Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
днял
головы. И потому, что это прозвучало грубо, с тем же выражением добавил:
- Я говорил, что монах должен всегда болеть..
Тарелка с грибами все еще стояла посреди стола - как напоминание и
укор. Сверху был слышен женский смех.
А после вечерни игумен, Венедикт и Арчил заговорили между собой
по-грузински.
Я попросила благословения и ушла.
Усталость и подавленность меня подкосили, я уснула сразу.
На другой день, дождавшись, когда Венедикт пойдет с трапезы, я вышла
на тропинку.
Я волновалась. Получалось, что он уклоняется от разговора со мной, а
я настаиваю. Это было унизительно и неприятно.
Венедикт смотрел мимо, взгляд его был тускл, как после бессонницы. Я
спрашивала, как он относится к нашему с Митей присутствию в монастыре,
не мешает ли оно ему. Он отвечал уклончиво и неохотно, что присутствие
женщин в монастырях всегда соблазн.
- Хотите ли вы, чтобы мы уехали?
- Мои желания не имеют значения. Вы живете здесь по благословению
игумена, это его дело. А монах вообще не должен иметь своей воли.
Пока мы стояли на склоне холма, внизу на тропе от монастыря через
поляну появился игумен. Задумчиво наклонив голову, он шел к келье
Венедикта, но вдруг увидел нас и повернул обратно. Оглянулся, помедлил,
повернул снова и стал подниматься по склону.
Венедикт заметил его и пошел навстречу.
Перед раскрытой дверью кладовой, на ступенях пристройки сидел Арчил.
У его ног стояла большая кастрюля с кусками воска. Он чистил их ножом и
складывал на траву: игумен предложил из сохранившегося воска самим
делать свечи. Дня три назад он поручил мне почистить воск в свободное
время. Времени не было, но теперь мне показалось, что и воском Арчил
занялся сам, чтобы меня упрекнуть.
- Арчил, - подошла я, слегка задыхаясь, - не мешает ли вам мое
присутствие в монастыре?
- Мне лично нет. - Он будто ждал этого вопроса и теперь решался на
вызов. - Но монахам нужно уединение, вы понимаете это сами. Может быть,
вам удобнее готовить еду у родника?
"Вот и все", - подумала я.
Оставалось дождаться сына. Я выпросила у судьбы несколько дней в раю,
но срок истекал.
Я убирала со стола, носила на родник посуду, возвращалась с ней. Отец
Михаил в накинутом ватнике сидел рядом с Арчилом перед растущей на траве
горкой воска. Я не встречалась с ним взглядом, но каждое мгновение
чувствовала, что он видит меня.
Утром я спрашивала, могу ли уйти после трапезы из монастыря:
я хотела походить по горам вокруг, посмотреть на них еще - перед
прощаньем. Но теперь ждала, что игумен подойдет.
И он появился, с независимым и напряженным лицом прошел через
трапезную в комнату рядом, но скоро встал в дверях.
- Вы собирались куда-то идти?
- Я еще собираюсь,
- Куда?
- Я хотела побыть одна.
- Ах вот как...
- Но если вы можете поговорить со мной (я сказала "можете", потому
что не мог же он хотеть поговорить с женщиной), давайте поговорим,
по-видимому, у нас осталось мало времени.
- Значит, вы что-то почувствовали...
- Ну еще бы...
Отец Михаил сел на койку возле тумбочки, я на край скамьи,
облокотившись о спинку. Он раскрыл церковную книгу, полистал ее, нашел в
тумбочке ластик и стал тщательно стирать карандашные пометки на полях -
в отличие от меня он был при деле.
- О чем же вы хотите поговорить?
- Прежде всего я хочу поговорить с вами как с духовником. Вы
наблюдали нас с Митей довольно долго, мы для вас прозрачны - поговорим о
наших недостатках.
Он улыбнулся, слегка приподнял брови, одновременно чуть наклонив
голову. Его мимика, жесты, интонация - все было уже так знакомо... И
стало непонятно, почему вначале лицо его показалось некрасивым: теперь
мне нравилась каждая его черта - эти короткие брови, небольшие глаза,
длинноватый нос, - нравился даже узелок волос под затылком и длинные
пальцы больших рук. И в том, как пристально видела я его сейчас, была
прощальная нежность.
- Наши недостатки - неисчерпаемая тема. Куда ни посмотри - везде
недостатки. Вот у меня на коленях книжка - я украл ее из библиотеки,
решил, что там она не нужна. А вам что-нибудь скажешь, вы еще
обидитесь...
- Может быть, и обижусь.
- Ну, как хотите... - Он взглянул коротко, насмешливо, прямо,
примериваясь к удару. - Вы ужасно гордый человек. Бог может простить
все: воровство, - он слегка приподнял книгу, - прелюбодеяние, разбой...
Но гордость - это медная стена между человеком и Богом. "Бог гордым
противится, смиренным дает благодать". А в каждом вашем взгляде, жесте -
такая гордыня... Чем вы гордитесь? Вы что - Хемингуэй? Или вы самая
добродетельная христианка?
Я засмеялась; куда уж там...
Но этого ему было мало.
- Может быть, вы самая красивая женщина?
Можно сказать, это был удар в лицо. Я совсем не красивая женщина,
всегда помнила это и в юности красивых считала избранницами судьбы. А
недавно прочла у Ельчанинова: "Блаженны некрасивые, неталантливые,
неудачники - они не имеют в себе главного врага - гордости..." И это так
же, как "блаженны нищие духом", "блаженны плачущие"... Беда только в
том, что, как говорил игумен, чем только не гордится человек: нет
красоты - гордится умом, нет ума - гордится должностью или достатком,
нет достатка - гордится нищетой, и радостью гордится, и даже скорбями.
- На вас надели старый халат, вы моете посуду - ни капли смирения и
тут: вы будто играете роль... Золушки, что ли? Только Золушки, знающей,
что ее за воротами ждет золотая карета... - Он все с большим увлечением
стирал пометки, - Чем вообще вы заняты сейчас? Вы творите Иисусову
молитву?
- Нет... Я занята по кухне.
- Ага, в пещере творить молитву можно, на кухне нельзя. А в монастыре
пищу надо готовить с молитвой. Молитва - вообще первое дело, а все
остальное - второе. И что вы там все пишете? Сидите у кельи и пишете в
тетрадку. Может, собираетесь написать роман, из монашеской жизни?
Наверное, он тоже видит меня пристальней, чем я предполагала.
- Из монашеской жизни я не могу писать, я не монахиня.
- А мне кажется, все-таки собираетесь.
- Вам кажется, что я лгу?
- Нет... - Этот аргумент на мгновение его озадачил. - По-моему, вы
вообще не лжете. - Последняя фраза была произнесена с интонацией
некоторого удивления и уважения.
- Во всяком случае стараюсь не лгать. Я не знаю ничего, что стоило бы
приобретать ценой лжи.
- Вот и повод для гордости. Но что же вы пишете? Длинные письма?
- Я записала, что вы рассказывали о старцах...
- Зачем? Значит, все-таки - может быть, непроизвольно - готовитесь
писать...- От возмущения он закрыл и отбросил на койку книгу. - Да как
вы решитесь прикоснуться к их жизни? Ведь это в самом деле другая, не
ваша жизнь! Вы понятия о ней не имеете... Так же как о божественных
созерцаниях, сколько бы вы о них ни читали. Нам смешно, когда вы
цитируете святых отцов. Так дети берут вверх ногами книжку, водят по ней
пальцем и приговаривают, будто читают. "Дух постигается только духом"!
Пока вы не будете жить по-монашески, вы ничего не увидите, как бы ни
старались. То есть увидите подрясник, сапоги, дырку в иконостасе... -
Тон его становился ровней. - Решите для себя сразу: хотите вы писать о
христианстве или по-христиански жить. И если жить - бросьте все, пока не
поздно, идите в монастырь.
- Я хотела бы жить. И когда мы уедем из Джвари, я буду тосковать об
этой жизни другой, искать для себя выход в нее. Но если не удастся его
найти, может быть, мне не останется ничего лучшего чем писать - больше я
ничего не умею.
- А писать умеете?
- Лучше, чем жить или молиться.
- Вот и учитесь жить по заповедям и молитесь. А то я боюсь, что вера
для вас увлечение - вы открываете новый мир.
- В вере для меня - спасение. Я говорю даже не о вечной жизни - я не
знаю, как можно выжить без веры в нашей временной.
- Хорошо, если так...
- Я слышу, как оживает душа, воскресает из мертвых. А от писания она
не воскреснет. Но я не уйду в монастырь - у меня есть сын.
- Дайте ему идти своим путем.
- Он и идет своим. Но пока я ему нужна.
- Видите, мы повторяемся, мы уже говорили об этом. Вы просите моих
советов, но не выполняете их. Сын всегда будет нуждаться в матери. Но
когда я через полгода вернулся в Тбилиси, чтобы взять паспорт и
прописаться в монастыре, я даже не зашел к матери.
- Может быть, вы ее не любили...
- Вот-вот, так и она сказала. Вы думаете, ваш сын такой хороший, а
другие - плохие сыновья?
- А он не такой хороший?
- Димитрий? Да вы посмотрите, какой он гордый, какого он высокого
мнения о себе. Такие люди бывают плохими монахами. Но они могут стать
архиереями, управлять Церковью. Кроме Бога, им нужна публика. Если так
пойдет, через два года вы будете ему мешать.
- Тогда я и уйду...
- Ему шестнадцать лет. Он написал гимн... Что надо было сделать
потом? Отдать игумену, и все. А он дальше действовал сам. Даже
сообразил, к кому надо подойти, чтобы тот подвел его к Патриарху.
- Он считал, что это входит в задачу.
- Видите, что вы делаете? Спорите, опровергаете-заграждаете мне уста.
- Я привожу смягчающие обстоятельства. - Мне показался этот упрек
несправедливым, как упреки Арчила за грибы.
- Не надо смягчать, если хотите слышать правду. Наоборот, вы должны
соглашаться, говорить: "Да, и вот еще был случай..." А вам удобней
оставаться при своих мнениях. Тогда зачем разговаривать? Ну что еще вы
хотите сказать?
Вот и весь состав пошел под откос. В его разгоне еще успел
выплеснуться осадок от разговора с Арчилом и Венедиктом.
- С какой высоты вы нас судите...
- Вы так хотели.
- Я так и хочу. Но вот Венедикт мне объяснял сегодня, что женщина -
это соблазн, как вы это оцениваете со своей высоты? Он опустил глаза.
- Нравится вам это или нет - так монахи видят женщин.
- Но если в половине человеческого рода видеть не христиан, не людей
вообще, а только соблазн... и слово-то какое нечистое... как это
совместить с Богом и христианской любовью?
- Вы забываете, что есть и дьявол... недооцениваете его роль. -
Теперь лицо отца Михаила было закрыто, как дом с опущенными ставнями. -
Вы будто думаете, что христианство - только праздник с вербами и
свечами. А после входа в Иерусалим и была Голгофа. Давалась бы эта
любовь даром, кто бы не согласился стать христианином? Но чем выше
человек старается подняться, тем больше зла он должен победить в себе и
вокруг. И зло ему мстит. Это кровавая война - не на жизнь, а на смерть.
Потому что ставка большая: судьба души в вечности. И женщина может быть
ловушкой в этой войне, и сама человеческая природа...
Мы молча сидели друг против друга, когда вошел Венедикт, смерив нас
неодобрительным взглядом.
Игумен усмехнулся, как человек провинившийся и застигнутый врасплох,
и поднялся ему навстречу.
Я сидела, привалившись спиной к стогу. Над свежей зеленью луга все
так же светились фонарики мальв. Стрекозы мерцали прозрачными крыльями в
прозрачной синеве, шмели гудели. Вблизи все заливал слепящий золотой
свет. Рельефно и резко обозначились деревья, ветки, каждый лист на
просвеченных солнцем зеленых кронах. Бродила, тяжело ступая, лоснилась
на солнце рыже-коричневым, пофыркивала лошадь, отгоняя хвостом слепней.
За ней, за деревьями на обрыве и ущельем, на четко отделенном и дальнем
втором плане проступали горы сквозь густое белесое марево. Звенели
цикады, струился зной, день был полон света, как Божие благословение.
А у меня не было сил, чтобы подняться и уйти подальше от Джвари.
Слишком резко все кончилось, и это меня подкосило.
Кто-нибудь мог выйти на поляну, а я уже не могла никого видеть. Я
поднялась, пошла по тропе через лес в сторону монастырских давилен:
когда-то монахи сами делали виноградное вино. Там еще остались окованные
крышки над чанами, врытыми в землю, и задернутое ряской болотце.
За ним я спустилась по едва приметной тропинке к обрыву и легла на
траву.
Внизу шумела река, и неподвижно стояли вокруг деревья. Ни сил не
было, ни горечи, ни мыслей, а слезы лились и лились, и мне не хотелось
сдерживать их. Сладко пахло хвоей, нагретой землей, сухими листьями.
Чуик-чуик!.. чуик-чуик!.. - говорила в кустах невидимая птица, и этот
прозрачный, чистый, высокий звук тоже отзывался во мне слезами. Сквозь
них я видела стебли травы, желтый обрыв другого берега, облака над ним.
Потом и слезы иссякли.
Такая глубокая снизошла тишина, какой никогда я не слышала в себе
раньше. Дальнее и ближнее прошлое, слова, слезы-все затонуло в ней.
Осталось только то, что было здесь и теперь. Но это здесь и теперь стало
прозрачно для света и Бога.
Мерно шумела внизу река. Бабочка с золотым и черным орнаментом
подкрылий, перевернутая на провисшей травинке, сама травинка, пальцы
моей руки пропускали солнце, и пятна солнца лежали на траве. Я видела
рисунок линий на своей ладони, пересекающиеся, переплетающиеся линии и
штрихи, в которых можно было найти линию жизни и линию скорби, любви...
Вчера в эту слабую плоть вошел Бог, и Он еще жил в ней. Моими
заплаканными глазами Он смотрел на крыло бабочки, узор коры, на
сотворенные Им Самим день и лес. И между Ним и миром не было ни
преграды, ни расстояния. Он был во мне, лежащей на траве, и вокруг, а я
светло, благодарно и полно ощущала Его присутствие.
Иногда я говорила Ему слова, которых нельзя повторить. В другое время
мы с Ним молчали. Но в этом молчании мне было сказано то, без чего моя
прежняя жизнь, захлестнутая потоком своих и чужих слов, оставалась
пустой.
Так прошло три-четыре часа.
И если девятнадцать дней в Джвари - лучшие в моей жизни, то эти часы
- сердцевина прожитых там дней.
Садилось солнце, я шла босиком по каменистому дну реки. А Тишину я
несла в себе, боясь расплескать. Мне хотелось так и уйти по реке из
монастыря и больше туда не вернуться. Видеть кого-нибудь, произносить
ненужные слова было бы непосильно.
Оставалось переждать еще часа три, вернуться, когда стемнеет, уснуть,
а завтра приедет Митя и мы уйдем.
До темноты я просидела на теплом камне под деревом, у тропы от реки к
монастырю, прислонившись спиной к стволу и обхватив колени руками.
Умолкли цикады, стало тревожно, прохладно. Звезды проступали на
бледном небе, оно наливалось синевой, синева густела. Мне хорошо было
смотреть, как над горами восходит луна, налитая фосфорическим светом.
Был одиннадцатый час, когда я вышла на поляну со стогом, залитую
зеленым светом. Деревья и стог посреди поляны отбрасывали черные тени. И
черная лошадь бродила рядом, громко фыркая.
Со стороны монастыря раздался крик: "А-а-а-а-а!.."
Крик неприятно отозвался во мне: значит, искали меня и предстояли еще
упреки и объяснения.
По верхней тропе я прошла, никого не встретив. Но около моей кельи
стояли двое. По росту и шапочке я узнала игумена.
- Кто это? - почти вскрикнул он, когда я подошла,- Кто это? Я подошла
достаточно близко, чтобы не отвечать, но ответила:
- Это я.
- Где вы были? Вы никого не встретили?
- Нет.
Игумен быстро пошел в сторону дома.
- Реставраторы и Арчил ушли вас искать, - объяснил Венедикт. Над
монастырем одна за другой взвились и погасли красные ракеты. Мне было
стыдно, что эта пальба и тревога происходили из-за меня, но как-то и все
равно.
- У вас есть спички? - Венедикт зашел вместе со мной в келью,
зажег на столе свечу. - Слава Богу, что вы пришли... А то был один
дьякон, тоже ушел поздно и не вернулся.
В его тоне не было ни отчуждения, ни враждебности. Голос игумена
позвал Венедикта, он вышел. Я тоже.
Теперь мы стояли перед раскрытой дверью, и мне едва видны были их
лица. Игумен еще тяжело дышал.
- Где вы были?
- Я предупредила вас, что не вернусь к службе... - Мне было физически
тяжело выговаривать слова, и потому я говорила тихо.
- Вы весь день не ели... Пойдемте, выпейте чаю. - Он тоже слегка
понизил голос, но все еще говорил возбужденно.
- Я не хочу есть.
- Случилось что-нибудь? Что с вами?
- Нет, ничего не случилось.
Весь этот долгий день я прощалась с Джвари и его обитателями, я уже
оплакала их. И вот они вернулись, стояли рядом. А у меня было странное
чувство, что я уже ушла, меня здесь нет. Я ждала, когда и они уйдут.
- Пойди поищи Арчила... - сказал игумен Венедикту. Венедикт пропал в
темноте.
- Мы могли беспокоиться о вас, - уже совсем ровно сказал отец Михаил.
Я помнила тон, каким они оба говорили со мной утром.
- Вы могли беспокоиться, как бы не было неприятностей из-за меня. Но
я-то знала, что их не будет.
- Вы издеваетесь? - удивился отец Михаил: до сих пор я всегда
говорила с ним почтительно.
- Простите, я бы хотела уйти. Он постоял в растерянности.
- А я настаиваю, чтобы вы сказали, что с вами. - Судя по интонации,
он слегка улыбнулся. - Я требую объяснений.
И я усмехнулась: больше он не имел надо мной власти.
- Пойдемте, вы поужинаете и расскажете, где были... - Даже оттенок
зависимости появился в его интонациях. - Или вас кто-то обидел? Может
быть, Венедикт вас оскорбил?
Вот как, он и оскорбить мог?
- Что вы молчите?
- Мне просто нечего сказать.
- Тем более надо поужинать. Пойдемте... Я же не могу взять вас за
руку...
Мне было трудно длить это препирательство. И в то же время я боялась
опять заплакать. Мне очень хотелось уйти.
- Простите, отец Михаил, мне сейчас тяжело говорить с вами. Завтра я
отвечу на все вопросы.
- Может быть, это... литература? Так он называл всякие эмоции.
- Может быть. Спокойной ночи.
Он повернулся и ушел не ответив.
Я заперла дверь, опустила шторы на окнах. Недолго помолилась перед
образом Божией Матери и погасила свечу. Сначала стало совсем черно,
потом синяя щель обозначилась у края шторы. Одна полиэтиленовая пленка
отделяла меня от ночи и леса. В этой черноте за окном мне вдруг
померещилась угроза.
Я разделась, легла и сразу увидела себя на траве над обрывом и будто
в сон стала тихо погружаться в то же состояние - опустошенности после
долгих слез, потом благодатной и светлой наполненности.
Проснулась я от тревоги. Лежала, прислушиваясь к темноте. Я слышала
только глухие удары своего сердца. Но мне казалось - кто-то стоит за
дверью. Я не знала, сколько я спала, несколько минут или часов, я не
решалась зажечь спичку и в темноте бесшумно оделась.
На ощупь я сняла икону и, прижав ее к груди, встала на колени. Пока
не рассвело, я молилась Богоматери о себе, об игумене и Венедикте. Я
просила Ее "покрыть нас от всякого зла честным Своим омофором".
На другой день Арчил не разбудил меня. Я пропустила утреню и сошла
вниз перед трапезой.
У родника встретился реставратор Шалва. Его бритая голова обрастала
черной щетинкой, и он этого стеснялся. Они с Гурамом вчера ходили искать
меня на хутор и дальше, к заброшенной деревне, и я попросила прощения за
эту тревогу.
- Мне давно хотелось поговорить с вами о вере,- сказал Шалва.
- Боюсь, что мы не успеем. Да и почему со мной? О Боге лучше говорить
с тем, кто отдает Ему себя целиком... Поговорите с игуменом.
Оказалось, они уже просидели однажды с отцом Михаилом на поляне до
середины ночи. Потом игумен дал Шалве Катехизис, а Эли - книгу о
мистическом значении литургии.
Я и заметила, что все они стали чаще бывать на службе: Гурам и Шалва
стояли в храме, Эли