Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
x x
Супружеская измена всегда внушала мне отвращение - но не из
нравственного педантизма, не из лицемерного чувства приличия, даже не
потому, что прелюбодеяние всегда является воровством, присвоением чужого
тела, - но, главным образом, потому, что всякая женщина в такие минуты
предает другого человека, каждая становится Далилой, вырывающей у обманутого
тайну его силы или его слабости, чтобы выдать его врагу. Предательством
кажется мне не то, что женщина отдается сама, но то, что, в свое оправдание,
она с другого срывает покрывало стыда; неподозревающего измены, спящего она
отдает на посмешище язвительному любопытству торжествующего соперника.
И потому самой недостойной низостью в моей жизни кажется мне не то,
что, ослепленный безграничным отчаянием, я искал утешения в объятиях его
жены - с роковой неизбежностью, без участия воли, мгновенно переплавилось ее
сострадание в иное влечение; оба мы, саами того не сознавая, ринулись в эту
пылающую бездну - нет, низостью было то, что я позволил ей рассказывать мне
о нем самое интимное, выдать мне тайну их супружества. Зачем я не запретил
ей говорить мне о том, что годами он избегал физической близости с нею, и
делать какие-то смутные намеки? Зачем не прервал ее властным словом, когда
она выдавала мне самую интимную его тайну? Но я так жаждал узнать о нем все,
мне так хотелось уличить его в неправоте по отношению ко мне, к ней, ко
всем, что я с упоением выслушивал эти гневные признания - ведь это было так
похоже на мои собственные переживания - переживания отвергнутого! Так
случилось, что мы оба, из смутного чувства ненависти, совершили деяние,
облеченное в личину любви; в то время как сливались воедино наши тела, мы
думали и говорили о нем, только о нем. Временами ее слова причиняли мне
боль, и мне было стыдно, что, ненавидя, я впадал в соблазн. Но тело уже не
повиновалось моей воле; неудержимо оно отдавалось страсти. И, содрогаясь, я
целовал губы, предавшие его.
x x x
На другое утро я поднялся к себе, полный жгучего стыда и отвращения.
Теперь, когда не опьяняла меня близость ее горячего тела, мерзость моего
предательства встала предо мной во всей своей неприкрытой наготе. Никогда
больше - я это чувствовал - я не посмею взглянуть ему в глаза, пожать его
руку: не его я ограбил, а себя - себя лишил самого ценного своего достояния.
Оставалось только одно спасение: бегство. Лихорадочно я стал укладывать
свои вещи, книги, уплатил хозяйке; он не должен меня застать; я должен
исчезнуть, без видимого повода, таинственно, как исчезал он. Но посреди
поспешных сборов руки мои вдруг оцепенели: я услыхал скрип лестницы и
торопливые шаги - его шаги.
Должно быть, я был бледен, как мертвец: во всяком случае, он испугался:
- Что с тобой, мальчик? Ты нездоров? - спросил он.
Я отшатнулся. Я уклонился от него, когда он хотел меня поддержать.
- Что с тобой? - повторил он испуганно. - С тобой что-нибудь случилось?
Или... или... ты еще сердишься на меня?
Судорожно я держался за подоконник. Я не мог смотреть на него. Его
теплый, участливый голос растравлял мою рану; я был близок к обмороку; я
чувствовал, как разливается во мне пламенный поток стыда - горячий пылающий,
- обжигая и сжигая меня.
Он стоял, изумленный, в смущении. И вдруг - так робко, почти шопотом он
задал странный вопрос:
- Может быть... тебе... что-нибудь... рассказали обо мне?
Не поворачиваясь к нему лицом, я сделал отрицательный жест. Но им,
казалось, овладело какое-то опасение; он настойчиво повторял:
- Скажи мне... сознайся... тебе что-нибудь... рассказали обо мне...
кто-нибудь... я не спрашиваю, кто.
Я отрицательно мотал головой. Он стоял, растерянный. Но вдруг он
заметил, что мои чемоданы уложены, книги собраны и что своим приходом он
прервал последние приготовления к отъезду. Взволнованно он приблизился ко
мне:
- Ты хочешь уехать, Роланд? Я вижу... скажи мне правду.
