Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
кими складками; синие тени
создавали впадины на серых, дряблых щеках; бледные веки скрывали его взор;
чересчур бледные, чересчур узкие губы лишали голос металла. Куда скрылась
его бодрящая веселость, куда исчез ликующий избыток сил? Голос казался мне
чужим: будто отрезвленный грамматической темой, он звучал утомительно
однообразно, как усталые шаги по сухому, скрипучему песку.
Беспокойство охватило меня. Ведь это был не тот человек, которого я
ждал сегодня с минуты пробуждения: где его лицо, вчера еще освещенное
добротой и вдохновением? Теперь состарившийся профессор автоматически
разматывал клубок своего курса. С все возрастающим трепетом я вслушивался в
его речь: не вернется ли его вчерашний голос, согревающая вибрация, которая,
будто звучащей рукой, охватила меня и вознесла на вершины страсти? Обращаясь
к нему, мой тревожный взгляд с неизменным разочарованием встречал чуждый
облик: это был несомненно тот же человек, но он казался опустошенным,
лишенным всякой творческой силы - пергаменная маска усталого старика. Но как
это могло случиться? Можно ли быть таким юным вчера и утратить всякие следы
юности сегодня? Разве бывают такие внезапные вспышки духа, мгновенно
преображающие и речь, и внешний облик старика? Меня мучил этот вопрос. Я
сгорал от жажды разгадать этого двуликого человека. Едва он, не глядя на
нас, сошел с кафедры, я, следуя внезапному внушению, поспешил в библиотеку и
попросил его сочинения. Может быть, он сегодня устал, может быть, его
воодушевление было подавлено нездоровьем: здесь же, в непреходящих
памятниках, должен был найтись ключ к пониманию этого удивительного
двуликого существа. Служитель принес книги: я был изумлен - так мало! В
течение двадцати лет этот уже стареющий человек не написал ничего, кроме
жидкой пачки брошюр - предисловий, введений, исследования о подлинности
Шекспировского "Перикла", параллели между Гельдерлином и Шелли*1 (правда,
написанной в то время, когда ни тот, ни другой не пользовались широким
признанием) и разной филологической мелочи. Во всех брошюрах было объявлено,
как приготовленное к печати, двухтомное сочинение "Театр "Глобус", его
история, его драматурги", - но, несмотря на то, что первое сообщение об этом
появилось 20 лет тому назад, библиотекарь на мой вторичный вопрос ответил,
что оно не вышло в свет. Нерешительно я перелистывал эти брошюры, в надежде
восстановить по ним его звучный голос и бурный ритм речи. Но эти сочинения
отличались неизменной строгостью, - в них не было и следа набегающего
горячими волнами нетерпеливого ритма его пьянящей речи. "Как жалко!" -
простонало в моей груди. Я готов был колотить себя, я дрожал от злости и
разочарования в своем чувстве, которое я отдал ему так быстро и так
легкомысленно.
_______________
*1 Гельдерлин - немецкий поэт (1770 - 1843); Шелли - английский поэт
(1792 - 1822)* - Прим. перев. _______________
Но через несколько часов, в семинарии, я снова узнал его. На этот раз
он устроил дискуссию, по образцу английских семинариев. Два десятка
студентов были разделены на две группы: одна группа защищала тезис, другая
возражала.
