Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
но голая и (как сказал
Томеш) омерзительно прекрасная. От наслаждения хотелось вытянуться на
километр. В темноте четыре смутно-белых руки, толстые жаркие змеи.
- Что же это такое? - спросила Аннетта.
- Да, - шепнул Томеш. - Я так и не помню уже.
Исполинские теплые губы. Тераватты нежности. Боль. Бархатная грудь,
разлившаяся по телу, чуть намеченная выпуклость живота. Он обнял ее, она
сказала - раздавишь, шепнула - раздавишь, дохнула только. Ммммм, сказала
она, ммммм.
Все, все было тогда - и радость, и голод, и злость, и начавшееся
прозрение, отвращение даже, - но все это и все, что вокруг, слилось тогда
в потрясающую симфонию, и даже не тогда, а вот именно после. Подозрение на
болезнь еще не пришло, а как бы появилось на горизонте, слишком уж было им
хорошо, чтобы думать о чем-то, и странно было Томешу, что он, всегда
ставивший выше всего эстетические наслаждения, а плотские радости
воспринимавший, как многие воспринимают - с жадностью, с жаром, но отдавая
себе отчет, что это всего лишь физиологическое отправление организма, как
бы стыдясь, - что он вдруг сконцентрировал свою жизнь именно на таком
простом и, даже странно, великом удовольствии и причислил испытанное в ту
ночь к самым значительным, самым тонким переживаниям, что пришлись на его
долю.
И они заснули потом, а через час одновременно проснулись. Как от удара.
Мягкого, пьянящего, в грудь. Нет, им не хотелось повторения. Хотелось им
так много, даже непонятно чего. Просто лежали, глядя в потолок.
- Мне это не нравится, - соврал Томеш. Аннетта поняла, что он хочет
сказать, и в знак согласия на секунду прикрыла глаза. Эйфория. Первый
отчетливый признак. Могущество и счастье, оттененные смертью. Они
обнялись.
- Интересно, - еле шепнул он. - Мы, наверное, можем летать.
Это может делать почти каждый импат. Это просто. В комнате без света, с
затененными окнами, в абсолютной тишине, они приподнялись над постелью.
- Я часто думал, что ты меня ненавидишь, - сказал Томеш, но звук его
голоса был таким грубым, что он осекся.
Эйфорию неизбежно сменяет депрессия. Сначала сникла Аннетта. Она села
на пол и застыла, страдальчески искривив рот.
- Зажги свет.
Томеш не слышал. Он был как мощный органный аккорд.
- Зажги свет! - закричала Аннетта.
- Подожди.
- Зажги свет, - она заплакала.
Поведение импатов прогнозировать очень трудно, однако решение Томеша и
Аннетты пойти на месячное затворничество все-таки вызывает удивление.
Среди импатов такие случаи крайне редки.
Сам Томеш объяснял все очень просто: появилась возможность исполнить
мечту, требовалось только обдумать все как следует, и, значит, скрыть себя
от людей. Он знал, что это неверное объяснение, но так ему было удобнее.
Они заперли свет, затенили окна, и теперь ни звуки, ни свет, ни запахи
наружу вырваться не могли.
Сначала включалась телепатия. Затем предвидение. Сначала это было
угадывание чувства, которое они испытают в будущем, потом стали
проявляться детали, детали складывались в события, - первый признак
омертвления разума, - мысли мешались, их было очень много (бомммм, говорил
про них Томеш), каждая казалась значительной, представлялось чрезвычайно
важным не упустить ни одной, и постепенно мир мыслей автономизировался,
оставив сознание пустым, бессмысленным и пассивным; оно вообще не отдавало
бы никаких приказов телу, если бы не частые вспышки болезненной,
нечеловеческой ярости.
Они изменились внешне. У Аннетты стали расти лицо, ладони и ступни. У
нее появились огромный нос, складчатые веки, длинная челюсть, множество
морщин (кожа на лице росла быстрее, чем остальные ткани). На всем ее теле
ниже груди закурчавились черные волоски. Томеш вытянулся, а лицо,
наоборот, сжалось, стало маленьким и злобным. Они разбили все зеркала. Они
готовы были убить друг друга.