Я взял себя в руки.
- Я должен уехать... простите меня... но я не в силах об этом
говорить... я напишу вам.
Больше ничего я не мог выдавить из судорожно сжатого горла, и каждое
слово отдавалось болью в сердце.
Он оцепенел. Но вот вернулся к нему его усталый, старческий облик.
- Может быть, так лучше, Роланд... - заговорил он. - Да, наверное, так
лучше... для тебя и для всех. Но раньше чем ты уйдешь, я хотел бы еще раз
побеседовать с тобой. Приходи в семь часов, в обычное время... тогда мы
простимся, как подобает мужчине с мужчиной. Только не нужно бегства от самих
себя... не нужно писем... то, что я тебе скажу, не поддается перу... Так ты
придешь, неправда ли?
Я только кивнул головой. Мой взор все еще был обращен к окну. Но я не
замечал утреннего блеска: густая, темная вуаль повисла между мной и миром.
x x x
В семь часов я в последний раз вошел в комнату, которую я так любил.
Сквозь портьеры спускались сумерки; из глубины струилась белизна мраморных
фигур; книги в черных переплетах тихо покоились за переливающимся
перламутровым блеском стекол. Святилище моих воспоминаний, где слово впервые
стало для меня магическим; где я испытал впервые восторг и опьянение
духовного мира! Всегда я виду тебя в этот час прощания и вижу любимый образ:
вот он медленно встает с кресла и приближается ко мне, словно призрак.
Только выпуклый лоб выделяется, как алебастровая лампада, на темном фоне
комнаты, и над ним развеваются, как белый дым, седые волосы. И с трудом
приподнимается его рука навстречу моей. Теперь я узнаю этот обращенный ко
мне серьезный взгляд и чувствую прикосновение его пальцев, мягко
обхватывающих мою руку и усаживающих меня в кресло.
- Садись, Роланд, давай поговорим откровенно. Мы мужчины и должны быть
искренни. Я не принуждаю тебя, но не лучше ли будет, если последний час,
проведенный вместе, принесет нам полную ясность? Скажи мне, почему ты
уходишь? Ты сердишься на меня за нелепое оскорбление?
Я сделал отрицательный жест. Как убийственна была эта мысль, что он,
обманутый, чувствует за собой какую-то вину!
- Может быть, я еще чем-нибудь невольно обидел тебя? Я знаю, у меня
есть странности. И я раздражал, мучил тебя против своего желания. Я никогда
не говорил, как я благодарен тебе за твое участие - я это знаю, знаю; я знал
это всегда - даже в те минуты, когда причинял тебе боль. Это ли послужило
причиной - скажи мне, Роланд, - мне бы хотелось проститься с тобой честно.
Опять я отрицательно покачал головой: я не мог вымолвить ни слова. До
сих пор его голос был тверд; но теперь он слегка вздрогнул.
- Или... я спрашиваю тебя еще раз... тебе рассказали обо мне
что-нибудь... что-нибудь, что кажется тебе низким, отталкивающим...
что-нибудь... что меня... что внушает тебе презрение ко мне?
- Нет!... нет!... нет... - вырвалось, словно рыдание, из моей груди:
презирать! его!
Нетерпение послышалось в его голосе.
- В чем же дело?... Что же это может еще быть?... Ты устал от работы?
Или что-то друго заставляет уехать?... Может быть, женщина... не женщина ли?
Я молчал. И в этом молчании было что-то, что открыло ему глаза. Он
подвинулся ближе и прошептал совсем тихо, но без всякого волнения и гнева:
- Да, это женщина?... моя жена?
Я все еще хранил молчание. И он понял. Дрожь пробежала по моему телу:
теперь, теперь, вот сейчас разразится, сейчас он бросится на меня,
поколотит, накажет меня... и я почти жаждал этого, я страстно желал, чтобы
он побил меня кнутом, - меня - вора, изменника, чтобы он выгнал меня, как
паршивую собаку, из своего опозоренного дома.
