Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ала женщина и лицо ее
страдальчески искривилось. У мьют-романов это выглядит особенно некрасиво.
- Не сбивайте меня, я сейчас объясню, все это нельзя не понять. Итак -
пусть смерть, ведь все равно смерть, зато возможность - вдруг не сейчас,
вдруг отсрочка, поймите, ведь силы невиданные, гениальность,
сверхгениальность, реальная, не плод фантазии, не мечта в знак протеста, и
все это взамен долгой, но тусклой, но униженной, суетливой, которую я сам
же и гажу.
- Помолчите, пожалуйста, - тихо попросила она.
У женщины началась эйфория, что-то очень скоро она начинается, волны
теплого спокойствия пробегали по телу, но мешал монолог скафа, грозил все
нарушить.
- И зачем только вы меня целовали? Что я, просила?
- А-а-а-а-а! У вас тоже начинается? Я давно заметил. И у меня скоро
начнется, я чувствую. Я сам не знаю, зачем, точнее... знаю, но...
Собственно, я давно об этом думал, но так, знаете ли, отвлеченно, между
прочим, мол, хорошо бы. Я ведь понимаю, что глупо. Я ведь все понимаю.
Знаете, как они меня звали? Суперчерезинтеллигент. Они меня презирали,
пусть не за то, за что следовало бы, но все равно презирали.
Женщина зажмурилась. Ее подташнивало от желания счастья, смешанного с
предсмертной тоской. Главная беда в этом - неумолимость.
А Хаяни все говорил, говорил, не отрывая от нее глаз, сам себя
перебивал, перескакивал с одного на другое, и речь его все больше походила
на причитание, о чем только он ни рассказывал ей (фургон часто
останавливался, снаружи глухо переговаривались скафы, прислоняли лица к
окошкам): и о школе, где никто его не любил, беднягу, а может быть, и
ничего относились, а ему казалось, что не любят; и о радости, с какой он
бежал из школы, и как все рады были ему в интернате, и как вскоре снова
захотелось ему бежать; как нигде не находил он того, чего искал, смутного,
неосознанного, как временами становилось легче, а затем жажда бежать с еще
большей силой накатывала на него, и он никак не мог понять, за что ж его
так не любят, почему везде, где бы он ни появился, всегда в конце концов
становится плохо, всегда приходят фальшь, пустые слова, нарушения
обещаний, и его отношение к женщинам казалось ему гадким, он старался
любить каждую из них, и с печалью, словно в вине или наркомузыке, топил в
них свое несуществующее, наигранное, и в то же время самое реальное горе,
и как стыдно было ему встречаться с ними потом, и как хотелось нравиться
всем, и как не понимал он, почему не все от него отворачиваются, и как его
знакомые были шокированы, когда он бросил вдруг все и ушел в скафы.
- Замолчи! Замолчи! Скаф проклятый, убийца, выродок!
- Вот, этого я хотел, и еще много чего, уже тогда мечтал я поцеловать
вас (извините, с тоской во взоре, это уж обязательно), не просто
прислониться голым лицом к голому лицу, а непременно поцеловать, и именно
женщину - очень я этого хотел.
У женщины внезапно пропало желание убить Хаяни, победила все-таки
эйфория, ей стал вдруг нравиться этот причитающий скаф и возникло желание
вслушаться в его речи.
- Бежим отсюда, - сказала она. - Ведь мы импаты, что нам эти защелки,
бежим, спрячемся, я не хочу больницы, не хочу умирать, не хочу, чтобы меня
до самой смерти лечили!
В Хаяни на секунду шевельнулся скаф (импаты готовят побег из фургона!),
однако очень не хотелось сбиваться с мысли, и он только досадливо мотнул
головой.
- Вы не понимаете. Все будет враждебно, нигде не будет спокойствия,
вокруг - сплошь враги.
- Бежим! Помоги мне бежать!
Казалось ей, что фургон огромен, что пыльные столбики света несут
прохладу и волю, что окна - бриллианты, что скаф - прекрасен, желанен, что
скорость - свобода, что все можно и никто не в состоянии возражать.
Казалось ей, что фургон наполнен невидимыми людьми, добрыми и влюбленными,
и не желающими мешать, о, какими людьми!
- Бежим, я сказала. Встань. Оторвись от кресла.
- Но...
