Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
наю,- ответил Митя, подумав.- Выше пока для себя я ничего не
знаю.
- А я знаю: выше всего и есть жизнь в Боге. Это наивысшее творчество,
потому что человек творит уже не что-то внешнее, а себя самого. Он
воссоздает свою душу... "Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный..."
Что выше идеала святости? Только Сам Бог.
- Но это исключительное призвание... Как узнать, есть оно или нет?
- Отец Лаврентий говорил: если человек приходит в монастырь и все ему
там нравится, кажется своим и чем дольше живет, тем больше нравится -
значит, призвание есть. А если все чужое, угнетает, раздражает - значит,
его нет.
- У вас так и было?
- У меня?.. Тебе, Димитрий, может быть, и не полезно знать ничего обо
мне. Если люди услышат что-нибудь плохое о священнике, это для них
соблазн - повод для смущения. Да и мама, должно быть, оберегает тебя от
всяких отрицательных впечатлений о жизни, чтобы ты сохранял неведение.
Он едва взглянул в мою сторону.
- Нет, я больше пристрастна к трезвому ведению. Игумен отодвинулся в
тень, прислонился к стене. Сидел, сплетя на коленях руки, смотрел мимо
нас, за решетку окна. Ночная бабочка влетела из темноты и закружилась
над лампой.
- Ты пробовал уже курить? - не глядя, обратился отец Михаил к Мите.
- Нет, никогда... - почему-то отозвалась за сына я.
- Так ни разу и не попробовал? - с шутливым недоверием обернулся на
мгновение игумен.
Митя засмеялся и опустил глаза.
- Ну ладно, значит, попробовал один раз, а потом забыл. А вот я
хорошо помню, что не выкурил ни одной сигареты. В пятнадцать лет начал
прямо с наркотика - плана... Я вырос, как говорят обвинители, в плохой
компании. Вино, наркотики, драки... ну и все, что каждый из вас способен
представить. Мне продолжать... - взглянул он на меня прямо, - или уже
довольно?
Я молча кивнула.
- Моя мать преподавала английский... Ей нравилось вращаться... - он
показал это жестом, - в светском обществе - профессора, доктора... Я
стал ее позором. Она укладывала меня в наркологические лечебницы, но без
успеха. От наркомании я постепенно исцелялся уже в тюремной камере.
Он опять говорил ровно, как на холме утром, будто решил, что должен
сказать все. И я чувствовала, что говорит он не только для Мити, хотя и
для него тоже.
- Я хочу, чтобы вы запомнили и хорошо поняли одно: я не типичный
монах, скорее тяжелое исключение из славной братии. Вы читали жития
святых: почти все они произошли от благочестивых родителей и с самого
раннего возраста вскормлены чистым молоком веры - это очень важно! Вот
царский путь монашества: из чистоты - к святости. Конечно, без падений
нельзя обойтись, но и падения падениям рознь. А современный человек
вообще искалечен, порочен, вывернут наизнанку... Я же, дорогие мои,
прошел через самый ад. И этот ад еще несу в себе. Запомните это, чтобы
моя черная тень не легла для вас обоих на все духовенство... Слышишь,
Димитрий?
- Да...- тихонько сказал Митя.
- И к Богу я впервые воззвал уже из бездны... И теперь из бездны
взываю.- Он отпил еще несколько глотков и больше уже не прикасался к
кружке.- Нас посадили за групповую драку: кто-то из нашей компании
ударил ножом кого-то из другой компании. Мне было двадцать пять лет.
Всех осудили на пять. Что было потом, вам обоим и во сне не снилось... В
тюрьме я никому не подчинялся, и меня держали в карцере. Не подчинялся
потому, что привык не подчиняться. И потому, что ножом ударил не я, я не
считал себя виновным и мстил.
И потому, что вся эта лагерная система раздавливает, а не исправляет,
но я не хотел, чтобы она меня раздавила. А что такое карцер? Сырая
цементная камера, холодная, без окна, раз в день - хлеб и вода. Держать
в карцере не разрешается больше пятнадцати дней. Меня на шестнадцатый
выпускали, на семнадцатый сажали опять. Через год я стал кашлять кровью,
потом уже врачи освободили от всех работ.