Тема была взята опять из Шекспира: обсуждался вопрос - следует ли
рассматривать Троила и Крессиду*1 (его излюбленная драма), как пародические
фигуры, а самое сочинение, как сатиру, или же оно представляет собой скрытую
трагедию. Быстро из чисто интеллектуального спора возникло возбужденное его
умелой рукой электрическое напряжение. Аргументы сталкивались, как удары;
колкие, язвительные возгласы подогревали спор, который уже грозил чрезмерным
возбуждением враждебных чувств. Слышалось уже потрескивание электрических
искр, и вот - он бросался в огонь, умерял слишком сильный натиск, искусно
возвращал спор в рамки темы и, направляя его ввысь, сообщал ему новое
интеллектуальное напряжение. Так он стоял среди этого пламенного моря,
зараженный общим возбуждением, то подстрекая, то удерживая петушиный бой
мнений, - властитель этой нахлынувшей волны юношеского энтузиазма, и сам
захваченный ею. Прислонившись к столу, скрестивши руки на груди, он бросал
взгляды на молодых людей, одному улыбаясь, незаметно подмигивая другому,
подбадривая его к возражению, и, как накануне, возбуждение сверкало в его
взоре: я чувствовал, - он должен был сделать над собою усилие, чтобы своим
вмешательством не нарушить поток слов. Но он сдерживал себя: я видел это по
его рукам, которые все теснее обхватывали грудь, я угадывал это по
вздрагивающим углам губ, с трудом удерживавших готовое сорваться слово. Но
настала минута, и он, как пловец, бурно бросился в дискуссию; энергичным
жестом освободившейся руки он, будто дирижерской палочкой, прервал шумящий
поток. Все умолкли. Он заговорил. По своему обыкновению, он нагромождал
аргументы - и вдруг они предстали перед нами, как одно стройное целое. И во
время речи к нему вернулось вчерашнее выражение лица, складки разгладились в
живой игре нервов, стан выпрямился смело и властно, и, вырвавшись из
напряженно выжидающей, наклоненной позы, он бросился в спор, как бушующий
поток. Импровизация увлекла его. Я начал догадываться, что, вялый наедине с
собой, у себя в кабинете или в переполненной аудитории, он был лишен
горючего материала, который здесь, в нашей среде, в атмосфере созданного им
очарования, взрывал какую-то внутреннюю преграду; нужен был - о, как я это
чувствовал! - наш энтузиазм, чтобы пробудилось в нем вдохновение, наша
откровенность - чтобы открылись его сокровища, наша молодость - чтобы
воскресло его юношеское воодушевление. Подобно тому, как мэнада опьяняется
неистовым ритмом рук, все быстрее и быстрее ударяющих в тимпаны, так и его
речь становилась все прекраснее, все пламеннее, все ярче в потоке горячих
слов, и, чем более сгущалось наше молчание (наше зачарованное безмолвие было
словно разлито в аудитории), тем выше, тем напряженнее, тем торжественнее
возносился его гимн. И в эти минуты мы были всецело в его власти,
окрыленные, упоенные его полетом.
_______________
*1 Герои одноименной драмы Шекспира. - Прим. перев. _______________
И снова, когда внезапно цитатой из "Шекспира" Гете он закончил свою
речь, неудержимо прорвалось наше возбуждение. И снова, как вчера, он,
утомленный, опирался руками на стол, с побледневшим лицом, по которому
разливалась мелкими трелями игра нервов, и во взгляде его удивительно
мерцало упоенное сладострастье женщины, только-что освободившейся из могучих
объятий. Мне было страшно заговорить с нем; но случайно его взор упал на
меня. И он, очевидно, почувствовал мою восторженную благодарность: он
приветливо улыбнулся мне и, слегка наклонившись и положив руку мне на плечо,
напомнил, что мы условились встретиться у него сегодня вечером.
