Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
Лобастый автупр уже подплывал, подруливая к остановке.
- Охотно уступлю вам очередь, - сказал я. - Я не спешу.
- Зачем? Вместе поедем, если не возражаете. Сначала отвезем вас, потом
меня.
В темных его глазах мелькнуло что-то до жути знакомое. Тот же высокий,
покатый, с зализами лоб, тот же взгляд, пронзительный и насмешливый.
Только борода неузнаваемо изменяла лицо. Неужели же это он?
ПОСТАРЕВШИЙ ЗАРГАРЬЯН
Я еще раз придирчиво заглянул ему в глаза. Он. Мой Заргарьян,
постаревший на двадцать лет.
Но я и виду не подал, что узнал его.
- Куда вам? - спросил он.
Я только пожал плечами. Не все ли равно, куда ехать человеку, двадцать
лет не видевшему Москвы.
- Тогда поехали. Чур, не возражать - я гид. Кстати, где вы обедаете?
Хотите в "Софии"? Вместе. Честно говоря, не люблю обедать один.
Он и к пятидесяти годам не утратил мальчишеской пылкости. И в роль гида
вошел сразу и горячо.
- По улице Горького не поедем. Ее почти не перекраивали. Рванем по
Пушкинской, совсем новая улица - не узнаете. Запрограммировано.
Он повторил это в микрофон, добавив, где свернуть и где остановиться.
Такси, беззвучно захлопнув дверь, поплыло, огибая сквер.
- А как рассчитываетесь? - спросил я.
- Вот в эту копилочку. - Он показал на щель в панели под ветровым
стеклом.
- А если мелочи нет?
- Побеспокоим разменное устройство.
Такси уже свернуло на Пушкинскую, похожую на Пушкинскую моих дней, как
Дворец Съездов на заводской клуб. Может быть, она была внешне иной и в
шестидесятые годы - ведь подобие миров не предполагает их идентичности, -
но сейчас она была иной и масштабно и качественно. Двадцатиэтажные взлеты
стекла и пластика, не повторяя друг друга, вписывались в скалистый
орнамент каньона, на дне которого кипел многоцветный автомобильный поток.
Тротуары, как в торговом пассаже, тянулись в два этажа, соединяясь над
улицей кружевными параболами мостов. Мосты связывали и дома, образуя
дополнительные аллеи над улицей.
- Для велосипедистов, - пояснил Заргарьян, перехватив мой взгляд. - Там
же бассейны и площадки для вертолетов.
Он добросовестно играл роль гида, с удовольствием смакуя мое удивление.
А лобастый наш дельфин тем временем пересек бульвар, пролетел столь же
неузнаваемую улицу Чехова и подрулил по Садовой к небоскребу "Софии". Ни
площади, ни ресторана я не узнал. Маяковский, будто изваянный из
бронзового стекла, так и блистал на солнце, вздымаясь над площадью выше
лондонской колонны Нельсона. Сверкал и параллелепипед ресторана "София",
играя отраженным солнечным светом, как сплав хрусталя с золотом.
Ресторанный зал поражал и внутри. Привычно белые столики под старомодно
крахмальными скатертями соседствовали со странными геометрическими
фигурами, похожими на шатры из дождя и аргоновых нитей.
- Что это? - оторопел я.
Заргарьян улыбнулся, как фокусник, предвкушая еще больший эффект.
- Сейчас увидите. Сядем.
Мы сели за один из привычно крахмальных столиков.
- Хотите стать невидимым и неслышимым для окружающих?
Он что-то тронул, подняв уголок скатерти, и зал исчез. Нас отделял от
него шатер из дождя, без влаги и сырости. В дождь вплетались светящиеся
нити без стекла и проводки. Нас окружала благоговейная тишина пустого
собора.
- А выйти можно?
- Так это же воздух, только непрозрачный. Светозвукопротектор. У нас в
лаборатории мы применяем черный. Абсолютная темнота.
- Я знаю, - сказал я.
Теперь удивился он, подслушав в моем ответе что-то для себя новое.
Мне надоело играть в загадки.
- Вы Заргарьян? Рубен Захарович? - спросил я, уже совершенно уверенный
в том, что не ошибаюсь.
- Узнали, - усмехнулся он. - Значит, и борода не помогла?
- Я по глазам вас узнал.
- По глазам? - опять удивился он. - На газетных и журнальных портретах
глаза хорошо не выходят. А где же вы меня еще видели? В кино?
- Вы по-прежнему занимаетесь физикой биополя? - начал я осторожно. -
Тогда не удивляйтесь тому, что сейчас услышите. Я вам сказал неправду о
том, что двадцать лет не был в Москве. Я вообще не был в этой Москве.
Никогда. - Я помедлил немного, ожидая его реакции, но он молчал, продолжая
рассматривать меня с возрастающим интересом. - Мало того, я не то лицо,
которое вы сейчас видите. Я фантом в его оболочке, гость из другого мира.
Явление вам, вероятно, хорошо знакомое.
- Вы читали мои работы? - спросил он недоверчиво.
- Нет, конечно. У нас вы их еще не опубликовали. Ведь наше время
отстает от вашего лет на двадцать.
Заргарьян вскочил:
- Позвольте, только теперь я вас понял. Значит, вы из другой фазы. Вы
это хотите сказать?
- Именно.
Он помолчал, поморгал глазами, отступил на шаг. Светящаяся пелена дождя
наполовину скрыла его, комически срезав часть затылка, спины и ног. Потом
он снова вынырнул и сел против меня, с трудом сдерживая волнение. Лицо его
словно засветилось изнутри, и в этом свечении были и сокрушающее удивление
человека, впервые увидевшего чудо, и радость ученого, что это чудо
совершается в его присутствии, и счастье ученого, могущего управлять
такими чудесами.
- Кто вы? - наконец спросил он. - Имя, специальность?
Я засмеялся.
- Чудно как-то говорить от имени двух человек, но приходится. Имя одно
и здесь и там. Звание: профессор - это здесь, а там без званий, можно
сказать, рядовая личность. И специальности разные: здесь - медик, хирург,
видимо, а там - журналист, газетчик. Да еще там я моложе на двадцать лет.
Как и вы.
- Любопытно, - сказал Заргарьян, все еще оглядывая меня с интересом. -
Все мог ожидать, только не это. Сам отправлял людей за пределы нашего
мира, но чтобы здесь такого гостя встретить - об этом и не мечтал. И
дурак, конечно. Ведь материя едина по всей фазовой траектории. Я здесь, и
я там, вот и засылаем друг к другу гостей. - Он засмеялся и вдруг спросил
совсем с другой интонацией: - А кто ставил опыт?
- Никодимов и Заргарьян, - лукаво ответил я, готовый к новому взрыву
удивления.
Но он только спросил:
- Какой Никодимов?
Теперь удивился я:
- Павел Никитич. Разве это не его открытие? Разве вы не с ним
работаете?
- Павел умер одиннадцать лет назад, так и не добившись признания при
жизни. Фактически это его открытие. Я пришел к нему другими путями, как
психофизиолог. (Мне послышалась затаенная горечь в его словах.) К
сожалению, первые удачи с биополем пришли уже после. Мы ставили опыты с
его сыном.
Я даже не знал, что у Никодимова был сын. Впрочем, возможно, он был
только здесь.
- А вы счастливее нас, - задумчиво произнес Заргарьян, - начали-то
раньше. Через двадцать лет вы добьетесь гораздо большего. Это ваш первый
опыт?
- Третий. Сперва я побывал рядом, совсем в подобных мирах. Потом
подальше - в прошлом. А сейчас еще дальше - у вас.
- Что значит "ближе" или "дальше"? "Рядом", - саркастически повторил
он. - Какая-то наивная терминология!
- Я полагаю, - замялся я, - что миры, или, как вы говорите, фазы, с
иным течением времени находятся... дальше от нас, чем совпадающие...
Он откровенно рассмеялся:
- "Ближе, дальше"!.. Это они вам так объясняют? Дети.
Я обиделся за моих друзей. И вообще мой Заргарьян мне нравился больше.
- А разве четвертое измерение не имеет своей протяженности? - спросил
я. - Разве теория бесконечной множественности его фаз ошибочна?
- Почему четвертое? - знакомо закипел Заргарьян. - А вдруг пятое? Или
шестое? Наша теория не определяет его очередности или направления в
пространстве. И кто вам сказал, что она ошибочна? Она ограничена, и
только. Слова "бесконечная множественность" просто нельзя понимать
буквально. Так же, как и бесконечность пространства. Уже вашим
современникам это было известно. Уже тогда релятивистская космология
исключала абсолютное противопоставление конечности и бесконечности
пространства. Поймите простую вещь: _конечное_ и _бесконечное_ не
исключают друг друга, а внутренне связаны. Свя-за-ны! - скандируя,
повторил он и усмехнулся, заглянув в мои пустые глаза. - Что, сложно? Вот
так же сложно объяснить вам, что здесь "ближе" и что "дальше". Я могу
переместить ваше биополе в смежный мир, опередивший нас на столетие, но
где он находится, близко или далеко, геометрически определить не смогу. -
Он вдруг дернулся и замер, словно его веселый бег мысли что-то оборвало
или остановило.
Секунду-другую мы оба молчали.
- А ведь это идея! - воскликнул он.
- Вы о чем?
- О вас. Хотите прыгнуть в будущее еще дальше?
- Не понимаю.
- Сейчас поймете. Я усложняю ваш опыт. Вы едете со мной в лабораторию,
я отключаю ваше биополе и перевожу его в другую фазу. Что скажете?
- Пока ничего. Обдумываю.
- Боитесь? А риск все тот же. И там вам сорок, а не шестьдесят, сердце
в порядке, иначе бы не рисковали. Я бы с наслаждением поменялся с вами, да
не гожусь. Знаете, как трудно найти мозг-индуктор с таким напряжением
поля?
- Вы же нашли.
- Троих за десять лет. Вы четвертый. И считайте, что вам повезло.
Обещаю экскурсию поинтереснее полета на Марс. Подыщу вам потомка в пятом
колене с таким же полем. Скачок лет на сто, а? Ну что... Что вас смущает?
- Мое биополе. Вдруг они его потеряют?
- Не потеряют. Я сначала верну вас обратно. Минуточку даже
поприсутствуете в своем времени и пространстве, а потом очнетесь в другом.
Не бойтесь, ни взрыва не будет, ни извержения, ни излучения. А ваша
аппаратура зафиксирует все, что надо. Ну как, летим?
Он поднялся.
- А обед?
- Потом пообедаем. Мы - здесь, вы - в будущем.
Я подумал, что терять мне, в сущности, нечего.
- Летим, - сказал я и тоже встал.
ЦЕЙТНОТ
Я, повторив слова Заргарьяна, даже не подозревал, что мы именно
полетим. Сначала мы поднялись на скоростном лифте на крышу, где
приземлялись маршрутные такси-вертолеты, а через две-три минуты уже парили
над Москвой, направляясь на Юго-Запад.
Панораму Москвы конца века я не забуду до самой смерти. Я все время
твердил себе, что это не моя Москва, не та, в которой я родился и вырос и
которую отделяют от этой незримые границы пространства - времени и
двадцать лет великой преобразующей стройки. Я упрямо внушал себе это, а
глаза убеждали в другом. Ведь и у нас, в моем мире, шла та же стройка в
том же темпе и направлении, те же силы ее вдохновляли, ту же цель
преследовали. Значит, и у нас к концу третьей пятилетки подымется такой же
красавец город, может быть, даже еще красивее.
Будто волшебник с киноаппаратом воспроизводил передо мной удивительную
картину будущего. Я жадно всматривался, ища памятные детали, и радовался,
как мальчишка, узнавая старое в новом, знакомое, но изменившееся, как
изменяется юноша, достигший расцвета лет. Все знакомое сразу бросалось в
глаза - Дворец Съездов, золотые луковицы кремлевских соборов, мосты через
Москва-реку, Большой театр, такой игрушечный сверху, Лужники, университет.
Другие высотные здания моих дней терялись в многоэтажном каменном лесу, а
может быть, их и не было. Город выплеснулся далеко за линию кольцевой
автомобильной дороги, - она пролегала на месте нашей, во всяком случае
едва ли с большими отклонениями, но она была шире или казалась шире, и
машины, как муравьи, ползли по ней такой же широкой, редко утончавшейся
ленточкой.
Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного
движения. Радужные автомобильные реки-улицы и ручьи-переулки. Велосипеды и
мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов.
Вагоны-сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых
эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно-желтые
и сине-белые стрекозы-вертолеты.
На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и
сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что
бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой
металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной,
подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг
теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым
парусиновым тентом.
- Обеденный перерыв, - сказал Заргарьян, поискав глазами среди
купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных
костюмах. - Сейчас мы его найдем. Игорь! - вдруг закричал он.
Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном
корте, подошел к нам с ракеткой.
- Кто-нибудь есть в лаборатории? - спросил Заргарьян.
- А зачем? - лениво отозвался атлет. - Они все в шестом секторе.
- Установка не обесточена?
- Нет. А что?
- Познакомься с профессором для начала.
- Никодимов, - сказал атлет и снял очки.
Он совсем не походил на длинноволосого Фауста.
- Что-нибудь случилось? - спросил он.
- Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, - не без
торжественности произнес Заргарьян.
Человек с юмором, несомненно, нашел бы что-то общее в этой ситуации с
моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с
той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор - тогда
коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши
в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах.
- Вы разрешите, - улыбнулся он мне, - я объясню все этому ребенку на
арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче.
Я тщетно пытался понять что-либо в нагромождении незнакомых мне
терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он
увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что-то в
ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на
меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и
тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую
мне "путаницу штепселей, рычагов и ручек".
Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале
было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где-то в другом
пространстве - времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы
приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала
зал управления большого автоматического завода. Только мигающие
контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да
кресло в центре зала в чем-то повторяли друг друга. Впрочем, не больше,
пожалуй, чем новый "Москвич" старую "эмку". Я обратил внимание на
расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль
загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель
электронно-счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по-видимому,
скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А
наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем,
состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое-то
внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости.
- Что, не похоже? - засмеялся Заргарьян. - А что именно?
- Экраны, - сказал я. - У нас они иначе расположены. И шлема нет. - Я
указал на кресло.
Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как
в гостиной, пока Заргарьян не сказал:
- Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют
вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался
миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что
никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете.
Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком
положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных
надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием.
Привез в памяти формулу - так даже академики ахнули! Теперь она известна
как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических
трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот
появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка
надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще
эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте.
Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать - и бенц! Одиссей
возвращается на Итаку. Игорь! - крикнул он. - Закругляйтесь, пора! - Тут
он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: - Пора прощаться, Сергей
Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать
нечего.
Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через
столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин,
иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд
завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет
остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст
язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не
слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?
Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений,
даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и
раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто
издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса,
тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже
преодоленная в прыжке сотня лет.
- Ничего не понимаю. Как у тебя?
- Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет.
- А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь
что-нибудь?
- Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.
- Но мы же не зарегистрировали шока.
- Мы и тогда не зарегистрировали.
- Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?
- По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые
пульсируют.
- Может, усилить?
- Подождем.
- Боишься?
- Пока нет оснований. Проверь дыхание.
- Прежнее.
- Пульс?
- Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических
процессов?
- Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или
сопротивление рецептора, или искусственное торможение.
- Фантастика.
- Не знаю. Подождем.
- Я и так жду. Хотя...
- Смотри! Смотри!
- Не понимаю. Откуда это?
- А ты не гадай. Как отражение?
- В той же фазе.
- В той ли?
И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал,
не видел и не чувствовал.
ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ
Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как
будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии
невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала
меня. Ни дверей, ни окон не было - свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый,
будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило
в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я
не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были
сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.
Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался
экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если
присмотреться - принимавший вид металлического лис