- Встань, скаф!
Она сошла с ума, она сошла с ума, она ушла с ума!
Мерзкое, недоразвитое лицо, лишенное подбородка.
- Извините, вы совсем не так меня поняли. Я вовсе не имел в виду
бежать, когда... Иначе зачем же... Да и захваты не так-то просто сломать.
- Я хочу жить! Я хочу жить там, где жила, пойми, скаф, пойми, помоги
мне бежать. Меня никто не любил.
- Меня много любили (два раза, подумал Хаяни) и проклинали за то, что
любят. Что хорошего в этой любви? А там - присмотр, врачи, полное развитие
способностей, да я просто уверен, что болезнь далеко не пойдет, я
статистику видел. Там свобода!
Лицо женщины, что называется, пылало, и верхняя его половина была
прекрасной. Ну, просто глаз не отвести.
- Говори, скаф, говори. Так хорошо слышать твой голос.
Все тело ее напряглось, выгнулось, плечи перекосились. Кресло под ней
скрипнуло. Красное лицо в поту и слезах.
- Что... что вы делаете?
- Ты... говори... - она рванулась изо всех сил, но захваты не
поддавались. По два на каждую руку и ногу. - Ох, скаф, ну как же мне нужно
выбраться отсюда!
- Не мучь, не калечь себя, ты все равно больная, все от тебя шарахаться
будут. Нет больше того места, где тебя ждут.
Машина давно стояла на одном из перекрестков Стеклянного района. Хаяни
услышал, как водитель хлопнул дверцей и зашагал вперед. Еле слышный гул
голосов, дерево, прилипшее ветвями к окну Хаяни. Женщина опять забилась в
кресле.
- Скоро они там? - чуть слышно спросил Хаяни.
- А ты скажи, скаф, ты когда-нибудь жил в большой семье? Что это такое?
- Я вообще ни в какой семье не жил. Я воспитанник. Я хотел в семью,
но... как бы это сказать?.. в уме. А на практике, знаете, страшновато
было.
- А женщины?
Кресло кричало как живое. Женщина билась в нем с силой неимоверной.
- Женщины... что женщины? Это все не то.
Она вскрикнула от боли, слишком неловко и сильно рванувшись. Казалось,
кресло извивается вместе с ней.
- У меня был друг. У нас ничего общего не было. Мужлан, сорви-голова,
из этих, из гусаров. Когда я уже все перепробовал, уже когда отовсюду
бежал, когда, в общем, в скафы попал... Я же вот с этой самой мыслью и
пришел в скафы, импатом стать, правда, тоже в уме; не знаю, понимаешь ли
ты меня...
- Это неважно, ты говори, а то сил у меня не хватает.
- Но он мне чрезвычайно понравился, хотя и боялся я его. Однажды на
него бросился импат, которого тут же напичкали снотворными пулями, не дали
и двух шагов сделать - а я был рядом.
Опять хлопнула дверца, фургон тронулся с места.
- Я тоже мог стрелять. Мог, но не выстрелил, чуть-чуть только двинул
рукой. Тут даже не трусость, я просто не среагировал, но... ладно, пусть
будет трусость, я за нее тогда его полюбил. Хотя сейчас думаю, мог бы и
возненавидеть. (А женщина билась, билась, и страшно было смотреть на нее,
кресло раскачивалось, подлокотники трещали, но, сделанные на совесть,
держались. Хаяни не отводил от женщины вытаращенных глаз, от напряжения
выступали слезы, он вытирал их о плечи, до предела скашивая зрачки, чтобы
не потерять женщину из виду.) Ты пойми только правильно, это даже не
трусость была, точно, я просто всегда теряюсь в неожиданных ситуациях,
всегда какая-то секунда проходит, я просто не знаю, что должен в эту
секунду делать, и это не трусость, а получается нехорошо. Я думаю, он
видел, как я двинул рукой. Я тогда поклялся себе, что всегда буду с ним
рядом, и это всегда... почти всегда было так. Если даже я забывал о
клятве, он сам становился рядом, он ведь и в тот раз, когда я двинул
рукой, тоже рядом стоял, он охранял меня, жалел, понимаешь? Он всегда меня
прикрывал, был той самой секундой, которой раньше мне так не хватало.
Только сегодня... но сегодня другое дело... сегодня я сам...