Ровно в семь часов я был у него. С каким трепетом перешагнул я,
мальчик, через этот порог! Нет более сильной страсти, чем юношеское
обожание; нет ничего более робкого, более женственного, чем вызванная им
тревожная застенчивость. Горничная проводила меня в его рабочий кабинет -
полутемную комнату, в которой я раньше всего заметил цветные корешки
многочисленных переплетов, мерцавшие за стеклянными дверцами шкапов. Над
письменным столом висела "Афинская школа" Рафаэля, - картина, которую (как я
узнал впоследствии) он особенно любил, потому что все способы обучения, все
воплощения духа символически объединились здесь в совершенном синтезе. Я
видел ее впервые; своеобразное лицо Сократа невольно напоминало мне любимого
учителя. Позади, мраморной белизной блестело изваяние - парижский бюст
Ганимеда в удачном уменьшении; рядом - святой Себастиан - произведение
старого немецкого мастера - не случайное сопоставление трагической красоты с
красотой торжествующей. С бьющимся сердцем я ожидал: все эти предметы
символически открывали передо мной новый мир духовной красоты, о которой я
до сих пор не подозревал и которой еще не уяснял себе, испытывая только
напряженное стремление слиться с ней в братском объятии. Но времени для
созерцания не оставалось: вот он вошел, приблизился ко мне, - и снова
коснулся меня мягко обволакивающий взгляд, тлеющий подобно скрытому огню,
который, к моему изумлению, расплавлял самые затаенные мои помыслы. Я
заговорил с ним совершенно свободно, как с другом, и, когда он спросил о
ходе моих занятий в Берлине, с моих уст невольно сорвался - к моему
величайшему испугу - рассказ о встрече с отцом, и я повторил ему, чужому
человеку, обет со всей серьезностью отдаться занятиям. Он смотрел на меня,
растроганный.
- Не только с серьезностью, но, прежде всего, со страстью, мой мальчик,
- сказал он. - Кто не отдается науке страстно, тот в лучшем случае,
становится педагогом. Из самых недр своего существа надо подходить к вещам.
Всегда, всегда страсть должна служить импульсом к работе.
Все теплее становился его голос в сгущающихся сумерках. Он рассказывал
о своей молодости, - как и он в свое время натворил много глупостей, прежде
чем нашел свое призвание; он уговаривал меня не терять бодрости духа и
обещал сделать все от него зависящее, чтобы содействовать успешности моих
занятий; он предложил мне без стеснения обращаться к нему со всеми вопросами
и желаниями. Никогда в жизни никто не говорил со мной так участливо, с таким
глубоким вниманием. Я дрожал от благодарности и был рад сумеркам, которые
скрыли от него навертывавшиеся на глаза слезы.
Часами я мог бы беседовать с ним, не замечая времени, но вот тихонько
постучали в дверь. Дверь открылась и, словно призрак, вошла худенькая
фигурка. Он встал и представил: - Моя жена. - Стройная тень приблизилась,
протянула мне узкую руку и, обращаясь к нему, напомнила:
- Ужин готов.
- Да, да, я знаю, - ответил он поспешно и (по крайней мере, так мне
показалось) с некоторой досадой. Внезапно в голосе его мне послышались
холодные ноты, и теперь, когда зажглось электричество, передо мной опять
стоял бесстрастный старик-педагог, который вялым жестом простился со мной.
x x x
Следующие две недели я был захвачен чтением и занятиями. Я почти не
покидал своей комнаты, обедал, стоя, чтобы не терять времени; я занимался
без перерыва, не останавливаясь, почти не ложась спать. Со мной случилось то
же, что с принцем в восточной сказке: срывая одну за другой печати с дверей
запертых комнат, он находил в каждой все больше и больше сокровищ и с все
возрастающей алчностью обыскивал эти комнаты, горя нетерпением дойти до
последней. Точно так же и я бросался от одной книги к другой, не утоляя ими
свою безграничную жажду. Первое предчувствие необъятной шири духовного мира
было так же обольстительно, как, еще недавно, полная приключений
необъятность большого города; но к этому чувству примешивался детский страх,
что мне не удастся овладеть ею. Я отказывал себе в сне, в развлечениях, в
разговорах, запрещая себе чем бы то ни было отвлекаться, чтобы не терять ни
минуты времени, которое я впервые научился ценить. Но более всего возбуждало
мое усердие стремление оправдать доверие учителя, заслужить его
одобрительную улыбку, быть им замеченным. Малейший повод обращался в
испытание; непрерывно я подстрекал неумелую, но окрыленную мысль, чтобы
произвести на него впечатление, удивить его. Если он упоминал в лекции имя
поэта, которого я не знал, он упоминал в лекции имя поэта, которого я не
знал, я после обеда бросался на поиски, чтобы на следующий день в дискуссии
выказать свои знания. Мельком брошенное пожелание, едва замеченное другими,
обращалось для меня в закон: достаточно было ему обронить замечание по
поводу вечного курения студентов, чтобы я тотчас же бросил зажженную
папиросу и навсегда подавил в себе привычку, которую он порицал. Как слово
евангелиста, было для меня его слово благодатью и законом. Мое напряженное
внимание, насторожившись, жадно ловило каждое его самое безразличное
замечание. Алчно я хватал на лету каждое его слово, каждый жест, чтобы дома
со всей страстностью, со всем напряжением чувств ощупать добычу и сохранить
ее на дне души. Признав его единственным руководителем, я со жгучей
нетерпимостью смотрел на товарищей, как на врагов: моя ревнивая воля
неутомимо повторяла клятву во что бы то ни стало превзойти и опередить их.
