Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Приключения
   Приключения
      Каверин Вениамин. Два капитана -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  -
е смешные носатые морды. Детское, забытое воспоминание чуть слышно коснулось меня. "А вот корова рогатая" - это говорит мама; я лежу в кроватке, а мама сидит рядом, держит руки перед стеной и смеется, что я смотрю не на тень, а на руки. "А вот козел бородатый"... У меня были мокрые глаза, но я не вытирала слез - очень холодно было вытаскивать руку из-под всех этих одеял, пальто и старого лисьего меха. - И надо же было проклятой судьбе, чтобы я встретился с ним в эшелоне! Я мог убить его. Каждый день из теплушек выносили по несколько трупов, никто бы не удивился, если бы этого летчика, который пропал и хотел застрелиться, нашли наутро с простреленной головой! Но я не мог убить его, - закричал Ромашов, - потому что не он, а вы лежали бы наутро с простреленной головой! Я понял это, когда он спросил у одной из девушек, как ее зовут, она ответила "Катя", и у него просветлело лицо. Я понял, что ничтожен, мелок перед ним со всеми своими мыслями о его смерти, которая должна была принести мне счастье. И я решил сделать все, чтобы спасти его для вас. А теперь вы смеете утверждать, что я убил Саню! Нет, - торжественно сказал Ромашов, - клянусь матерью, которая родила меня на это несчастье и горе! Святыней моей клянусь - любовью к вам! Если он погиб, не виноват я в этой смерти ни словом, ни делом! Он стал застегивать полушубок и все не мог попасть крючком в петлю - руки дрожали. Если бы я могла, если бы смела снова поверить ему! Но равнодушно смотрела я на тощее лицо с неестественно запавшими глазами, на желтые космы волос, падающие на лоб, на безобразный пластырь, перекосивший, стянувший щеку. - Уходите. - Вы плохо себя чувствуете, позвольте мне остаться. - Уходите. Не знаю, плакал ли он когда-нибудь. Но лицо его было залито слезами, когда, опустившись на колени, он уткнулся головой в постель и замер, вздрагивая и нервно глотая. "Саня жив, - вдруг подумала я, и рванулось, замерло сердце от счастья. - Или уже не человек, а какой-то демон стоит на коленях передо мной? Нет, нет. Невозможно, немыслимо так притворяться". - Уходите. Не знаю, куда я гнала его. Уже скоро месяц, как он жил у нас, - Розалия Наумовна зачем-то прописала его. Была ночь и тревога. Но он вышел, и я осталась одна. "Тик-так", - стучал метроном. Кто-то, помнится, говорил мне, что только в Ленинграде передают стук метронома во время тревоги. Стекла вздрагивали и вместе с ними - желтый листок коптилки, стоявшей на столе. Что же было там, в маленькой мокрой осиновой роще? Под шубами, под одеялами, под старым лисьим мехом я не слышала, как сыграли отбой. Сыграли - и вновь началась тревога. "Тик-так, - застучал метроном. - Веришь - не веришь". Это сердце стучало и молилось зимней ночью, в голодном городе, в холодном доме, в маленькой кухне, чуть освещенной желтым огоньком коптилки, которая слабо вспыхивала, борясь с тенями, выступавшими из углов. Да спасет тебя любовь моя! Да коснется тебя надежда моя! Встанет рядом, заглянет в глаза, вдохнет жизнь в помертвевшие губы! Прижмется лицом к кровавым бинтам на ногах. Скажет: это я, твоя Катя! Я пришла к тебе, где бы ты ни был. Я с тобой, что бы ни случилось с тобой. Пускай другая поможет, поддержит тебя, напоит и накормит - это я, твоя Катя. И если смерть склонится над твоим изголовьем и больше не будет сил, чтобы бороться с ней, и только самая маленькая, последняя сила останется в сердце - это буду я, и я спасу тебя. Глава шестнадцатая ПРОСТИ, ЛЕНИНГРАД! В январе 1942 года меня увезли из Ленинграда. Я была очень слаба, врачи не велели отправлять эшелоном, и Варя устроила меня на самолет. За день до отъезда мне позвонили из сортировочного госпиталя и сказали, что лейтенант Сковородников ранен и просил передать привет. - Вы сестрица его? - Да, - отвечала я дрожащим голосом. - Тяжело ранен? - Никак нет. Надеется на встречу. Я хотела идти, но Варя не пустила меня. Вероятно, она была права - я умерла бы дорогой. Так слабо, чуть слышно билось во мне дыхание жизни, так бесконечно далеко был этот госпиталь, на Васильевском острове, - на краю света! Варя надеялась, что удастся перебросить Петю в Военно-медицинскую академию, разумеется не в "стоматологию" - он был ранен в грудь и левую руку, - а в отделение полевой хирургии. Но это отделение было очень близко от "стоматологии". Она дала мне слово, что будет ежедневно заходить к нему и вообще заботиться о его здоровье. Без сомнения, она не догадывалась о том, как важно для нее самой - не только для Пети - сдержать это слово. Как в легком, отлетающем сне, я смутно помню высокое деревянное строение - ангар? - в котором я долго сидела на полу среди таких же, как я, закутанных молчаливых людей. Потом нас повели, куда-то узкой тропинкой по чистому снежному полю, мимо глубоких воронок, в которых валялись обломки разбитых самолетов, мимо полу засыпанных снегом розовых горок, - я не сразу догадалась, что это коровье мясо, которое на самолетах привезли в Ленинград. Потом по шаткой железной лесенке мы поднялись в самолет, пустой и холодный, с голыми лавками по бокам, с пулеметом, стоявшим на подставке под откинутым прозрачным колпаком. Вот и все. Маленький сердитый летчик в меховых сапогах прошел в кабину. Мотор заревел, качнулось и пошло мелькать направо и налево равнодушное сияющее поле. Я очнулась в эту минуту. Прости, Ленинград! Я лечу над Ладожским озером, по которому через несколько дней пройдут первые машины с ленинградцами на "Большую Землю", с хлебом и мукой - в Ленинград. Вехи стоят здесь и там, намечая "дорогу жизни", люди работают по самое сердце в снегу. Я лечу над картой великой войны, и уже не маленький сердитый летчик в меховых сапогах, а само Время сидит за штурвалом моего самолета. Вперед и вперед смотрит оно, и странные, величественные картины открываются перед его глазами. По бесконечным магистралям тянутся на восток разобранные на части цехи гигантских заводов. Запорошенные снегом, идут и идут станки, и кажется, чтобы пустить их, нужны годы и годы. Но еще не тает снег, еще скупо греет зимнее солнце, а уже в глухих заповедных степях, где прежде одни кибитки лениво тащились от юрты до юрты, где бродили стада да старый казах-пастух играл на самодельной домбре, поднимаются, и день ото дня все выше, корпуса многоэтажных зданий. Откатилась, сжалась, затаила дыхание, приготовилась к разбегу страна... А меня чуть живую везут в Ярославль, в "ленинградские" палаты, где лежат, стараясь не думать о еде, очень тихие люди. Врачи не велят думать о еде, недоверчивых они ведут в кладовые. Полны кладовые! Бабушка находит меня в этой больнице - и не находит: в недоумении стоит она на пороге, обводя глазами палату. Она смотрит на меня и не узнает, пока мне не становится смешно и я не окликаю ее, смеясь и плача... Вперед, вперед! День и ночь. И снова день. Но давно смешались день и ночь, и кажется, само солнце не знает, когда, в какой час подняться над потрясенной землей. Немецкий солдат лежит в снегу, выставив из снежного сугроба окостеневшие ноги. Судорожно сжимает он в пальцах чужую землю, и рот его набит чужой землей - точно хотел он проглотить ее и задохся. Русский солдат рванулся вперед, занес гранату, и в это мгновенье ударила его в сердце роковая пуля. Прислонившись к сосне, так и застыл он на сорокаградусном морозе. Как ледяная статуя, он стоит с гордо откинутой головой в порыве не помнящего себя вдохновения боя. Это - зима сорок первого года. Но вот проходит эта памятная всему миру зима. Дыханье новых сил поднимается на всем необозримом пространстве Советского Союза. Как ветер, доносится оно до "ленинградских" палат. И вновь разгорается сердце. Жизнь стучит и зовет, и уже досада на себя, на свое бездействие и слабость томит и волнует душу... В марте я выхожу из больницы. Бабушка ведет меня на вокзал, и голова моя кружится, кружится от бегущих, сверкающих на солнце ручейков талой воды вдоль дороги, от воздуха, от мельканья людей и машин. Мы едем в Гнилой Яр. Напрасно казалось мне, что детям не может быть хорошо в селе с таким неприятным названьем! Хорошо детям в этом селе. Петенька вырос, окреп и стал совсем деревенским мальчишкой, с облупившимся на солнце носом, с золотистыми волосиками на загорелых ногах. Он уже стесняется, когда я целую его при других ребятах, он собирает марки