Но удивительно: он остался спокоен... и почти облегченно прозвучали
слова, сказанные в раздумьи, как бы самому себе: - Так это и должно было
сучиться. - Он прошелся по комнате и, остановившись передо мной, сказал
почти презрительно:
- И это... это ты так тяжело переживаешь? Разве она не сказала тебе,
что она свободна; что может делать все, что ей угодно, что я не имею на нее
никакого права... не имею ни права, ни желания что-либо запрещать ей? И
почему бы ей поступить иначе? Ты молодой, яркий, прекрасный... ты был нам
близок... Как ей было не полюбить тебя... тебя... прекрасного... юного?...
Как ей было не полюбить тебя? Я... - Его голос вдруг задрожал. И он
наклонился близко-близко ко мне - так, что я почувствовал его дыхание. И
опять я был охвачен его теплым, обволакивающим взором с тем же удивительным
блеском, как в те редкие, единственные минуты; все ближе и ближе он
наклонялся ко мне.
И тихо шепнул, едва шевеля губами: - Я... я ведь тоже люблю тебя.
Содрогнулся ли я? Или невольно отшатнулся? Во всяком случае, изумленный
испуг выразился в моей мимике, потому что он вздрогнул, будто от удара. Тень
омрачила его лицо. - Теперь ты презираешь меня? - спросил он совсем тихо. -
Я тебе противен?
Почему я не нашел ни одного слова в ответ? Почему я сидел, онемелый,
чужой, ошеломленный, вместо того, чтобы подойти к нему, успокоить, утешить
его? Но во мне бушевали воспоминания; вот он - шифр к языку этой загадочной
смены настроений. Все я понял в это мгновение: порывы нежности и схватки
тяжелой борьбы с опасным чувством, его одиночество и тень вины, грозно
витавшей над ним; потрясенный, я понял его ночное посещение и озлобленное
бегство от моей навязчивой страстности. Он любит меня... Я ощущал ее все
время, эту любовь - нежную и робкую, то неодолимую, то с трудом подавляемую;
я наслаждался ею, я ловил каждый мимолетно брошенный ею луч - и все же, эти
слова, так чувственно и нежно прозвучавшие мне из уст мужчины, пробудили во
мне ужас - грозный и в то же время сладостный. И, горя состраданием,
смущенный, дрожащий, захваченный врасплох мальчик, я не нашел ни одного
слова в ответ на его внезапно открывшуюся страсть.
Он сидел неподвижно, уничтоженный моим безмолвием.
- Неужели, неужели это так ужасно! - шептал он. - И ты... даже ты не
можешь простить мне это... даже ты, перед кем я молчал так упорно, что едва
не задохнулся... никогда ни от кого я не таился с такой решимостью... Но
хорошо, что ты знаешь теперь, это хорошо... так лучше... это было слишком
тяжело для меня... невыносимо... надо, надо покончить с этим.
Сколько грусти, сколько стыдливой нежности было в этом признании! До
глубины души проникал этот вздрагивающий голос. Мне было стыдно моего
холодного, бесчувственного, жестокого безмолвия перед этим человеком который
дал мне так много, как не давал никто, а теперь сидел передо мной -
трепещущий, униженный сознанием своей мнимой вины. Я сгорал от жажды сказать
ему слово утешения, но губы не подчинялись моей воле, и так смущенно, так
растерянно я сидел, согнувшись в кресле, что он, наконец, взглянул на меня
почти с досадой. - Не сиди же, Роланд, как онемелый... Возьми себя в руки...
Разве это в самом деле так ужасно? Тебе так стыдно за меня? Все ведь прошло,
я признался тебе во всем... давай простимся, по крайней мере, как подобает
мужчинам, друзьям.
Но я все еще не владел собой. Он прикоснулся к моей руке.