Почувствовал ли он мое обожание, или пришелся ему по душе мой
порывистый нрав, - во всяком случае, он отличил меня явным участием. Он
руководил моим чтением, выдвигал меня, новичка, почти незаслуженно, в общих
дискуссиях, и мне было разрешено заходить к нему по вечерам побеседовать в
интимной обстановке. Он брал из шкапа какую-нибудь книгу и читал своим
звучным голосом, который от возбуждения становился еще ярче и звонче, стихи,
отрывки из трагедий, или разъяснял спорные проблемы. За эти две первые
недели опьянения я узнал о сущности искусства, больше чем за все
предшествующие девятнадцать лет. Всегда мы бывали одни в этот слишком
короткий для меня час. Около восьми часов тихонько стучали в дверь: его жена
напоминала об ужине. Но она не входила в комнату, - повидимому, следуя
указанию не мешать нашим беседам.
x x x
Так прошли, богато заполненные, две недели - горячие недели раннего
лета, - когда, однажды утром, моя работоспособность лопнула, как чересчур
натянутая пружина. Мой учитель не раз предостерегал меня от чрезмерного
напряжения сил; он советовал мне время от времени позволять себе передышку и
совершать прогулки за город. Теперь нежданно сбылось его предсказание: я
проснулся с тяжелой головой от тяжелого сна; буквы мелькали перед глазами,
как иглы, едва я пытался читать. Рабски повинуясь малейшим указаниям
учителя, я решил послушаться и на этот раз и на один день прервать занятия,
отдавшись развлечениям.
Я вышел рано утром; в первый раз осмотрел старинный город; пересчитав
сотни ступенек, поднялся, чтобы размять застывшие в неподвижности члены, на
церковную башню, с площадки которой в открывшемся передо мной море зелени
увидел маленькое озеро. Уроженец прибрежной полосы Северного моря, я
страстно любил плавать, и как-раз здесь, на вершине башни, откуда моему
взору открывались, подобно зеленеющей водной равнине, залитые яркими лучами
солнца луга, у меня явилось, словно навеянное родным ветром, непреодолимое
желание броситься в любимую стихию. Едва я успел, пообедав, отыскать
купальню и окунуться в воду, как вернулось ко мне прежнее радостное ощущение
своего тела, силы своих мышц, прикосновения солнца и ветра к обнаженной
коже. В течение получаса я преобразился в прежнего буяна, который дрался с
товарищами и готов был рисковать жизнью ради какой-нибудь безумной шалости.
Плескаясь и вытягиваясь в воде, я забыл обо всем на свете, забыл и о книгах,
и о науке. С присущей мне одержимостью снова отдаваясь страсти, которая в
течение долгого времени не получала удовлетворения, я целых два часа бурно
наслаждался встречей с любимой стихией; не менее тридцати раз я бросался с
трамплина в воду, чтобы разрядить нахлынувший подъем силы, дважды я
переплывал поперек озера, - а моя неукротимость все еще не была истощена.
Фыркая, вздрагивая всеми мускулами, я жадно искал нового испытания; мое
напряжение стремилось вылится в каком-нибудь из ряда вон выходящем поступке.