Теперь фургон мчался на полной скорости, и оттого все, что окружало
Хаяни, стало выглядеть нереальным. Бесшумный полет, бешено рвущееся из
кресла тело, почти спокойные, только чуть умоляющие интонации собственного
голоса, горечь в груди, отстраненность и невозможность помочь не то что
ей, а даже и себе самому. Страх. И воспоминания, сначала холодные, почти
не лживые, и стыд за то, что они такие холодные, и, конечно, сразу же
после стыда настоящее чувство в воспоминаниях.
- Сейчас, еще немного, - простонала женщина.
- Как я хочу тебе помочь!
- Сейчас! Сейчас! Сей-й-й-йча-а-а-ас!! Охххх...
Сильный скрежет, кресло распалось.
- Так. Так. Хорошо, - завороженно твердил Хаяни, и женщина поднялась,
растрепанная, почему-то в крови, с обломками захватов на руках. Сделала к
нему шаг и зашевелила губами, как бы говоря что-то, развела руки,
покачнулась, и он подался вперед, ужас глубоко-глубоко, словно и нет его.
Он ощутил свою позу и подправил ее, чтобы было фотогеничней, ему пришло в
голову, что не о побеге сейчас идет речь, и отрекся он от него с той же
истовостью, с какой минуту назад принимал, и не удивился себе, и знал, что
именно так и должно быть, и подумал - фьючер-эффект, и понял тут же, что
никакого фьючер-эффекта нет, просто так должно быть, так правильно, и все
тут. А она сделала еще шаг, стала перед ним на колени, и просунула пальцы
под захват на правом запястье (глаза в глаза, будто в танце, тесно
прижавшись), поцарапав кожу ногтями, и рванула, больно, и захват распался,
как распалось до того кресло, а Хаяни сжал и разжал кулак и что-то сказал,
сам не слыша себя. Ее пальцы уже разрывали следующий, локтевой захват. Он
вскрикнул от боли, не отводя глаз, и вот - свободна рука, и он погладил
женщину по лицу, и она улыбнулась, он уже помогал ей освободить левую руку
и думал: "Она меня раздевает". Теперь они говорили одновременно,
тихо-тихо, не слыша друг друга, и он тоже чувствовал что-то наподобие
эйфории, заставлял себя чувствовать. Вот уже обе руки свободны, и он
поднялся, нагнув голову, чтобы не удариться о верх фургона, и это дало ему
точку отсчета, пришло ощущение реальности и постепенно стал возвращаться
ужас, а потом отворилась дверь, но женщина не слышала ничего, трудилась
над его правой ногой; тогда он осознал, что фургон стоит, дверь открыта,
смутно знакомые скафы смотрят на них и медленно-медленно (так казалось
ему) снимают с плеч автоматы. Она не слышала, не слышала, не слышала
ничего, и Хаяни был уже на их стороне, уже поспешно убирал с ее головы
руки, поспешно и с отвращением.
МАЛЬБЕЙЕР
По пути к Управлению, а потом по пути к кабинету Мальбейер
сосредоточенно беседовал с Дайрой, настолько сосредоточенно, что даже
иногда забывал здороваться со знакомыми, чем немало их удивлял. Он и в
кабинете продолжал заниматься тем же и опомнился только тогда, когда
интеллектор голосом Дайры сообщил, что подоспело время визита в
музыкальную комнату. Тогда он сказал себе: "Пора. Что-нибудь да скажу", -
состроил неизвестно какую мину, но вежливую, и выбежал из кабинета. Он
забыл, что собирался звонить разным людям и попытаться хоть что-нибудь
узнать о передвижениях сына Дайры, о шансах на то, что он жив; он вспомнил
об этом только на первом этаже, на выходе из Управления, среди блестящих
зеркал и синих лозунгов, которых так не хватало остальному Сантаресу,
среди озабоченных, спешащих людей, из которых каждый принадлежал СКАФу, но
вряд ли хотя бы каждый десятый видел в глаза живого импата. И многие из
них в течение, может быть, часа с удивлением и насмешкой оглядывали фигуру
грандкапитана, сломанную над местным телефоном, его восторженно
искривленный рот, влажные красные губы, то, как он размахивал руками, как
убеждающе морщил нос, и кивал, и топал ногой в нетерпении, и вел себя в
высшей степени одиноко.