Аннетта, для которой болезнь явилась концом всего, к тому же концом
совершенно неожиданным, злилась и вяла. Мысль о том, что до болезни ее
жизнь была заполнена, в общем-то, пустотой, не то чтобы не приходила ей в
голову - она скорее трансформировалась в идею более высокого порядка,
которая, если облечь ее словами (до чего не доходило), выглядела бы так:
да, пустота, но ведь ничего другого большинству и не достается, только не
все это понимают; не в том дело, что пустота, главное - это приятно, даже
полезно, и, уж конечно, ради этого стоит жить.
А теперь приятную пустоту заменила гложущая смертельная боль. Из
прошлого остался один Томеш, да и то непонятно, Томеш ли он. Раньше
Аннетта относилась к мужу словно к собственной вещи: с оттенком презрения,
с заглушенной и деловитой любовью, даже с гордостью адской (терпеть не
могла, когда его хлопали по плечу), она и мысли такой не допускала -
расстаться с ним, - хотя и говорила про это довольно часто. А теперь все
кончилось, и уже непонятно было, кто кому принадлежит.
Жизнь Томеша, наоборот, приобрела новый и важный смысл: вялые, туманные
и нереальные планы вдруг получили опору, внутренняя мощь, которая во время
"до" не давала покоя, вырвалась наружу (а внутри стало тошно и пусто),
подчинила единой цели, исполнение которой он видел в будущем так же ясно,
как видел расслабленное инфантильное существо с уродливым багровым лицом,
бывшее когда-то его женой. Он часто думал, не обманывает ли его мозг, не
подменяет ли предчувствие фантазией, но всякий раз математически (и это
настораживало его) приходил к одному и тому же выводу - все случится
именно так, как он помнит.
Каждое утро, после тщательной инспекции потерь и приобретений своего
организма, он встряхивал головой, как бы отрешаясь от всего, что нависало
над ним, пыталось проникнуть внутрь, именно "как бы", потому что
отрешиться не получалось. Он чувствовал, как жена лежит отвернувшись, как
она боится нового дня, чувствовал неясное, враждебное веяние сквозь стены,
чувствовал, что придет день - и Аннетта умрет, и вслед за ней он умрет
тоже (иногда пропадало предощущение достигнутой цели). Это предчувствие
было неустранимо, ни на секунду не мог он отвернуться от смутных картин
своей смерти и смерти Аннетты, не картин, а комплексов ощущений, ощущений
расплывчатых и многозначных, хотя и совершенно определенных,
определенность которых терялась в наслоениях чувств и мыслей, когда-либо
вызывавшихся - в прошлом ли, в будущем, - опять-таки тем же самым
предчувствием.
Ощущение будущей смерти не мешало ему, а придавало жизни осмысленность,
оттенок трагизма, благородства и чистоты. Бывали даже часы, когда он
искренне мог сказать: я живу хорошо.
Ко дню своей смерти он набрал великолепную коллекцию из тридцати
четырех дней, которые составляли теперь основную часть его воспоминаний
(Аннетта временами пыталась вспомнить, что было "до", однако больной мозг
отдавал воспоминания неохотно в жутковатом обрамлении: если ей
вспоминалось детство, то обязательно улица Монтебланко, с черно-белой
архитектурой, без травы, без деревьев, разграфленная заносчивыми столбами
озонаторов, в тот предвечерний час, когда уже сияют белые фонари, но когда
они еще не нужны, когда люди охотно кажутся трупами, а у матери смятые
белые губы и глаза в темных кругах... Юность представлялась Аннетте лицом
сумасшедшего старика Альмо, который гнался за ней по лестнице, а тяжелая
дверь в идиотскую мелкую шашечку не поддавалась - и все мертвые,
искаженные образы: падающие трубы и распростертые улицы, и мороз, и
многозначительные слова... Тогда она напрягалась, чтобы не закричать, или,
наоборот, нападала на Томеша, из всех сил трясла его за плечи, кричала ему
что-то настолько невнятное, что даже он не понимал, а Томеш постепенно
всплывал из своего глубока и начинал ее бить - методично, под ребра, - и
нигде, негде было спрятаться, ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем.