- Иди сюда, Роланд, сядь ко мне. Мне стало легче теперь, когда ты
знаешь все, когда между нами нет недоговоренности. Сперва я опасался, что ты
угадаешь, как я люблю тебя... потом я уже надеялся, что ты угадаешь и
избавишь меня от этого признания... Но теперь ты знаешь, и я могу говорить с
тобой, как ни с кем другим. Ты был мне ближе, чем кто-либо, за все эти
годы... ты был мне дороже всех... Только ты, дитя, ты один сумел ощутить мой
жизненный пульс. И теперь, на прощанье... на прощанье ты должен узнать обо
мне больше, чем всякий другой... Ты один узнаешь всю мою жизнь... Хочешь я
расскажу тебе свою жизнь?
В моем взоре, полном смущения и участия, он прочитал ответ.
- Садись... сюда, ко мне... я не могу говорить об этом громко.
Я наклонился к нему - я бы сказал - с благоговением. Но едва, весь
превратившись в слух, я сел против него, как он опустил руку, заслонявшую
лицо, и поднялся с места.
- Нет, так я не могу... Ты не должен видеть меня... а то... а то я не
смогу говорить. - И внезапно он потушил свет.
Нас охватила тьма. Я чувствовал его близость, его дыхание, с усилием и
хрипом вырывавшееся во мрак. И вот встал между нами голос и рассказал мне
всю его жизнь.
x x x
С того вечера, когда этот замечательный человек раскрыл передо мной,
будто морскую раковину, свою судьбу, игрушечным кажется мне все, о чем
рассказывают писатели и поэты, все, что мы привыкли в книгах считать
необыкновенным и на сцене - трагическим. Из лени, трусости или недостаточной
проницательности, наши писатели рисуют только верхний, освещенный слой
жизни, где чувства выявляются открыто и умеренно, в то время как там, в
погребах, в вертепах и клоаках человеческого сердца, разгораются,
фосфорически вспыхивая, самые опасные животные страсти; там, во тьме, они
взрываются и вновь сочетаются в самые причудливые сплетения. Пугает ли
писателей запах гниения, или они боятся загрязнить свои изнеженные руки
прикосновением к этим гнойникам человечества, или их взор, привыкший к
свету, не различает этих скользких, опасных, гнилью проеденных ступеней? Но
для прозревшего ни с чем не сравнима радость созерцания этих глубин; нет для
него трепета более сладостного, чем тот, который вызывается этим
созерцанием, и нет страдания более священного, чем то, которое скрывает себя
из стыдливости.
Но здесь человек раскрыл свою душу во всей ее наготе; здесь разрывалась
человеческая грудь, обнажая разбитое, отравленное, сожженное, гниющее
сердце. Буйное сладострастье исступленно бичевало себя в этом годами,
десятилетиями сдерживаемом признании. Только тот, кто всю свою жизнь провел
под гнетом вынужденной скрытности и унижения, мог с таким упоением
изливаться в этих немолимых признаниях. Кусок за куском, вырывалась из груди
человека его жизнь, и в этот час я, мальчик, впервые заглянул в бездонные
глубины земного чувства.
В начале голос его бесплотно витал в пространстве - смутный угар
чувств, отдаленное предвестие таинств; но уже слышалось в нем мучительное
заклятие хаотического взрыва - как мощные, замедленные такты, предвещающие
бешеную бурю ритма. Но вот из урагана страсти судорожно засверкали образы,
постепенно проясняясь. Я увидал мальчика - робкого, замкнутого мальчика,
который не решается даже заговорить с товарищами; но страстное физическое
влечение толкает его к самым красивым в школе. С гневом встречает один из
них неумеренные проявления его нежности, другой издевается над ним в
отвратительно откровенных выражениях; но что ужаснее всего: оба они
разболтали об его противоестественном влечении. И вот, как по уговору,
товарищи подвергают его унизительным издевательствам и, будто прокаженного,
единодушно изгоняют из своего веселого общества. Ежедневный крестный путь в
школу; тревожные ночи, полные отвращения к самому себе. Как безумие, как
унизительное бремя, ощущает отверженный свою извращенную страсть,
раскрывшуюся в мечтах.