Там был еще один грузин, - продолжал игумен, - известный в свое время
режиссер. Он имел несчастье жениться на очень красивой женщине, и его
посадили на пятнадцать лет за убийство из ревности. Как-то он подошел ко
мне: "Давай меняться: ты мне свою болезнь, я тебе - свой срок". "Нет, -
говорю, - не согласен. Меня обещают вынести досрочно - в гробу". Он
только рукой махнул: "Твоя болезнь - чепуха. Я бы ее быстро снял".
И он показал мне дыхательные упражнения хатха-йоги, некоторые асаны.
У меня был выбор: исцелиться или умереть. Несколько месяцев я занимался
глубоким дыханием - и снял все болезни. Кроме туберкулеза у меня было
смещение позвонков с постоянной острой болью: в шестнадцать лет я
неудачно прыгнул с парашютом с предельной высоты, я был мастером спорта.
Гордые люди тяготеют к тому, чтобы во всем дойти до предела, а часто и
выйти за предел... Врачи говорили, что придется всегда носить корсет, я
его не носил, конечно. И вот я снял все болезни. Мог закладывать ногу за
голову. И позвоночник вправился, и рентген не показывал больше никаких
затемнений. Меня освобождали - врачи не верили своим глазам.
Тюрьма, как известно, - это дно общества. Чтобы там быть наверху,
надо стать еще более жестоким, чем все остальные.
Когда я вернулся в мир, я ненавидел всех людей.
Но надо было жить дальше. Я мог бы восстановиться в политехническом
институте, где уже учился шесть лет, и от скуки никак не мог кончить, -
но теперь это совсем потеряло смысл.
У одной знакомой художницы была большая библиотека по йоге, я стал
читать. Я уже хорошо понимал, что йога - это религия. Что наши
возможности не раскрыты совсем и действительно можно научиться всему,
даже материализовать из воздуха предметы и ходить по воде. Но зачем?
Попалась мне и книжка Лодыженского о христианстве. Я удивился - что
это? Йоги такие... - игумен расправил плечи, выпрямился, грудь его
расширилась в глубоком вдохе, лицо приняло значительное и отрешенное
выражение, - здоровые, сильные, чистые... И холодом, холодом веет. А
христиане как будто наоборот: уничиженные, смиренные. Йог все время
занят собой, своим телом, все время моется, не только тело, рот, нос,
уши, но и желудок промывает. А эти отшельники всякими способами изнуряют
тело, закапывают себя в пещеры, как жертвы живые. И в то же время будто
теплом повеяло... Да, я не знал, что это такое, но что-то теплое, чего я
не встречал в прежней жизни.
Потом я прочел Евангелие.
Оно потрясло все мое существо. Но сказать так - почти ничего не
сказать.
Что это было для меня тогда? Отчасти похоже на выход из тюрьмы на
свободу. Но только отчасти. Ведь, выйдя на свободу, сам я оставался тем
же, каким был в тюрьме. Я нес ее в себе, был пропитан ею - ненавистью,
грязью, памятью о человеческом унижении и позоре, и вся эта мерзость
стояла во мне, разрывала изнутри, подступала к горлу.
И вдруг... Вдруг, или тотчас, как часто говорит святой евангелист
Марк, "абие" - по-славянски... Я прочел Евангелие - и понял слова
Пилата: "Се человек!" Над прежней безобразной жизнью мне открылась
божественная высота предназначения человека. И этот человек - тоже был
я!
И одновременно с Евангелием, в тот же день, или в ту же ночь, или в
один бессонный круг суток прочитал я беседу преподобного Серафима
Саровского с симбирским помещиком Мотовиловым, которого святой исцелил
от паралича. Как они там сидят на белой лесной поляне, с неба сыплет
снежок... Мотовилов все спрашивает - что же такое благодать Духа
Святого? И преподобный Серафим являет ему себя в Фаворском свете, как
явился Христос апостолам в Преображении... И этот молодой дворянин, еще
недавно болезнью своей приговоренный к смерти и исцеленный, видит лицо
святого сияющим в круге солнца - светоносным. Он испытывает
благоговейный ужас, но и несказанную радость, то, чего он никогда не
переживал и даже вообразить не мог. Глубокий - глубокий мир, блаженство,
тепло, благоухание, сладость - преображение, воскресение души, утоление
всех желаний и насыщение всех чувств. А Серафим Саровский говорит ему,
что это и есть живое присутствие благодати Святого Духа, Царство Божие,
явленное ему...
Это был первый день в моей жизни, когда я был счастлив. Я понял,
зачем живу.
Может быть, я испытал то же, что и Мотовилов, хотя на другом уровне,
- только узнал, что это есть... И поверил - сразу, безусловно и
несомненно, всей душой, умиравшей и воскрешенной!
Я тотчас крестился.
А через несколько дней поехал поступать в одесскую семинарию. Я не
смел и помыслить о священстве, мне даже в голову еще не приходило, что в
семинарии дается такое право. Но мне необходимо было понять до конца,
дойти до сути - получить систематические знания о христианстве...
Ну а дальше... Приехал я в Одессу, к инспектору пошел выпивши. Я
всегда был выпивши; одно как будто не исключало другого. Только разум -
верхушка - жизни - преобразился, а вся ее плоть пока оставалась
прежней... Инспектор дышал в сторону и смотрел в сторону, так и не
взглянул ни разу в глаза. Послал к эконому попросить послушание на кухне
или на хозяйственном дворе. Эконом поприветливей встретил, но когда
узнал мой послужной список, сказал, что все работы выполняют
семинаристы. "Приезжай, - говорит, - лучше в будущем году". А куда
семинаристы в будущем году денутся?
Я понял, что едва ли попаду в семинарию.
Выпил еще, купил в букинистическом книжку Лао-цзы, пошел на вокзал,
пристроился на скамейке между чужими чемоданами и мешками, стал читать.
Дома я оставил записку, что уехал надолго, и возвращаться назад не
собирался.
А напротив меня сидел на скамейке маленький рыжий мужичок, тоже читал
старую книжку и, видно, ехать не торопился. "Вот интересно, - думаю, -
что у него может быть за книжка?" Оказалось, "Деяния апостолов". Он даже
вслух почитал, не поленился - правда интересно. И тоже заглянул в мою
книжку, но сразу ее вернул.
"Ты, - говорит, - эту китайщину брось, пусть китайцы читают. Думаешь,
истина и там, и там, и тут? Хочешь нахватать отовсюду. А истина одна. Ты
что, нехристь?" "Нет, я крещеный..." - "Крест носишь?" "Крест буду
носить. Я вот, - говорю, - даже в семинарию хотел поступать, а меня и на
кухню не пустили". Он мне нисколько не посочувствовал: и ладно, мол, к
лучшему. "Ты в монастырь поезжай, там всем наукам обучат. - Адрес
сказал. - Я завтра сам в том направлении еду, хочешь, поедем вместе.
Только ты больше не пей, а то от тебя вином воняет".
Такой невзрачный мужичок с рюкзаком, ростом-то мне по грудь, в
ботах... Но так и говорит: "истина одна", а "...от тебя вином воняет". Я
вроде и удивился и обиделся. А на вокзал на другой день пришел.
Он спрашивает: "Крест купил?" - "Купил".- "Надел?" - "Надел".-
"Покажи".
Я показал ему медный Крестик.
Это ему понравилось.
Оказалось, он сам в монастырь направляется, только не хотел говорить
сразу, присматривался. Так и поехали вместе. В поезде он все мне
толковал, как да что, учил, как подойти к благочинному:
"Приехал помолиться, а если благословите, останусь на послушание".
Приходим в монастырь, попутчика моего там уже знают. И к благочинному
он вместе со мной пошел, говорит: "Вы, батюшка, не смотрите, что у него
такое лицо... Он хочет жить как православный христианин".
Я опять удивился: какое же это у меня лицо?
Ну, дали мне первое послушание, в трапезной: втроем накрывали столы
человек на сто, убирали, мыли посуду, опять накрывали. Я говорил
благочинному: "Я хочу книги читать",- а он так поведет плечом и
отвернется, ничего не ответит. И вроде монахи внимания не обращают,
помолятся после трапезы и уйдут. Что, думаю, это за люди? Скоро
назначили меня старшим над тремя послушниками в трапезной. Стало хуже: я
очень старался угодить монахам. И потерял то состояние, которое было
вначале,- не знаю, как его назвать... как будто прохлады. Сказал об этом
своему духовному отцу, старому архимандриту Лаврентию. Он говорит: "Это
не годится. Ты и так гордый. Переведем тебя в пещерку, к преподобному".
Очень хорошее послушание - стоишь весь день перед святыми мощами, люди
приходят, прикладываются к ним... Но пещера маленькая, народу много,
воздуха нет. Опять я стал кашлять. Отец Лаврентий и в очках едва видел.
Ему говорят: "Ты не замечаешь, а твой послушник совсем желтый стал. Ему
плохо".
Тогда мне дали ключи от складов. Открыл, закрыл и сижу на свежем
воздухе, вот уж тут я начитался...
А когда опять стало плохо с легкими, все послушания сняли, несколько
месяцев только лечили. Заваривали мне какие-то древесные почки, травы.
Раньше я думал, им до меня дела нет, а теперь почувствовал доброту.
Через это надо пройти... Вот вы ищете уединения, тишины. А вам
особенно нужно ощутить это общее житие. То, что вы жили в общежитии или
коммунальной квартире, не в счет, это совсем другое, может быть,
противоположное. Но раньше так все и делалось - в должной
последовательности. Сначала человека даже поселяли за оградой монастыря.
Потом давали послушание и через несколько лет постригали в рясофор, он
получал право носить монашескую одежду. А когда научится по-монашески
жить, постригали в мантию - инок давал обеты Богу. И только после многих
лет в общежительном монастыре, в поздней зрелости его могли благословить
на отшельничество. Монах уходит от людей не потому, что они его
раздражают, или ему нет до них дела, или он не умеет жить с другими
вместе. Наоборот, он должен сначала научиться любить всех. А потом может
и в затвор уйти с этой любовью, потому - что у него есть другое дело,
более важное...
Теперь, бывает, человек не успел настоящего монашества вкусить, а уже
принял архиерейский сан, управляет епархией. И слово-то какое придумали
- "управляющий", по-английски менеджер - вроде как директор совхоза.
Происходит обмирщение духовенства, обмирщение Церкви. Дух Божий в монахе
подменяется менеджерской активностью. А последствия самые тяжелые - и
маловерие, и компромиссы, и внутрицерковные раздоры... Когда Григорий
Богослов был архиепископом Константинопольским и из-за этого престола
возникли распри, он сказал: "Я не больше Ионы: если эта буря из-за меня,
ввержите меня в море, чтобы оно утихло". И что лишение престола не
лишает его Бога. В этом - христианство, а не в борьбе за власть, не во
взаимных подозрениях, претензиях...
Но я отвлекся. А со мной дальше так было. Наш наместник сидел на
межцерковной конференции рядом с грузинским архиепископом, к слову
вспомнил: "У нас тоже в монастыре грузин есть". Тот говорит: "Пришлите
его к Патриарху Илие, нам монахи нужны". И отец Лаврентий благословил
меня вернуться в Грузию.
Собрали мне денег, чтобы я пожил в горах, подлечил легкие. Так я и
отдыхал два месяца. - Потом пришел к Патриарху.
Он спросил: "Чего ты хочешь?" "Хочу жить в монастыре". "Найди еще
одного, готового к постригу. И пойдите посмотрите Джвари".
Я и смотреть монастырь не хотел, заранее был согласен. Но Патриарх
настоял. Пришли мы с Иларионом в конце сентября - лучшее здесь время. Не
могу передать, как я увидел Джвари... Отчасти вы угадываете, но опять же
только отчасти - у вас другое прошлое.
Но я поставил Патриарху два условия. Первое: я никогда не буду
выходить из монастыря. Второе: я не приму священного сана.
Монах - человек кающийся, плачущий о своих грехах. Монах тот, кто до
последних сил старается исполнять заповеди. А священник не вправе их не
исполнить, так я считал, он должен быть достоин уже принятия сана.
Духовенство должно быть духовным, священство - святым. Кроме того,
священство и монашество вообще разные пути и образы жизни. Нет ничего
выше служения литургии;
но монах только участвует в ней, священник ее совершает - это совсем
не одно и то же. В пятом веке в египетской лавре было около пяти тысяч
монахов, а принять сан решился только Савва - и это было такое событие,
что его стали называть Освященным...
Священник обязан нести заботы о храме, о пастве, говорить с людьми,
входить в чужую жизнь. А я хотел остаться наедине с Богом.
Но Патриарх сказал "нет".
Я тоже сказал "нет". И уехал в свой монастырь.
Но отец Лаврентий убедил меня, что я не вправе ставить условия
Патриарху. И я вернулся, чтобы согласиться на условия, которые Патриарх
поставит мне. Он говорил тогда: "Иеромонах несет очень тяжелый крест. Но
ты должен принять его - ради людей. И монастырь не может существовать
без богослужения". Так в тридцать два года я принял постриг и скоро стал
игуменом. Но была бы моя воля, я навсегда остался бы простым
черноризцем.
Уже светлело небо за решеткой окна. Лампа погасла сама, наверное,
кончился керосин. В мягких предрассветных сумерках я видела фигуру
игумена, устало и неподвижно прислонившегося к стене. Митя давно
устроился на топчане, сидел, укрывшись старой рясой, очень тихо сидел,
как и я, боясь неосторожным движением прервать отца Михаила.
Он умолкал надолго, а потом говорил снова. О тех, кто приходил в
монастырь в эти годы, какие пути сюда приводили. И как хорошо в Джвари
зимой. Горы и лес, все вокруг засыпает чистым снегом, так много света и
белизны... И дороги заваливает снегом. Никто уже не может к ним
добраться - ни реставраторы, ни экскурсанты, ни паломники. Тогда и
начинается настоящий пост и молитвенная жизнь. Душа освобождается от
всего внешнего, погружается в тишину и молитву...
Я вспомнила, что когда-то мне нравилось повторять слова: "Я мыслю -
значит, я существую". Потом я пережила другое определение: "Я страдаю -
значит, живу". По мере углубления веры мне стала раскрываться сила слов:
"Поскольку мы любим-мы живы". А совсем недавно у нашего современника я
прочитала: "Пока я молюсь - я живу; вне этого есть какой-то изъян,
чего-то не хватает".
Отец Михаил отвечал, что молитва и есть школа любви. Потому что
молитва - путь к Богу и общение, единение с Ним. А вне Бога мы ничего и
никого любить не можем.
Часа на два перед литургией игумен все-таки отправил нас отдыхать,
пообещав, что Арчил разбудит.
В нашем домике было тепло и тихо, и даже здесь стоял легкий запах
подсыхающих трав и хвои. Митя, не раздеваясь, со стоном вытянулся на
кровати.
- Ну, знаешь, мама... Этой ночи в Джвари и отца Михаила я уже никогда
не забуду. Почему он говорил так? И почему мы должны уехать?
Я как могла объяснила ему и это. И он как мог это понял и принял.
Потом он уснул. А я лежала с закрытыми глазами, в памяти моей еще
звучали слова игумена, и сердце было наполнено им, его судьбой, И еще
мне хотелось додумать то "почему?", возникшее в начале нашего
объяснения; почему я не догадывалась о том, что было уже для всех ясно?
Почему не уменьшилось земное расстояние между нами ни после объяснения,
ни после его рассказа и не могло уменьшиться никогда?
Это расстояние между нами - а скорее в нас самих - было расстоянием
между миром и Церковью, наш общий пожизненный крест.
Есть жизнь без веры, мирская жизнь. Она несется мимо или захватывает
нас в свои водовороты, она непрестанно возводит вавилонские башни и
сокрушает их, обнаружив, что они не достают до неба. Она обещает счастье
совсем рядом, лишь протяни руку, и в неведомой дали, куда ты должен
устремиться, отбросив обесценившиеся перед прекрасной мнимостью прошлое
и настоящее. Она обольщает, дразнит, влечет, поглощает душу и сердце, но
никогда не насыщает их, хотя неизменно об