Вечером предпоследнего дня неожиданно пришло счастье, выискало трещину,
расширило и напало. Так много было его, что досталось и Аннетте. Она
подняла морду в клочьях слезающей кожи, хрипло хохотнула и схватилась за
голову. Дикая скрежещущая музыка, которая терзала ее на протяжении вот уже
двух недель, вдруг изменила тональность, и хорошо было бы напеть ее, но
голос ее не слушался.
- Папа, - сказала она. - Хвост.
Томеш блаженно щурился: не столько от иррационального, хищного счастья,
сколько от того, что не входило оно в предсказанный, подсмотренный мир, не
было к тому никаких предчувствий. А, значит, появлялась надежда.
- Красивей тебя на свете нет, - сказал он отвыкшим голосом. - Боммм.
Но уже взбиралась на крышу соседка с нижнего этажа, придерживая длинную
юбку; чуть сгорбившись, кралась она по ступеням, по темному перегретому
чердаку, туда, где на крыше торчали четыре гриба энергоприемников. К
горячему притронувшись пальцем, зашипела и тут же забыла про боль,
утвердилась в догадке, обернулась назад, прислушалась (с каждым ее
движением счастье сжималось, уползало неотвратимо в липкую свою трещину):
колеблющиеся лица искажены, воздух теряет плотность, все глаза на нее. Вот
спускается она тенью (Томеш замер, Аннетта бурно трясется), вот поднимает
руку к вызову и вот вызов после месячного перерыва размалывает бурую
тишину:
- К вам гости! К вам гости!
Держась за горло, Аннетта смотрит на Томеша. Он закрыл глаза и скривил
губы, между бровями появились две вертикальные складки.
- Я не выдержу, - прошептал Томеш, а губы слушались плохо.
И соседка закричала, услыхав его голос, и белкой ринулась вниз.
СЕНТАУРИ
Телефонный звонок... С подозрением глядя в сторону, Мальбейер дождался
третьего сигнала, осторожно поднес трубку к уху и сказал басом:
- Да-а?
Потом расплылся в японской улыбке и продолжил уже своим голосом,
впрочем, опять не своим, а слащавым и тонким:
- Дорогой Сентаури, как я рад вашему звонку! Ну, что? Как ваши дела?
Как здоровье?.. Я очень... И у меня тоже... Со мной? Сейчас? Ну, конечно!
Чем я могу быть занят в такое... Жду, жду... Есть... Ну, жду!
Через несколько минут Сентаури стоял у него в кабинете, огромный,
бравый душечка-скаф. Он начал без предисловий.
- Хочу доложить вам, друг Мальбейер, что у капитана Дайры есть сын.
- Как?! - вскричал грандкапитан, всем своим видом выражая безграничное
удивление. - Но этого не может быть! Вас, наверное, обманули!
- Нет, - мрачно произнес Сентаури. - Не стал бы я наговаривать. Мы
делим с ним риск... Сведения из очень надежного источника.
Мальбейер привстал и замахал указательным пальцем.
- Нет, не буду и слушать, кто вам это сказал! Это невозможно, это явная
клевета. Дайра! Лучший в моем отряде, наша гордость, ни одного замечания!
Да кто вам сказал такое, дорогой мой Сентаури?
- Он сам.
Мальбейер вытянул шею, словно прислушиваясь к эху.
- Он сам. Он. Сам, - Сел. Задумался. - Трудно. Трудно поверить, дорогой
Сентаури. Зачем же он вам это сказал? Ведь он должен понимать, что...
Неписаный закон - самый строгий. Близкие родственники... Да-а-а. Он,
наверное, очень вам доверяет.
Сентаури повел головой, будто проглотил что-то колючее.
- Вы поймите, не в том же дело, доверяет он мне или нет. Ведь этот
закон, ну, о родственниках, он не просто так, ведь сколько случаев было,
я, в конце концов, не имею права скрывать, это мой прямой долг, и не
подумайте, что мне так уж приятно такое докладывать. Я понимаю, я как
доносчик выгляжу, но ведь нельзя же иначе, иначе ничего не получится!
Мальбейер прервал его, всплеснув в восторге руками:
- Это верно, да, это так верно, дорогой мой Сентаури! Не донос, но
разумное предупреждение. Да! Слишком многих мы теряем, слишком многое
зависит от нашей надежности, и тут уж - да! - и тут уж не до обычной
морали! Подумать только. Дайра-герой!
Все это произносилось с пафосом почти натуральным, но Сентаури еле
сдерживался, чтобы не поморщиться. Мальбейер между тем напряженно думал.
Сентаури донес о сыне Дайры. Очень чуткий ко всякого рода стечениям
обстоятельств, Мальбейер понимал, что отсюда можно извлечь какую-нибудь
замысловатую комбинацию.
В самый разгар риторических упражнений Мальбейер внезапно осекся и с
отцовской, всепонимающей хитринкой поглядел на Сентаури.
- Но с другой стороны, - продолжил он совсем уже другим тоном, - есть и
более оптимистичная точка зрения. Сколько лет сыну?
- Двенадцать лет ему, - ответил скаф.
- Вот видите, двенадцать лет. А за это время Дайра ни разу не сорвался,
не дал повода и даже наоборот - стал лучшим из лучших. Так что его надо,
разумеется, держать под контролем, но выводов! Выводов никаких. Ведь еще
никак не проявилось, что у него близкий родственник.
- В том-то и дело, что проявилось. Сегодня он ушел с дежурства, оставил
пост, чтобы проводить сына на аэродром.
- А что, сын разве у него живет? - вскинулся Мальбейер. - Странно.
- Нет, не у него. В интернате. У Дайры жена когда-то погибла от импато.
Он сюда на каникулы приезжает.
- Так-так, - сказал Мальбейер и подумал: "Так-так".
Комбинации складывались и рассыпались мгновенно, не хватало каких-то
деталей и сильно мешало присутствие Сентаури.
- Знаете, что мы с вами решим, дорогой друг. Мы все-таки не будем
никому сообщать. Но сами с него глаз не спустим. Ведь дело-то серьезное!
- Ну, а я-то о чем толкую! - истово подтвердил скаф.
- И как только заметите самую мельчайшую малость - сразу ко мне. Ведь
тут какая ситуация складывается, - продолжал Мальбейер
задушевно-доверительным тоном. - Может быть, вы не знаете, но Дайру прочат
на место Коркады-баль. Сейчас ясно, что допустить такое нельзя - слишком
опасно. Близкий родственник обязательно всплывет, ведь там проверка - так
уж проверка. Тогда ему придется уйти из скафов, а ведь вы знаете, как
трудно бывшие скафы приспосабливаются к обычной жизни. Сколько горя это
ему принесет! Мы с вами сделаем вот что. Мы создадим ему соперника. И
знаете, кого?
- Кого? - завороженно сказал Сентаури.
- Вас.
- А?
- Именно вас, дорогой мой Сентаури! Ведь вы ничем не хуже, разве что
позднее пришли к нам. И если вы будете держать и меня в курсе событий, то
я замолвлю словечко, а... наш дорогой Дайра, и к своему счастью, отойдет
на второй план. Не займет опасного места и ничем не испортит репутации.
Пока Мальбейер говорил, Сентаури медленно багровел. Глаза его
выпучились, челюсть выдвинулась вперед.
- Это что же - вроде платы за донос, так, что ли?
- Нужно ведь как-то оплатить ваше моральное потрясение, - игриво
ломаясь, засюсюкал Мальбейер.
- Я?! Оплатить?! Да как вы смеете, Мальбейер?
- Друг Мальбейер. Друг Мальбейер, мой дорогой.
- Друг Мальбейер. Я пришел, потому что нельзя иначе, а вы мне взятку?
- Оччень хорошо, оччень хорошо, мой дорогой, мой милый, мой честный
Сентаури. Ничего другого от вас я и не ожидал. - Мальбейер моментально
перестроился, стал строгим и неподкупным. Теперь Сентаури мешал ему
думать. - Будем считать, что мы не поняли друг друга, и простим
незадачливому грандкапитану его попытку проверить порядочность
подчиненного. Очень вас ценю и верю теперь до самых глубин... до самых
глубин! Вы скаф, то есть человек высочайшей ответственности, для вас не
должно существовать друзей, близких родственников, начальства - только
святой долг. Вот ваша точка опоры, единственная, заметьте! И пусть никто
больше не знает о нашем разговоре, самое главное, пусть Дайра не
подозревает, пусть он будет спокоен, пусть думает, что вы ему преданы,
ведь он тоже предан, согласитесь, что предан - предан и вам, и остальным
своим коллегам, и делу... не будем его огорчать. А теперь - кру-угом, мой
дорогой друг, кругом, вот так. Прощайте. И выполняйте свой долг!