ХАЯНИ
У доктора были вислые, изрядно помятые щеки и выпуклые красные глаза,
полуприкрытые огромными веками. Он напоминал бульдога, впавшего в
пессимизм.
- Нет, - потрясенно сказал Хаяни, - не может этого быть.
- И тем не менее, тем не менее, - ответил врач, помолчав. - Я понимаю,
очень сложная перестройка. Помилование у плахи. Я понимаю.
- Но что же произошло?
- У вас иммунитет. Вам потрясающе повезло. Среди скафов, скажу я вам,
такие случаи встречаются чаще, чем среди остальных людей. Вам нет нужды
закрывать лицо. Счастливец!
- И я свободен?
- Как птица, - доктор встал и сделал приглашающий жест в сторону двери.
Хаяни тяжело встал, кивнул доктору и неуверенно пошел к выходу. На
полпути остановился.
- Я хотел спросить. Женщина, которую со мной привезли, что с ней?
- С ней все, с ней все, - с мрачной готовностью закивал доктор.
- То есть... что значит "все"?
- Третья стадия, инкур, да еще, скажу я вам, полная невменяемость.
Спасти ее невозможно было. А изоляция... Впрочем, вы ведь скаф, что я вам
объясняю?
- Я? Скаф?
Доктор недоверчиво посмотрел на форму Хаяни.
- Разве нет?
- Да. Конечно. До свидания.
Жара. Все кончено. Оживающий город. Узкая каменная улица. Окантованные
металлом ветви домов с затемненными нижними окнами. На корточках перед
входом в Старое метро сидит босая девушка. Она закрывает лицо ладонями.
Проходя мимо, Хаяни ускоряет шаги.
- Ничего, ничего.
СЕНТАУРИ
Вот Сентаури стоит на шоссе. Запоздало свистит встречный ветер. По
шоссе с равными интервалами проносятся удручающе одинаковые фургоны. Из
некоторых окошек глядят лица без выражения.
Вот он в кабине. Но это не фургон, обычный автомобиль. Наверное, сняли
оцепление. Человек за рулем глядит только вперед.
- Что молчишь? - спрашивает Сентаури. Человек пожимает плечами.
- Приезжий?
Человек отрицательно мотает головой.
- Не молчи, - просит Сентаури, и человек впервые бросает на него
взгляд.
Он местный, коренной сантаресец, собрался уезжать по делам, да тут
поиск, нельзя же бросать своих.
- Это конечно, - соглашается Сентаури. - А кого "своих"?
- Мало ли, - говорит человек.
За лесополосой начали мелькать еще редкие дома.
- Мы потому вас ненавидим, - в запальчивости отвечает человек (он очень
волнуется), - что работа ваша, хотя и полезная, пусть и необходимая даже,
но заключает в себе унизительный парадокс.
- Ах, парадокс! - почему-то взрывается Сентаури. - Ну, давай его сюда,
свой парадокс! Интересно, интересненько!
- Вы, в массе своей люди ограниченные, хотя и предпочитаете об этом
молчать, призваны спасать людей, ограниченных куда меньше, от тех, кто по
сравнению с нами не ограничен вовсе, от тех, кто, грубо говоря, всемогущ.
Слабые защищают средних от сильных. Парадокс, противоречащий природе.
- Люди вообще противоречат природе!
А потом Сентаури кричит:
- Останови машину! И опять дорога прогибается под Сентаури, и опять ему
кажется, что он не дышит совсем.
- Ну его, весь этот сумасшедший город! Все это неправильно! Все нужно
наоборот!
Потом, в стеклянной нише у входа в Новое Метро, какие-то пятеро
пытаются его избить, и Сентаури с невыразимым наслаждением крушит челюсти.
Сначала его принимают за опоенного, потом - за сумасшедшего и, наконец,
за импата. Его все время мучит мелодия-предчувствие, даже во время драки
ее стонущий медленный ритм полностью сохраняется.
Откуда ни возьмись, появляются скафы. Ребята все знакомые, из группы
Риорты, они тоже узнают его, но лезут как на незнакомого.
- Пиджаки, остолопы! - надрывается он, отмахиваясь оккамом. - Вы хоть
волмеры-то свои включите! Ведь я здоровый!
