все не
верится, что впереди - длинный-предлинный день, как и та жизнь, которая,
конечно, никогда не закончится и даже не оборвется, и будет в том дне или
завтрак за столом, или игра в "битки" со своими однолетками-заводилами, тот
- когда он только наступит? - далекий полдень, когда житивцы станут
собираться на кладбище - по двое, по трое или четверо, в окружении детей
они будут медленно идти посреди улицы и степенно христосоваться с теми, кто
торжественно сидит на скамейках у хат, будто они век не виделись и неведомо
когда увидятся, еще будет та минута, когда мать скажет: "Ну что, может, и
мы к своим начнем собираться?"
"Ага, - эхом отзовется отец, - пора, чай, люди давно по улице идут, а
мы что - хуже или лучше?.." - тогда начнем собираться к своим и мы, и так
же, как и все люди, пойдем по Житиву к кладбищу у обрыва Житивки, к тем
зеленым бугоркам, над которыми мать обязательно смахнет слезу, вспоминая
своих - ее детей, а моих братьев и сестер, которые в войну простудились и
умерли, а потом мать станет расстилать на траве белые праздничные скатерки
и расставлять на них тарелки...
Ведь мы пришли к своим, и они должны об этом знать. Как и все, мы
никогда не должны забывать своих. Может, весь этот праздник и был только
ради того, чтобы мы никогда не забывали своих.
Нет, не потому я уверен в вечности своего существования, что когда-то
были такие вот дни, совсем не потому.
Просто я и представить не мог, чтобы когда-нибудь мог бесследно
исчезнуть, оставить Житиво, где летом такое ласковое солнце, где столько
беспричинной радости, где даже слезы сладкие, и потому, расплакавшись, не
можешь остановиться, где дни и такие же таинственные темные ночи, когда
можешь сколько захочется летать над землей, - чувство вечности праздника
было у меня от рождения, и его, думалось, нельзя выбросить или вытравить из
моей души ни мудрыми справедливыми словами Аровской, ни рисунками-схемами
Гаевского, ни теми многочисленными книгами, прочитанными позже, ни даже
убедительными рисунками человека в разрезе, где были нарисованы его органы:
номер один - голова, номер два - сердце, номер три - легкие и так далее
вплоть до номера пятьдесят восемь... И чем больше меня убеждали, что
праздник когда-нибудь закончится, чем чаще ходил я на житивское кладбище, в
тот заброшенный уголок, где могилы уже почти сравнялись с землей и только
обросшие лишайником памятники напоминали, что на это место тоже кто-то
приходил каждую весну и плакал, но вот уже никого не осталось, ни тех, кого
хоронили, ни тех, кто хоронил и плакал. Чем больше я все это осмысливал
холодным умом, тем больше мне не верилось, что и я когда-то пойду той же
дорогой, которой прошло столько людей; мне не то что думалось, а верилось,
что я - исключение, может, только это единственное чувство и заставило меня
пойти по манящим стежкам-дорожкам, чтобы далеко-далече найти реальное
доказательство тому, что тогда и там существует.
Не с этого ли все и началось: с извечного стремления достичь чего-то
недостижимого, что тебе и не принадлежит, и все начинается еще с детства, с
того мгновения, когда в душу закрадывается мечта о трехколесном велосипеде,
а затем уже, чуть позже, неизвестно откуда появляется мысль о
стежках-дорожках, по которым ты когда-то поедешь если и не на трехколесном
велосипеде, то на попутной машине, а то и просто отправишься пешком к своим
манящим вечно счастливым и вечно веселым городам и еще дальше - по тем
спиралям, о реальном существовании которых узнал на уроках Гаевского, и,
обогнав солнце, понесешься к иным галактикам, все дальше и быстрее,
навсегда оставляя знакомый порог хаты, конек крыши, на который когда-то с
вожделенным страхом карабкался и карабкался, оставляя Житиво и житивцев,
Евку, Житивку и бор, наконец, единственное, что может утолить человеческую
жажду познания - чувство полной власти над пространством и временем, и это
чувство будет как вершина, как тот конек крыши, с которого когда-то
стремился увидеть свои стежки-дорожки.
Это чувство, видимо, заложено в нас с рождения, возможно, его у нас
даже в избытке, не потому ли люди так часто и поспешно обрывают и без того
тонкие связи с прошлым, даже не представляя, что их ждет впереди. И я тоже
не был исключением, был не лучше и не хуже других, и потому так легко и
безоглядно пылил по дороге в направлении больших городов, где с помощью
Науки, Ее Величества Науки, надеялся открыть и доказать не людям, а себе,
что я хотя бы чего-то стою, и не вчера, не сегодня или завтра, а вообще во
все времена, ибо в конце концов - завидная логика, которой мне сейчас не
хватает, - не мог ведь я из ничего появиться и в ничто превратиться.
Такого быть не могло.
Такого и быть не может.
И потому, чтобы убедиться в своих предположениях, я одержимо занялся
медициной.
...Словно ребенок дорогой блестящей игрушкой, которую он в конце
концов сломает.
Я верил тогда, что медицина как раз и есть все то, что развеет мои
сомнения.
Есть ли в человеке тайна?
Есть ли хотя бы капелька этой тайны?
Ведь если что-то толкало меня вперед, все дальше и дальше от дома, от
родителей, значит, что-то во мне есть, и его, наверное, можно найти или
увидеть.
Ну, если не увидеть, то хотя бы почувствовать или услышать.
...Как потом я стал догадываться, это вечное искушение чем-то
недосягаемым живет не только у меня, и уже от него, от вечного невидимого
искушения, мы все вместе постепенно попадаем в этот мировой лабиринт,
составленный из шумных загазованных городов, которые ежеминутно всасывают в
себя людей и из которых люди уже не находят сил вырваться, из технических
строений, ставших настолько сложными, что порой закрадывается сомнение, а
кто же для кого создан - машина для человека или человек для машины... -
войн между народами, современных болезней, аллергенов и всего прочего, на
первый взгляд значительного и привлекательного, что обычно называют
цивилизованной деятельностью Homo sapiens*.
______________
* Homo sapiens - человек разумный (лат.).
И наконец, как последний виток познания, за которым начинается что-то
принципиально новое, с чем до сих пор люди не сталкивались и с чем ныне
надо или смириться, или вступать в борьбу, - адаманы.
...Трагедия, видимо, не столько в том, вступать или не вступать в
борьбу, а в том, как эту борьбу вести..."
ИЗ ДНЕВНИКА ОЛЕШНИКОВА
"Его жизнь и поиски истины заставили взглянуть на все другими глазами
и взяться за дневник, чтобы рассказать о нашем пути...
Мы все начинали вместе, и он, Валесский, и я, и ныне всему миру
известный историк Лабутько, - сначала у нас были безобидные увлекательные
игры, когда мы учились искать то таинственное и невидимое, о существовании
которого потом, взрослые, мы так часто спорили.
И в лесу за Житивкой, и у загадочных в вечерних сумерках хат и кустов,
и в школьных учебниках, не говоря о близких и далеких Березовах, - везде,
где только можно было, мы пытались отыскать то невидимое и таинственное.
А потом я однажды понял, что все, чем заняты мы как в детстве, так и
во взрослой жизни, - всего лишь игра, беда многих взрослых, как и моих
ровесников, именно в том, что они занимаются подобными играми всю жизнь,
для многих не столь уж и важно, какими играми развлекается душа и тело, ибо
тогда не нужно размышлять о другом, на другое просто не хватит времени.
...А тем более на поиски чего-то таинственного и загадочного, которое
может находиться в самом человеке или в мире, его окружающем.
Когда я это понял, мне стало намного легче, потому что мне стало ясно:
если и можно отыскать в мире что-то таинственное и загадочное, то только с
помощью физики.
Уже тогда, в юности, когда поступал на физфак, я понял, что физика и
техника как раз и есть тот всемогущий фонарь, которым смятенное
человечество освещает себе дорогу в бесконечной темной кладовой, называемой
познанием.
И что могут люди противопоставить тому реальному и грозному, что
называют силой, этому могущественному F, которое вытекает