Скаф, смутно чувствуя, что его оскорбили, повернулся к дверям.
Мальбейер проводил его взглядом генерала, только что вручившего орден: он
стоял перед столом, гордо выпятив грудь, одна рука заложена за спину,
другая - кулаком на бедре.
ХАЯНИ
Между тем начинался день. Тишину стали прорезать еле слышные телефонные
вызовы, то тут, то там завывали лифты, кто-то, покашливая, мягко шел по
коридору. Возник насморочный курьер с пухлым синим пакетом службы
информации. Мальбейер по своему обыкновению рассыпался перед курьером в
любезностях, замахал руками (Я вам верю! Не буду и проверять!), но
отпустил только после того, как пересчитал и сверил документы с
сопроводительным списком. Срочные подписи он оставил на после обеда, так
как по опыту знал - это самое тихое время в Управлении, а летом и по всему
городу. Жарко, подумал он и взглянул в окно. Среди крыш уже горбатилось
необычно яркое солнце. И тогда он сказал:
- Привет вам, уважаемое светило!
Первые сообщения дали надежду на легкий день. Там была жалоба на
странного продавца ("Пусть ваш сотрудник придет, пусть он только посмотрит
ему в глаза - ведь парень из тех импатов, которых давно стрелять надо!"),
жалоба на мужа ("в третий раз обращаюсь к вам. Вы - моя последняя
надежда"), несколько обычных шизофренических посланий, одним словом,
ничего интересного. Правда, оставалось три телефонных звонка и от них
можно было ожидать любой пакости.
Прослушав первый звонок, Мальбейер зевнул, но после второго
насторожился. Судя по белому цвету карточки, звонок записали всего полчаса
назад. Такая оперативность была абсолютно фантастической для
разболтанного, недоукомплектованного и погребенного под рутиной отдела
информации. Содержание карточки стоило опасений. Некая П. сообщала, что в
квартире над ней происходят странные вещи - по симптомам типичный и очень
тревожный случай запущенного импато. Мальбейер потянулся было к авральному
телефону, однако оставался третий звонок. По сообщению ночного прохожего,
в канализационной системе Римского района скрывался импат, по всей
видимости, неопасный. Дело осложнялось тем, что на оба вызова следовало
реагировать без промедлений, а было утро, самое уязвимое время в системе
скаф-патрулирования, когда одни уже отработали, а другие еще не совсем
проснулись. Дежурных групп сразу на все не хватало, оставалось задержать
кого-нибудь из ночной смены, по инструкции имевшей право из-за усталости
не выходить на ответственные операции.
Мальбейер позвонил в дежурный зал и сладким голосом спросил Дайру.
Подошел Хаяни.
- Э-э, видите ли, - смущенно забормотал скаф, - дело в том, что капитан
временно отлучился.
- Ах, как жаль, как жаль, - запричитал Мальбейер. - В таком случае, не
смогли бы вы, дорогой Хаяни, если вам только не трудно, подняться на
минуту ко мне?
- Есть, друг Мальбейер! - отчеканил Хаяни и добавил совершенно
по-штатски. - В сущности, почему бы и нет.
Вот за это Мальбейер не очень любил Хаяни.
Через десять минут Хаяни снова появился в дежурном зале. Вид у него был
раздосадованный и виноватый. На вопрос Сентаури, что случилось, он развел
руками:
- Надо же, стоило только Дайре уйти, и сразу тревога. И если он не
появится, командую я.
- Ты? - удивился Сентаури и с укоризной посмотрел вверх.
- Я. Сам не понимаю...
- Я ему позвоню, - сказал Сентаури, бросаясь к телефону, под которым в
креслах спали два скафа. Тела их были по-младенчески расслаблены; судя по
грязной и мятой одежде, ночь прошла для них не без приключений.