Дрожит повествующий голос; было мгновение, когда казалось, что сейчас
он растворится во тьме. Но вот, вместе со вздохом, вырывается он из груди, и
вновь вспыхивают в густом дыму призрачные видения. Мальчик вырос, стал
студентом. Он в Берлине. Подземный город впервые дает ему возможность
удовлетворить извращенное влечение. Но как отвратительны, отравлены боязнью
были эти встречи в темных закоулках, в тени мостов и вокзалов! Как бедны
наслаждением и как ужасны своей опасностью! Большей частью они кончались
унизительным вымогательством, на долгие недели оставляя за собой тягучий
след леденящего душу страха. Вечное блуждание между светом и мраком: ясный
рабочий день погружает ученого исследователя в кристально-прозрачную стихию
духовности, а вечер снова толкает раба своей страсти на окраины города, в
сомнительное общество товарищей, которых обращает в бегство каска встречного
шуцмана, в наполненные дымом пивные, недоверчивая дверь которых открывается
только перед условной улыбкой. И нечеловеческое напряжение воли требуется
для того, чтобы скрывать эту двуликость - в течение дня безупречно сохранять
достоинство доцента, а ночью неузнанным странствовать по подземельям,
отдаваясь постыдным приключениям в тени робко мигающих фонарей. Снова и
снова пытается он, измученный, бичом самообладания загнать свою непокорную
страсть на путь естественного удовлетворения; снова и снова увлекает его
опасный мрак. Десять, двенадцать, пятнадцать лет терзающей нервы борьбы с
невидимой магнетической силой непреодолимой склонности проходят, как одна
сплошная судорога. Наслаждение, не приносящее удовлетворения, гнетущий стыд
и омраченный взор, робко прячущийся перед собственной страстью.
Наконец, уже поздно, на тридцать первом году жизни, - насильственная
попытка стать на естественный путь. У одной родственницы он познакомился со
своей будущей женой: загадочность его натуры пробудила в молодой девушке
искреннюю симпатию. Своей мальчишеской внешностью и юношеским задором она
сумела на короткое время привлечь к себе его страсть, которую возбуждал до
тех пор только мужской полюс. Мимолетная связь удается, сопротивление
женскому началу, казалось, преодолено, и, в надежде, что таким путем ему
удастся победить противоестественное влечение, он спешит бросить якорь там,
где впервые нашел опору в борьбе с опасным недугом, и, после откровенного
признания, он женится на молодой девушке. Он уверен, что возврата к прежней
жизни нет. Первые недели укрепляют в нем эту уверенность. Но затем быстро
настает конец кратковременному увлечению; врожденная страсть повелительно
предъявляет свои требования. После непродолжительного сопротивления, жена,
обманувшая его ожидания и сама обманутая, становится только ширмой,
скрывающей от глаз общества возврат к застарелой привычке. И снова
спускается он по скользкому пути, на рубеже закона и общественных
условностей, в опасный мрак.
И к внутренней смуте присоединяется еще особая пытка: круг его
деятельности обращает его влечение в настоящее проклятие. Для доцента, а
вскоре - ординарного профессора, постоянное общение с молодыми людьми
является служебной обязанностью. Какое искушение - постоянно видеть вокруг
себя цвет юности - эфебов невидимого гимназиума*1 в мире прусских
параграфов. И - новое проклятие, новые опасности! - все страстно любят его,
не замечая скрытого под маской лика Эроса. Каждый из них счастлив, если его
рука (с затаенной дрожью) случайно коснется его; они расточают перед ним
свой восторг, невольно вводя его в соблазн. Муки Тантала! - опускать руку,
когда исполнение страстных желаний, казалось бы, так близко! Вечно жить в
беспрерывной борьбе с собственной слабостью! Случалось, что кто-нибудь из
этих молодых людей слишком неумеренно возбуждал его чувство, силы изменяли
ему - и тогда он обращался в бегство. Вот, чем объяснялись его внезапные
исчезновения, которые так смущали меня. Теперь встал перед моими глазами
ужасный путь этого бегства от самого себя. Он отправлялся в один из больших
городов, где, в укромном месте, он находил наперсников. Унизительные
встречи, продажные тела, разврат вместо любви; но это омерзение, это болото,
это ядовитое противоядие были ему необходимы, чтобы дома, в тесном кругу
сту
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -