Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
и то, как я нес ее из автомобиля до кровати, то, как она держала
мою шею руками и как дрожала и билась маленькая жилка под ее коленом. Два
месяца после этого я не завтракал и не обедал, питаясь хлебом и молоком и
платя долги всем моим товарищам, потому что денег на операцию не было ни у
нее, ни у меня. И вечером этого же дня в первом этаже здания, находившегося
против ее гостиницы, была свадьба консьержкиной дочери, которая выходила
замуж за прыщавого молодого человека в черном костюме, мелкого служащего из
бюро похоронных процессий. Окна были отворены, и был виден стол со свадебной
снедью, неподвижно-радостное, деревянное лицо невесты и густо рдевшие в
электрическом свете прыщи новобрачного. За столом сидели многочисленные
родственники, которые время от времени принимались петь в унисон,
оскорбительный и фальшивый, какой-то музыкальный мусор. Голоса, однако,
становились все более хриплыми, все слабели и наконец умолкли. Катрин
заснула, и я просидел в кресле рядом с ней всю ночь. Утром, когда она
открыла глаза и увидела меня, она сказала:
- Все это неважно, потому что это кончилось. Ты очень смешной, когда ты
небритый.
И потом, в тот день, когда я почувствовал, что меня властно захватывает
эта странная болезнь, с которой у меня не было сил бороться, я сказал ей об
этом и она смотрела на меня расширенными от удивления глазами. Я сказал, что
не считаю себя вправе связывать ее каким-либо обязательством, что я болен и
что если бы это было иначе...
И затем, всякий раз, когда моя мысль возвращалась к ней, я заставлял
себя думать о другом. Она покинула Латинский квартал, и я знал ее теперешний
адрес: она жила на rue de Courcelles, в квартире своей тетки, которая то
приезжала, то уезжала, но за которой эта квартира оставалась всегда. Я много
раз провожал туда Катрин и много раз ждал ее на улице.
Я не знал, как проходит теперь ее жизнь, о чем она думает и помнит ли
она все то, что помнил я об этом времени нашего существования. Я не знал,
дрогнет ли ее голос, когда она ответит на первые слова, которые я ей скажу,
я не знал даже, продолжает ли она быть такой, какой она была на концерте
Крейслера и в своем номере гостиницы, - и вспоминала ли она за это время обо
мне. Ей было теперь двадцать три года, и было бы, конечно, неправдоподобно,
если бы она все это время ждала моего проблематического возвращения. Ее
обещание так же принадлежало прошлому, как то, что составляло ее жизнь три
года тому назад, и я не вправе был бы ее обвинять, если бы оказалось, что
она не может его сдержать. Все это становилось ясно с первой минуты
размышления. Но это не останавливало меня; и побуждения, заставившие меня
сделать эту отчаянную попытку вернуться к Катрин, были слишком повелительны,
чтобы им могли помешать эти соображения. Мне казалось, что то множество
чувств, которое возникало во мне, когда я думал о ней или когда я ощущал
рядом с собой ее присутствие, не могло быть заменено ничем. В том
хаотическом мире, которому мне было, в сущности, нечего противопоставить,
так как все, что я знал, казалось мне вялым и неубедительным или непостижимо
далеким, ее существование возникало передо мной, как единственный
воплощенный мираж. Даже по внешности она напоминала мне иногда, особенно
вечером или в сумерках, легкий призрак, идущий рядом со мной. У нее были
белые волосы, сквозь которые проходил свет, бледное лицо и бледные губы,
тусклые синие глаза и тело пятнадцатилетней девочки. Но ее жизнь,
заполнявшая мое воображение, перерастала его и возникала там, где все мне
казалось чуждым или враждебным.
И теперь, обретя эту двойную свободу, непосредственную потому, что меня
выпустили из тюрьмы, и душевную оттого, что это потрясение как будто
излечило меня, может быть, окончательно, - я чувствовал вокруг себя пустоту,
и мне казалось, что никто, кроме Катрин, не заслонит ее от меня. Я искал у
нее защиты, я очень устал от одиночества и отчаяния, и я думал, что теперь,
почему-то именно теперь, я заслужил право на другую жизнь. И, возвращаясь
домой, я решил завтра же поехать на rue de Courcelles.
В десять часов утра я был уже там. Я любил этот квартал - тихие улицы и
высокие дома темного цвета, с большими окнами, за которыми текла такая
размеренная жизнь, где были соображения о доходах, об акциях, о подходящей
партии, о наследстве; это был упорный девятнадцатый век, архаический и
наивный, медленное умирание которого продолжалось уже много десятков лет. В
доме, где жила тетка Катрин, был лифт стариннейшей системы, поднимавшийся на
нескольких ремнях, и когда я ехал в нем на четвертый этаж, он как-то слегка
дымил, и мне даже показалось, что в этом дыму проскочило несколько искр. Я
позвонил; мне отворила полная женщина с седыми волосами, спросившая, что мне
нужно. Она говорила по-французски свободно, но с акцентом. Я сказал, что
хотел бы видеть Катрин.
- Катрин? - повторила она. - Катрин уехала в Австралию год тому назад.
- Ах да, в Австралию... - сказал я машинально.
- Она уехала тотчас же после свадьбы.
- Она вышла замуж?
Вероятно, в моем голосе была какая-то неофициальная и, в сущности,
ничем не оправданная по отношению к этой женщине, которую я видел первый раз
в жизни, интонация, потому что она сказала:
- Войдите, пожалуйста, и садитесь. Простите, как ваша фамилия? Я
ответил.
- Да, да. Катрин мне о вас говорила. Если бы вы пришли на год раньше,
вы бы застали ее еще не замужем.
- Да, я понимаю, - сказал я. - К сожалению, я пришел на год позже.
У нее была очень особенная и располагающая к себе улыбка - и мне
показалось, что я знаю эту пожилую даму очень давно. Она прямо посмотрела на
меня и спросила:
- Это вы сумасшедший?
- Да, - сказал я, растерявшись. - То есть, это не совсем так, я не
сумасшедший...
- Вы меня простите, - сказала она, - я значительно старше вас, и,
знаете, у меня впечатление, что вы все это выдумали. Это все оттого, что вы
много читаете, недостаточно едите и мало думаете о самом главном в вашем
возрасте, о любви.
Я понял из этих ее слов, что Катрин, по-видимому, рассказала ей обо мне
довольно много. Я ответил:
- Разрешите вам сказать, что это не очень научный диагноз.
- Он, может быть, не научный, но мне кажется, что он правильный.
Я помолчал, потом спросил:
- За кого Катрин вышла замуж?
- За одного английского художника. Этот портрет, - сказала она,
поднимая глаза на стену, - он рисовал, это, кажется, его первая жена.
На картине была изображена неправдоподобная женщина конфетной красоты,
в красном бархатном платье, картина была похожа на плохую олеографию. Как
Катрин могла этого не видеть?
Я встал и стал прощаться. Она протянула мне руку и попросила меня
оставить ей на всякий случай мой адрес.
Лестница была широкая, на ней лежал толстый ковер, и она была не похожа
на ту, которая была в Латинском квартале, в гостинице Катрин. Но я подумал,
что опять беззвучно спускаюсь из мира, в котором она жила, в ту призрачную
пропасть, из которой мне так трудно было уйти.
----------
Проходили дни, недели и месяцы. Я давно уже уехал из Латинского
квартала, деревья на парижских улицах зазеленели, распустились, потом
покрылись летней пылью, потом их листья осыпались и наступил октябрь. На
рассвете холодной ночи был казнен Амар, я прочел об этом в газетах, где было
рассказано, что он выпил рому и выкурил папиросу перед тем, как подняться на
гильотину. Потом он обвел глазами людей, окружавших его.
- Du courage! {Бодритесь! (фр.).} - сказал ему адвокат. Амар хотел
что-то произнести, но не мог, и только в последнюю секунду, в тот
условнейший промежуток времени, когда он еще теоретически продолжал
существовать, он крикнул высоким голосом - pitie! {Смилуйтесь! (фр.).} Это
было то слово, которое ему удалось наконец вспомнить и которое он, вероятно,
хотел сказать уже несколько минут тому назад. Но оно, конечно, не имело
теперь смысла - так же, впрочем, как никакое другое слово и никакое другое
понятие. "C'est ainsi qu'il a paye sa dette a la societe" {Таким образом он
заплатил долг обществу (фр.).}. Так кончался отчет об его казни. И в
последний раз я подумал о том, что ему, собственно, дало общество: случайное
рождение в нищете и пьянстве, голодное детство, работа на бойнях,
туберкулез, вялые тела нескольких проституток, потом Лида и убогий соблазн
богатства, потом убийство, неотделимое от страшной бедности его воображения,
и потом, наконец, после тюрьмы - холодный воздух осеннего рассвета, мостки
гильотины, немного рома и одна папироса перед смертью. Такой, каким он был,
он, вероятно, не мог прожить другой жизни, и она казалась логически
законченной. Если бы он не совершил убийства, он умер бы от чахотки, и в
этом его адвокат был, конечно, прав. Одно было очевидно - что в этом мире
ему больше не было места, так, точно огромные пространства земли вдруг стали
для него тесны.
Я прочел об его казни на следующий день в утренней газете. Я давно жил
на улице Молитор, в той самой квартире, в которой был убит Павел
Александрович и которую он, как это оказалось при выяснении его дел,
приобрел в собственность незадолго до смерти. Я переставил в ней мебель и
переменил всюду обои и бобрик; на том месте, где было пианино, стоял большой
аппарат радио; я убрал маленький письменный стол и поставил другой, гораздо
шире и длиннее, с выдвижными ящиками. Только кресла и книжные полки остались
теми же и на тех же местах. Я внимательно просмотрел на досуге всю
библиотеку и убедился, что она состояла почти исключительно из классиков, -
в этом смысле Павел Александрович был человеком своего времени, и книг
современных авторов я нашел у него очень мало. У него не было еще - что мне
показалось более удивительным - почти никаких личных бумаг, кроме нескольких
писем, посланных ему много лет тому назад по адресу гостиницы на rue de
Buci, где он, стало быть, жил в те времена. Одно письмо было написано
женским почерком, и когда я на него посмотрел, мне сразу же бросились в
глаза эти слова - "ты не забыл, я надеюсь, тех минут"... Мне стало тягостно
и неловко, и я отложил его, не читая. Зато единственное письмо его брата,
того самого, который утонул и от которого ему досталось наследство, я прочел
с начала до конца; оно, впрочем, было коротким и почти беспримерным по своей
категоричности. Оно кончалось так:
"Ты меня, слава Богу, знаешь хорошо и знаешь, что я всегда любил
говорить правду, а не мямлить всякие сентиментальные глупости. То, что ты
мой брат, это случайность рождения, за которую я не ответственен. Жизнь,
которую ты вел или ведешь, меня не интересует, это твое дело. Я тебя знать
не знаю и знать не желаю. На днях я уезжаю отсюда в другую страну, и ты уж
не трудись меня разыскивать или мне писать. Я тебе желаю всяческого добра,
но на меня не рассчитывай. Это, впрочем, я думаю, ты знал всегда".
И после этих слов, неумная резкость которых казалась просто
неправдоподобной, следовала неожиданная подпись: "Твой любящий брат
Николай". У этого человека было странное представление о значении некоторых
слов, и я подумал - вспомнил ли он о чьей - либо любви, когда понял, что
идет ко дну и что все кончено?
Не было ни одной фотографии, ни одного документа, кроме паспорта,
выданного в Константинополе в 191... году с французской визой и парижской
carte d'identite {Удостоверение личности (фр.).}, в которой было написано -
холостяк, без профессии. Я узнал, что Павел Александрович родился в
Смоленске, по все эти годы, со дня рождения до даты, стоявшей на
константинопольском паспорте, были совершенно пустые, - ни бумаг, ни
фотографий, ни какого бы то ни было упоминания о том, что он делал и где он
был. Затем шел второй перерыв, тоже чрезвычайно длительный - вся его жизнь в
Париже, такая же пустая и неизвестная, как та, которая ей предшествовала, -
потому что даже на rue Simon le Franc, как это мне сказал Джентльмен, Павел
Александрович появился только за два года до того дня, когда я его встретил
впервые в Люксембургском саду. И я подумал, что я, в сущности, почти ничего
не знал об этом человеке, с которым меня связала судьба таким странным и
неожиданным образом; и те его облики, которые я вспоминал, - картинный нищий
сначала, хорошо одетый и уверенный в себе пожилой мужчина потом, - начинали
мне иногда казаться чуть ли не произвольными, похожими на призрачные и
неверные тени того мира, который точно разрезал мою собственную жизнь на две
части и о котором я старался теперь забыть. Он как будто бы исчез, и с того
дня, что я вышел из тюрьмы, я ни разу не почувствовал его смутного
приближения.
Но соображения о судьбе Павла Александровича занимали, как это
оказалось, не только меня, - потому что однажды днем я совершенно случайно
встретил Джентльмена, который долго жал мне руку своей темной рукой с
черными ногтями и смотрел на меня так недвусмысленно выжидательно, что я не
мог не пригласить его в кафе. Это происходило возле бульвара St. Michel. Я
предложил ему выбрать любой напиток, но он ответил, что никогда не пьет
ничего, кроме красного вина. Затем он сказал несколько слов о том, что
течение моей жизни ему напоминает, хотя и в другом смысле, судьбу княгини,
которая, однако... но тут я его прервал, и тогда он перешел к Щербакову.
Замечательно было то, что трагический конец этого человека внушил
Джентльмену нечто вроде посмертного уважения к его памяти, потому что он
больше не называл его, как раньше, Пашкой Щербаковым, а говорил - "покойный
Павел Александрович". В этот день его тянуло почему-то к несколько
отвлеченным рассуждениям.
- Вот смотрите, - сказал он, - какой, видите ли, анекдот: умирает Павел
Александрович, и вы получаете наследство. А кто вы такой? Я вас очень
уважаю, но все-таки вы неизвестный молодой человек, который Бог знает откуда
и взялся.
- Да, конечно.
- Но перед этим, - продолжал он, - откуда состояние покойного Павла
Александровича? От покойного его брата, который утонул в море. Вы только
подумайте, какая это для него была драма.
- Да, я понимаю.
- Нет, так ведь вот в чем дело. Ну, наш брат утонет - это ничего.
- Ну, как сказать, все-таки...
- Нет, в том смысле, что тонуть, так сказать, не жалко. Ну,
потонул-потонул. А он-то, старик, вы понимаете? Ведь когда он тонет, что он
думает? Боже мой, думает, деньги-то какие пропадают! И вот он все-таки
потонул. Хорошо. А до этого - откуда у него состояние? Вероятно, от его
родителей. А где родители? И не помнит уж никто, когда померли. Вот и
смотрите, как выходит: у каких-то давно умерших людей было состояние,
перешло к старшему сыну - утонул. Перешло к младшему - убили. Так? И вот
деньги этих покойных родителей достались вам, - а вас еще и на свете, может
быть, не было, когда они умерли. Вот вам, как говорится, гримасы
капитализма.
- Вы против капиталистической системы?
- Кто? я? - сказал он. - Я? Костя Воронов? Я за нее с оружием в руках
сражался. В приказе было написано: "Отличился неустрашимым мужеством,
подавая офицерскому составу и подчиненным пример..." Вот как я за капитализм
бился. А опять надо будет, - опять пойду воевать, можете быть спокойны. Нет,
я только насчет того, что вам наследство досталось. Дай вам Бог вообще. А
жаль, что не мне.
- А что бы вы сделали?
- Я? Снял бы квартиру напротив нее. Вечером подошел бы к окну и сказал:
ну что, княгинюшка, а? Ее бы тут и скорчило.
Он пил стакан за стаканом, речь его становилась бессвязной, и все, что
он теперь говорил, касалось только княгини. Я наконец оставил его и ушел,
подумав напоследок, что в начале его рассуждений заключалась все-таки
какая-то парадоксальная, но несомненная истина. Затем я купил несколько книг
и вернулся домой.
Мне самому было странно, что я жил в квартире, где произошло убийство,
чаще всего совершенно не думал об этом и склонен был это забывать. Через
некоторое время мне стало казаться, что она ничем не отличалась от любой
другой квартиры и то, что в ней преобладало, - это ее своеобразная,
строговатая уютность, которой не мог смутить ни призрак убитого, ни призрак
убийцы. Она как-то располагала сама по себе к размеренному порядку, к
созерцательной медленности существования. И в течение некоторого времени я
жил там так, точно меня подменили, точно мне было пятьдесят лет и моему
переселению сюда предшествовала долгая жизнь, от которой я успел устать. В
сущности, это впечатление в известной степени совпадало с действительностью,
так как моя душевная усталость была несомненной. Я не мог, например, читать
книг, которые требовали сколько-нибудь напряженного внимания, и каждый раз,
когда моя мысль доходила до какого-нибудь момента, требующего некоторой
сосредоточенности, мне вдруг, среди бела дня, начиналось хотеть спать и я
дремал, сидя в кресле. Этому состоянию душевного оцепенения способствовало и
то обстоятельство, что матерьяльные условия моей жизни резко изменились и
мне не нужно было заботиться ни о чем: в нескольких европейских банках
лежали деньги, которые мне принадлежали, в Париже у меня был текущий счет и
осуществилось то, о чем я столько раз мечтал, когда мне было нечем заплатить
за обед в ресторане или за папиросы. Я думал тогда о том, как я буду
путешествовать, мне снились по ночам каюты трансатлантических пароходов,
дичь, омары, купе спальных вагонов, Италия, Калифорния, далекие острова,
лунное сияние над океаном, долгий бег ночной волны и смутная прелесть
какой-то неизвестной мелодии, звучавшей в моих ушах. И вот теперь, когда для
осуществления любого из этих проектов, который еще недавно показался бы мне
несбыточным и фантастическим, мне нужно было только позвонить по телефону,
навести справки и заказать билет, у меня не было ни малейшего желания это
сделать.
И когда я изредка думал обо всем этом, я не мог отделаться от той
мысли, что опять, как это так часто бывало со мной, я живу случайно и
произвольно в чьем-то чужом существовании, реальность которого казалась мне
неубедительной, как были неубедительны чеки, которые я подписывал, деньги,
которые мне принадлежали, и этот груз дорогих и массивных вещей, которые
окружали меня в квартире на улице Молитор.
Я поздно ложился и поздно вставал, принимал теплую ванну, которая еще
больше расслабляла меня, медленно пил кофе, долго одевался, читал газету, на
которую у меня не хватало терпения, и вспоминал, что давно не был в
университете и что цикл лекций, из которых я не слышал ни одной, подходит к
концу. Но и университет мне казался совершенно ненужным. Затем я садился за
стол, покрытый накрахмаленной скатертью, и съедал завтрак, поданный той же
женщиной, Мари, которая служила у Павла Александровича и которая все
порывалась мне в сотый раз рассказать, как она отворила ключом дверь, вошла
и вдруг увидела кровь на ковре и подумала, что произошло какое-то несчастье.
- И я сразу же подумала, мне не нужно было много времени, чтобы это
понять: Боже мой, случилась какая-то катастрофа с этим бедным Mr.
Tcherliakoff.
Она упорно коверкала трудную славянс