Кто-то, похожий на Дайру, проходит мимо, и Сентаури хватает его за
рукав. Рубашка с неожиданной легкостью рвется, и человек убегает, прижимая
к лицу прозрачную вуалетку. Вот Сентаури в каком-то доме с куполообразными
потолками, стены увешаны серебряной чеканкой, перед ним - женщина. Ни
удивления, ни страха в ее глазах. Одно сочувствие. Это хорошо. Он говорит
ей, ты, вечная. Он говорит ей, сколько раз это было, но скафом всегда
оставался, никакой привязанности. Он говорил, крушил, радовался, считал -
святое дело, да так оно и есть, святое оно, святое, но сколько же можно,
разве для людей оно, разве можно в таком гробу жить? Он говорит ей, у
тебя, наверное, много родных, а у меня нету. Нету у меня никого. И ему так
жалко себя, он говорит, что-то у меня соскочило, и боится, что опять его
неправильно понимают, но женщина обнимает его. У женщины длинные волосы, у
нее такая нежная кожа, но Сентаури забирает страх, страх привычный,
воспитанный чуть не с детства, рефлекс, именно до этого всегда доходило, и
всегда он в таких случаях страшно грубил. И женщина отшатывается, не
понимает. Но он уходит только потом, как всегда, сразу после, а женщина
остается обиженная и, как всегда, возникает у него брезгливое к себе
чувство и, как всегда, он его перебарывает, идет быстрым шагом по улице,
оккам чиркает по тротуару, чирк, чирк, и все, к сожалению, на месте, и
какой-то лихой мальчонка бежит за ним и корчит рожи и кричит стишки
паршивые, которые они всегда кричат ему вслед:
- Вонючий скаф, полезай под шкаф!
И все становится на свои места, и он говорит себе, какого черта, он
говорит себе, ну, в самом деле, какого черта, э-э-э, бывает!
Он пожимает плечами, качает осуждающе головой, неуверенно улыбается и
стонет от стыда и презрения к себе. Потом (очень быстро) он оказывается
перед домом Дайры и видит, что навстречу идет Хаяни.
ХАЯНИ
У Хаяни болели ноги. Ему хотелось спать. Заснуть он все равно не смог
бы, но в голове шипело и слипались глаза. Подступал вечер. Стало свежей,
люди высыпали на улицу, они были взбудоражены, громко разговаривали, то и
дело встречались плачущие. Как змея, которая останавливается перед
брошенной на землю веревкой, Хаяни не мог пересечь пограничные проспекты
Треугольного Района - "сумасшедшей" части города, он поворачивал назад,
блуждал по изломанным улочкам... То он попадал в Римский Район, район
воинственных романцев, из которых вряд ли хотя бы пятая часть
действительно имела отношение к итальянскому племени: в основном это были
люди, побывавшие у гезихтмакера, изменившие свою внешность, чтобы было где
жить; а в Мраморном Районе, где жили люди искусства - продюсеры,
наборщики, артматематики, - его обдавало запахом тухлой воды, брызгами
бесчисленных фонтанов, люди с мокрыми волосами то отшатывались, то
начинали задирать его, но никогда не доводили дело до прямых оскорблений -
форма скафа и злила и отпугивала одновременно.
На музыкальном тротуаре плясали эйджуэйтеры - их было человек десять,
одетых в черное, с накрашенными лбами; с кастаньетами в руках они напевали
что-то бессмысленное... камень гром пали сюда... и прыгали с плитки на
плитку, и получалось ритмично, однако никакой мелодии, только намек на нее
и намеренная сбивка.
- Скаф, скаф, иди сюда! Спляшем!
- Скаф, подари автомат!
Где-то впереди послышался сильный удар, затем грохот сыплющихся камней,
крики, аплодисменты - это дрались блуждающие дома, редкость в наше время -
где-то на улице Вотижару, пойдемте, пойдемте скорее, не так уже много-то
их и осталось, этих блуждающих, что-то спокойны последнее время, стоят
себе, никуда не рвутся.
Полотна мастеров, испещренные надписями, многие из которых были
нецензурные, а остальные - либо плоские шуточки, либо объяснения в любви,
- все это, тысячу раз виденное, сейчас раздражало Хаяни, приводило
буквально в бешенство.
- Что со мной такое? Я ведь рад, что не заразился, честное слово, рад,
- сказа