И вот из женской купальни донесся треск дрогнувшего трамплина - стоя на
деревянном полу купальни, я почувствовал отраженное колебание от сильного
прыжка. Стройная женская фигура, изогнутая стальным полукругом, подобно
турецкой сабле, стремительно неслась в воду. На несколько мгновений
забурлила и покрылась белой пеной поверхность озера, и сейчас же из
образовавшегося водоворота вынырнула, уже выпрямившись, фигура женщины;
нервными толчками она поплыла по направлению к острову. "За ней! Догнать
ее!". Дух спорта обуял меня, быстро я бросился в воду и, выдвигая плечи
вперед, ожесточенным темпом поплыл вслед за ней. Повидимому, заметив
преследование, она приняла вызов. Она использовала преимущество своего
положения - в момент начала состязания она была значительно впереди меня -
и, по диагонали достигнув острова, поспешно направилась обратно. Быстро
угадав ее намерение, я бросился по тому же направлению и работал так
усердно, что моя вытянутая рука уже касалась кильватера; нас разделяло
расстояние не более фута, - но вот она внезапно скрылась под водой и через
несколько минут вынырнула у самого барьера женской купальни, лишая меня
возможности дальнейшего преследования. Обливаясь потоками воды,
победительница поднялась по лесенке; на мгновение она остановилась, приложив
руку к груди: повидимому, ей не хватало дыхания. Затем, повернувшись в мою
сторону и увидав меня у самого барьера, она торжествующе улыбнулась, сверкая
зубами. Яркое солнце и глубоко надвинутый капор мешали мне разглядеть ее
лицо; только улыбка светилась насмешливо и ослепительно.
Я и сердился, и радовался в то же время: впервые после Берлина, мне
пришлось встретить заинтересованный взгляд женщины - может быть, я снова
стоял перед приключением? Несколькими толчками я доплыл до мужской купальни
и быстро натянул одежду на влажное тело, торопясь предупредить ее выход из
купальни. Десять минут мне пришлось ждать, прежде чем я заметил тонкую,
мальчишескую фигурку моей надменной соперницы; увидав меня, она ускорила
свои легкие шаги, с очевидным намерением лишить меня возможности заговорить
с ней. Ее движения были быстры и легки, как во время плавания; все члены
подчинялись этому сильному, юношески тонкому, пожалуй, слишком тонкому телу:
мне стоило немалого труда сравнять свои шаги с ее быстрой походкой, не
привлекая к себе в то же время внимания прохожих. Наконец, это мне удалось:
на перекрестке я ловко пересек ей путь, по студенческому обычаю высоко
поднял шляпу и, еще не взглянув прямо ей в лицо, спросил, не разрешить ли
она мне проводить ее. Искоса она бросила на меня насмешливый взгляд и, не
умеряя быстрого темпа своих шагов, с почти вызывающей иронией ответила: -
Пожалуйста, если вас не смущает мой быстрый шаг. Я очень спешу. - Ее
невозмутимость ободрила меня, я становился навязчивее, предложил десяток
вопросов, один глупее другого, на которые она отвечала с полной готовностью
и с такой поразительной смелостью, что я почувствовал скорее смущение, чем
уверенность в успехе: мой берлинский репертуар обращений был расчитан на
иронию и сопротивление, а вовсе не на такой откровенный разговор во время
быстрой ходьбы. И опять я почувствовал, что неловко и глупо подошел к
противнику, оказавшемуся и в этой борьбе более сильным.
Дальше дело пошло еще хуже. Когда, в своей нескромной назойливости, я
спросил ее, где она живет, на меня обратился пронзительный взгляд ее карих
глаз, и, уже не скрывая улыбки, она насмешливо ответила: - В
непосредственном соседстве с вами. - Пораженный, я остолбенел. Она еще раз
искоса взглянула на меня, чтобы убедиться в том, что парфянская стрела
попала в цель. И действительно, она застряла у меня в горле. Сразу оборвался
наглый тон моих берлинских приключений; неуверенно, даже больше -
почтительно, я пробормотал вопрос, не неприятно ли ей мое общество. - Но
почему ж
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -