Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
рательных
органов истину, тем хуже для него, тем больше несчастья причинит он своей
семье. Может случиться, на закрытом суде выйдет и вышка...
Еще один козырной ход Тансыкбаева заключался в том, что он внушал
подследственному: если тот пойдет на сотрудничество, то его записи
сарозекских преданий, особенно "Легенда о манкурте" и "Сарозекская казнь",
не будут приобщены к делу, и наоборот, если Абуталип этого не сделает,
Тансыкбаев предложит суду рассмотреть записанные им тексты как
завуалированную под старину националистическую пропаганду. "Легенда о
манкурте" - вредный призыв к возрождению ненужного и забытого языка предков,
к сопротивлению ассимиляции наций, а "Сарозекская казнь" - осуждение сильной
верховной власти, подрыв идеи главенства интересов государства над
интересами личности, сочувствие гнилому буржуазному индивидуализму,
осуждение общей линии коллективизации, т. е. подчинения коллектива единой
цели, отсюда недалеко и до негативного восприятия социализма. А, как
известно, любое нарушение социалистических принципов и интересов сурово
карается... Недаром тем, кто без санкции подобрал с поля общественный
колосок, дают десять лет лагерей. Что уж говорить о собирателе
идеологических "колосков"! С такой подачи суд может рассмотреть
дополнительные обвинения по дополнительной статье. Для большей
убедительности Тансыкбаев несколько раз зачитывал вслух свои четкие
умозаключения по поводу сарозекских текстов, не случайно явившихся, как
всякий раз он подчеркивал, первым сигналом к аресту Куттыбаева и заведению
дела...
Поезд шел уже вторые сутки. И чем ближе к сарозекам, тем больше
волновался Абуталип, вглядываясь через зарешеченное окно в наплывающие
просторы. В свободные от допросов часы, после тягостных увещеваний и
яростных угроз, он мог остаться наедине с собой, закрытый в своем
арестантском купе, обитом листовым железом. Это тоже была тюрьма, как и
алма-атинский полуподвал, здесь тоже окно было зарешечено, не менее крепко,
чем там, здесь тоже в глазок присматривало жесткое око надзирателя, но все
же это было движением в пути, переменой мест, и, наконец, здесь он был
избавлен от дикого, круглосуточно слепящего света с потолка, и самое главное
- теплилась, то возгораясь, то угасая, неутихающая, саднящая душу надежда -
увидеть хотя бы мельком детей, жену на полустанке Боранлы-Буранный. Ведь за
все это время ни одного письма, ни одной весточки им не смог он отправить, и
от них не получил ни единой строчки.
Этими надеждами и тревогами полна была душа Абуталипа с тех пор, как
привезли его в крытой тюремной машине на станцию отправления под Алма-Атой и
водворили в спецвагон, в купе под стражу. И как только понял он по ходу
движения, что поезд идет в сарозекском направлении, так с новой силой
застонала, запричитала душа его - увидеть хотя бы краешком глаза, хотя бы на
мгновение детишек, Зарипу, и тогда будь что будет, только бы глянуть, узреть
мимолетно...
Истосковался он до такой степени, что ни о чем другом теперь и думать
не мог, только молил Бога, чтобы проезд через Боранлы-Буранный пришелся на
дневное время, чтобы только не ночью, только бы не во тьме, и чтобы поезд
через полустанок прошел непременно тогда, когда Зарипа и дети оказались бы
на виду, а не в стенах барака.
Вот и все, что он просил у судьбы. И мало, и много. Но если подумать,
то, в самом деле, что стоило случаю волей своей распорядиться так, а не
иначе, - почему бы детям и Зарипе не оказаться в тот час во дворе, пусть бы
детишки играли в свои игры, а Зарипа как раз развешивала бы белье на веревке
и оглянулась бы между делом на проходящий поезд, и дети тоже вдруг замерли
бы на месте, загляделись бы на мелькающие окна вагонов. А вдруг случилось бы
такое, что редко, но случалось, - поезд бы взял да остановился на разъезде
на несколько минут! И тут душа Абуталипа разрывалась: и хотела, чтобы
счастье такое вдруг приключилось, но лучше бы не надо, - нет, не выдержал бы
он такого страшного испытания, умер бы, да и детишек жалко - каково-то бы им
пришлось, если б увидели отца в зарешеченном окне, как зашлись бы они в
реве... Нет, нет, лучше не видеться...
И чтобы укрепить себя, чтобы убедить, заговорить судьбу смилостивиться,
чтобы исполнились загаданные желания, он то и дело принимался просчитывать и
прикидывать, ориентируясь по железнодорожным приметам, станциям в пути,
различные варианты продвижения поезда - важно было установить, в какое время
суток должны были они миновать сарозекский разъезд Боранлы-Буранный. Однако
сомнения и тревоги не покидали его и тогда, когда расчеты получались
благоприятными, ведь поезд мог задержаться, выйти из графика, опоздать, что
нередко случалось зимой при больших снегопадах. Самым обидным было бы, если
бы поезд проскочил полустанок ночью, когда Зарипа с детишками будут спать,
не подозревая, что отец едет мимо в каких-нибудь десятках метров от дома.
Вероятность этого нельзя было исключить, и тем больше страдал Абуталип,
сознавая свою полную беспомощность и полную зависимость от случая.
И еще очень опасался Абуталип и молил Бога избавить его от этой напасти
- как бы кречетоглазый следователь Тансыкбаев не учинил ему очередной допрос
именно в тот час, когда они будут проезжать боранлинский разъезд.
Сколько препятствий и опасностей злейшим образом противостояли чистому
желанию человека всего лишь мельком увидеть своих родных - такова была цена
лишения свободы, и лишь одно радовало и вселяло надежду, что ему повезет, -
окно в камере оказалось справа по движению, именно на той стороне, на
которой располагался пристанционный барак на разъезде Боранлы-Буранный.
Все эти мысли, страхи, сомнения, втягивая Абуталипа в омут переживаний,
отвлекли его от собственной участи, он, всецело погрузившись в напряженное
ожидание, уже не думал о себе, не желал вникать в суть происходящего, не
отдавал себе отчета в том, чем грозили ему чудовищные обвинения, выдвигаемые
против него, навязываемые ему систематически требующим признания
следователем Тансыкбаевым, фанатично и цинично добивавшимся поставленной
цели - раскрыть сфабрикованную им же самим, якобы существующую в резерве еще
с военных лет вражескую агентурную сеть, раскрыть, чтобы, ликвидировав,
защитить государственную безопасность.
Не подконтрольный ни Богу, ни сатане, Тансыкбаев все рассчитал и
предопределил, как Бог и сатана, оставалось только действовать. С тем он и
ехал, с тем он и вез в арестантском купе Абуталипа Куттыбаева на очные
ставки, чтобы поставить последние точки над "i".
Абуталип же молил Бога лишь об одном - чтобы ничто не помешало ему
увидеть в окно вагона хотя бы на миг мальчишек своих Эрмеке и Даула, увидеть
Зарипу, напоследок, навсегда. Большего он от жизни уже не просил, понимал
подспудно и горько, что так написано ему на роду! Что это будет последним
мгновением счастья, что отныне он никогда не вернется к семье, ибо то, что
инкриминировалось ему Тансыкбаевым, перед которым он был абсолютно
беззащитен и бесправен и, стало быть, столь же беззащитен и бесправен перед
лицом всемогущей власти, не могло предвещать ничего иного, кроме погибели,
чуть раньше или чуть позже, но погибели в лагерях. Абуталип приходил к
неизбежному выводу: он обреченная жертва в руках Тансыкбаева. В свою
очередь, Тансыкбаев был винтиком в абсурдной, но постоянно
самозатачивающейся карательной системе, направленной на неустанную борьбу с
врагами, помышляющими остановить мировое движение социализма,
препятствующими торжеству коммунизма на земле.
Эта магическая формулировка, однажды обращенная к кому бы то ни было
как обвинение, не могла иметь обратного хода. Она могла быть исчерпана
только тем или иным наказанием: расстрелом, лишением свободы на двадцать
пять лет, на пятнадцать или десять лет. Другого исхода не предусматривалось.
Никто и не ждал в подобных случаях иного исхода. И жертва, и каратель
одинаково понимали, что эта магическая формулировка, вступив в силу, не
только оправдывала карателя, но и более того - обязывала его прибегать к
любым средствам для искоренения врагов, а репрессируемого, приносимого в
жертву кровавому молоху истребления инакомыслия, обязывала осознать свою
обреченность как целесообразную необходимость.
Так оно и получалось. Поезд катился по сарозекской степи, колеса
вращались, Тансыкбаев и его подследственный ехали в одном вагоне, чтобы
сообща, при этом каждый по-своему, сделать необходимое для блага трудящихся
дело - осуществить очередное разоблачение затаившихся идеологических врагов,
без чего социализм был бы немыслим, самораспустился бы, иссяк в сознании
масс. Потому требовалось все время с кем-то бороться, кого-то разоблачать,
что-то ликвидировать...
А поезд катился. И поскольку Абуталип ничем и никак не мог изменить
судьбы, то вынужденно смирялся со своей горькой участью как с неотвратимым
злом. Теперь он воспринимал суть происходящего настолько же покорно и
безнадежно, насколько болезненно и отчаянно сопротивлялся тому поначалу.
Теперь он все больше убеждался, что если бы ему было дано заново родиться на
свет, то и тогда не удалось бы избежать столкновения с безликой,
бесчеловечной силой, стоящей за Тансыкбаевым. Эта сила оказалась пострашнее
войны и пострашнее плена, ибо она была бессрочным злом, длившимся, возможно,
со времени сотворения мира. Возможно, Абуталип Куттыбаев, скромный школьный
учитель, оказался в роду человеческом одним из тех, кто расплачивался за
долгое томление дьявола от безделия в просторах Вселенной, пока не появился
на земле человек, который, один-единственный из всех земных тварей, сразу
сошелся с дьяволом, культивируя торжество зла изо день в день, из века в
век. Да, только человек оказался таким ревностным носителем зла. В этом
смысле Тансыкбаев был для Абуталипа изначальным носителем дьявольщины.
Потому-то они и следовали в одном поезде, в одном спецвагоне, по одному
чрезвычайно важному делу.
Когда Тансыкбаева отвлекали на разных станциях встречающие сослуживцы
местного уровня, приносившие, кто по дружбе, кто по службе, всяческую
дорожную снедь и выпивку, Абуталипа это даже радовало - все же меньше
времени оставалось у того на терзание допросами. Пусть себе услаждается в
пути. В Кзыл-Орде на вокзале была особенно радушная встреча коллег - друзья
принесли в вагон Тансыкбаева дымящееся блюдо, покрытое белым полотенцем. В
коридоре за дверью засновали охранники, принимавшие угощение: "Казы,
кабырга! - полушепотом, с удовольствием проговорил один из них. - А запах
какой! В городе такого не бывает. Степное мясо!"
Через краешек зарешеченного окна Абуталип увидел, как Тансыкбаев в
шинели внакидку вышел попрощаться на перрон. Стояли все кружком, коренастые,
упитанные, как на подбор, в каракулевых шапках, с краснощекими сияющими
лицами, улыбчивые, оживленно жестикулирующие и дружно хохочущие, - возможно,
по поводу нового анекдота, - пар горячий валил на морозном воздухе изо ртов,
каблуки, наверное, поскрипывали на тонком снегу. А бдительная милиция никого
сюда не подпускала - в изголовье состава, у спецвагона стояли они,
тансыкбаевцы, одни, довольные, уверенные, счастливые, и никому совершенно не
было дела до того, что рядом, в арестантском купе, томился посаженный их
стараниями не вор, не насильник, не убийца, а, напротив, честный,
добропорядочный человек, прошедший войну и плен и не исповедовавший никакой
иной веры, кроме любви к своим детям и жене, и видевший в этой любви главный
смысл жизни. Но именно такой человек, не состоявший ни в какой партии на
свете и потому не клявшийся и не каявшийся, был нужен им в застенках, чтобы
счастливо жилось трудовому народу...
После Кзыл-Орды пошли знакомые, родные места. Близился вечер. Медленно
изгибаясь в заснеженных низинах, блеснула Сыр-Дарья, и вскоре, уже на заходе
солнца, завиднелось посреди степи Аральское море. Вначале то камышовой
излучиной, то отдаленным краем чистой воды, то островком напоминало море о
себе, а вскоре Абуталип увидел прибойные волны на мокром песке почти у самой
железной дороги. Удивительно было все это узреть в одно мгновение: и снег, и
песок, и прибрежные камни, и синее море на ветру, и стадо бурых верблюдов на
каменистом полуострове, и все это под высоким небом в белых разрозненных
пятнах облаков.
Припомнил Абуталип, что Буранный Едигей родом с Аральского моря, что
Казангап получает от знакомых рыбаков посылки с любимой им вяленой аральской
рыбой через проводников на товарняках, и заныло, защемило тревожно сердце -
до разъезда Боранлы-Буранный оставалось не так много - ночь езды, а утром,
часам к десяти или чуть позднее, прогудит пассажирский поезд со спецвагоном
в голове состава, мчась мимо боранлинских обшарпанных ветрами домиков, мимо
сараюшек и верблюжьих загонов, огороженных колючими снопами, и, оставляя
позади сбегающиеся пути, скроется из виду, придя и уйдя. Сколько их
проходит, поездов, - с востока на запад и с запада на восток, но подскажет
ли сердце Зарипе, что Абуталип проедет мимо в то утро на запад в
арестантском купе спецвагона, а может, детские души почуют нечто
необъяснимое и тревожное, и потянет их именно в тот час поглазеть на
проходящий поезд? О создатель, для чего же надо жить людям так тяжко и
горько?
Февральское солнце уже закатывалось, угасало вдали холодно рдеющей
багровой полосой между небом и землей, и уже смеркалось, и уже накатывалась
исподволь зимняя ночь. Размывались в сумерках мелькающие видения, зажигались
станционные огни. А поезд, извиваясь, прокладывал путь в глубину степной
ночи...
Не спалось, маялся Абуталип Куттыбаев. Закрытый в окованном жестью
купе, не находил он себе места, метался из угла в угол, вздыхал, то и дело
попусту просился в туалет, вызывая раздражение надзирателя. Тот уже
несколько раз делал замечание, приоткрыв дверцу купе:
- Заключенный, ты что все шебуршишься? Не положено так! Сиди смирно!
Но Абуталип не в силах был успокоить себя, и он взмолился, обращаясь к
охраннику:
- Слушай, дежурный, умоляю, дай что-нибудь, чтобы уснуть, иначе я умру.
Честное слово! А зачем я вам мертвый? Скажи начальнику своему - зачем я вам
мертвый? Истинно - не могу заснуть!
Как ни странно (причину той отзывчивости Абуталип понял на другой день
утром), надзиратель принес из купе Тансыкбаева две таблетки снотворного, и
только тогда, приняв снотворное, задремал Абуталип уже в середине ночи, но
уснуть по-настоящему так и не удалось. Мерещилось ему в полусне под дробный
стук колес и завывание гудящего ветра снаружи, что бежит он впереди
паровоза, бежит, надрываясь и хрипя, в страхе, что попадет под колеса, а
поезд мчится за ним на всех парах. Так бежал он той безумной ночью по шпалам
впереди паровоза, и казалось, что происходит это наяву, настолько было
страшно и правдоподобно. Пить хотелось, в горле пересыхало. Паровоз же
гнался за ним с пылающими фарами, освещая ему путь впереди. А он бежал между
рельсами, вглядываясь напряженно в метельную округу, и звал, кликал жалобно,
оглядываясь по сторонам: "Зарипа, Даул, Эрмек, где вы? Бегите ко мне! Это я,
ваш отец! Где вы? Отзовитесь!". Никто не отзывался. Впереди бушевала темная
мгла, а позади настигал, готовый смять, раздавить его, грохочущий паровоз, и
не было сил убежать, скрыться куда-нибудь от набегающего сзади все ближе и
ближе, по пятам паровоза... И оттого становилось еще хуже - страх, отчаяние
сковывали движения, ноги становились непослушными, дыхание прерывалось...
Рано утром, накинув фуфайку на плечи, бледный, отекший Абуталип уже
сидел у зарешеченного окна и вглядывался в степь. Холодно, темно еще было
снаружи, но постепенно земля прояснялась, утро входило в силу.
День обещал быть пасмурным, возможно, со снегом, хотя в небе виднелись
и размытые просветы...
Да, пошли уже собственно сарозекские земли, заснеженные по зиме,
заметенные сугробами, но для внимательного взора узнаваемые по очертаниям, -
пригорки, овраги, поселения, первые дымки над знакомыми по прежним проездам
крышами. И эти чужие крыши с зимними дымами из труб казались родными. Скоро
предстояла станция Кумбель, а там, часа через три, и разъезд
Боранлы-Буранный. Можно сказать, совсем уже близко - ведь сюда, в эти места,
Едигей и Казангап наезжали при случае и на верблюдах - на поминки, на
свадьбы... Вот и в этот ранний час кто-то ехал верхом на буром верблюде, в
большой меховой шапке - лисьем малахае, и Абуталип приник к самой решетке -
а вдруг это кто из своих... А что если вдруг то Едигей на своем Каранаре
очутился здесь почему-либо? Что стоит ему отмахать сотню верст на своем
могучем атане, который бежит, как, должно быть, бегает жираф где-нибудь в
Африке...
И как-то, сам того не замечая, поддался Абуталип настроению - стал
собираться, как бы к выходу из поезда. Раза два переобувался даже,
перематывал портянки, сложил вещмешок. И стал ждать. Но не усидел - добился
у охраны, чтобы умыться пораньше в туалете и, возвращенный в купе, снова не
знал, чем занять себя.
А поезд шел по сарозекским степям... Смиряя себя, Абуталип сидел, зажав
сомкнутые руки между коленями, и лишь изредка позволял себе смотреть в окно.
На станции Кумбель поезд простоял семь минут. Здесь все уже было своим.
Даже поезда - товарные и пассажирские, встретившиеся с его поездом на путях
этой большой станции перед тем, как разминуться в разные стороны, - казались
Абуталипу желанными и родными, ведь они совсем недавно проходили через
Боранлы-Буранный, где жили его дети и жена. Одного этого оказалось
достаточно, чтобы полюбить даже неодушевленные предметы.
Но вот его поезд снова двинулся в путь, и, пока он шел вдоль перрона,
пока выходил из пределов станции, Абуталип успел разглядеть показавшиеся ему
знакомыми лица местных жителей. Да, да, он, безусловно, знал их, этих
увиденных им кумбельцев, да и они наверняка знали старожилов боранлинских -
Казангапа, Едигея, их домочадцев, ведь сынок Казангапа Сабитжан окончил
здешнюю школу, а теперь учился уже в институте...
Оставляя позади станционные пути, поезд набирал скорость, шел все
быстрей и быстрей. Припомнилось Абуталипу, как приезжали они сюда с детворой
за арбузами, как приезжал он за новогодней елкой и по разным другим делам...
К еде, выданной ему на утро, Абуталип даже не прикоснулся. Все думалось
о том, что до разъезда Боранлы-Буранный осталось совсем немного - часа два с
небольшим, и теперь Абуталип опасался, как бы не пошел снег, как бы не
заметелило, - ведь тогда Зарипа и детишки будут сидеть дома, и тогда,
конечно, он их не увидит даже издали...
"О, Боже, - думалось Абуталипу, - воздержись в этот раз от снега.
Повремени немного. Ведь и потом у тебя хватит времени на это. Ты слышишь?
Прошу тебя!" Сжавшись в комок, стиснув сомкнутые руки между колен, Абуталип
пытался сосредоточиться, набраться терпения, уйти в себя, чтобы не помешать
загаданному, дождаться того, чего он просил у судьбы, - увидеть через окно
вагона жену и детей. А вот если бы они его увидели... Утром, когда он,
охраняемый за дверью надзирателем, умывался в туалете и посмотрел на себя в
позеленевшее зеркало над ржавой раковиной, брос