и презирает Витьку Котелкова за то, что тот плакал и "ябедает" маме. Он переписывается с отцом, и - очень странно - время от времени папа передает ему привет от какой-то тетеньки по имени Варя. - Она старая? - Нет, молодая. - А чего она кланяется? Познакомиться хочет? - Наверно... Сельское кладбище раскинулось на высоких холмах, в ясный день издалека видны его кресты и пятиконечные звезды. Мы - в лощине между кладбищем и дорогой, за которой бесконечные, темно-зеленые, светло-зеленые, простираются поля и поля. Мы в тени, между кустами дикой малины. - А мама ведь тоже была молодая, когда она умерла? - Совсем молодая. О чем думает он, срывая травинку, по которой ползет и вдруг взлетает майский жучок? - А дядя Саня был похож на маму? - Был! Он робко смотрит на меня, гладит по руке, целует. Я плачу, и слезы падают прямо на его загорелый, облупившийся нос. Обнявшись, мы молча сидим в кустах дикой малины, а поодаль сидит, косясь, равнодушная, постылая Санина смерть. Вперед, вперед! Не оглядываясь, не вспоминая... Лето 1942 года. Лагерь Худфонда переведен в Новосибирскую область. Я возвращаюсь в Москву, суровую, затемненную, с крышами, на которых стоят зенитки, с площадями, на которых нарисованы крыши. Метро, такое же чистое и новое, ничуть не изменившееся за год войны. Гоголевский бульвар - дети и няни. Сивцев-Вражек, кривой, узенький, милый, все тот же, несмотря на два новых дома, свысока поглядывающих на облупившихся, постаревших соседей. Знакомая грязная лестница. Медная дощечка на двери: "Профессор Валентин Николаевич Жуков". Ого, профессор! Это новость! Я звоню, стучу! Дверь открывается. Бородатый военный в очках стоит на пороге. Разумеется, я сразу узнала его. Кто же другой мог уставиться на меня с таким неопределенно вежливым выражением? Кто же другой мог так смешно положить голову набок и поморгать, когда я спросила: - Здесь живет профессор Валентин Николаевич Жуков? Кто же другой мог так оглушительно заорать и наброситься на меня и неловко поцеловать куда-то в ухо? И при этом наступить мне на ногу так, что я сама заорала. - Катя, милая, как я рад! Это чудо, что ты меня застала! Он подхватил мой чемодан, и мы пошли - куда же, если не в "кухню вообще", ту саму о, которая была одновременно кабинетом, столовой и детской. Но, боже мой, во что превратилась эта старинная уютная кухня! Какие-то плетенки с кашей стояли на столе, пол был не подметен, обрывки синей бумаги висели на окнах... Валя взял меня за руки. - Все знаю, все. - У него дрогнуло лицо, и он крепко зажмурился под очками. - Дорогой друг, дорогой Саня... Но ведь есть надежда. Иван Павлыч читал мне твое письмо, мы советовались с одним полковником, и он тоже сказал, что очень многие возвращаются, очень. Я сказала: "Да, многие", и он снова обнял меня. - Я тебя никуда не пущу, - энергично сказал он. - Квартира совершенно пустая, и тебе будет очень удобно. Я уже немного прибрал, когда Иван Павлыч сказал, что ты приедешь. Здесь надо помыть, да? - нерешительно спросил он. Я засмеялась. Он сел на кровать и тоже стал смеяться. - Честное слово, некогда. Я ведь здесь почти не живу - все время на фронте. А зимой тут было очень прилично. Зимой я взял зверей к себе, потому что в институте был дьявольский холод. Разумеется, он взял не всех зверей, а только ценные экземпляры, и это была превосходная мысль, хотя бы потому, что какая-то редкая заморская крыса, которая до сих пор решительно отказывалась иметь детей, у Вали родила - так подействовала на нее семейная обстановка. Мебель Валя сжег, и это тоже было только к лучшему, потому что Кира, без сомнения, очень огорчилась бы, увидев, во что превратили ее "ценные экземпляры". - Но из необходимой мебели я стопил только кухонный стол, - озабоченно сказал Валя, - так что главное все-таки осталось. Вот стулья, тумбочка, которую Кира очень любила, портьеры и тик далее. Весной звери вернулись в институт, а Валя получил звание капитана и стал работать в Военно-санитарном управлении. Я спросила, кому он нужен на фронте со своими грызунами, и он сказал очень серьезно: - А вот это уже военная тайна. В общем, все было превосходно. Плохо только, что зимой он "пережег проклятый лимит" и свет выключили - просто пришли и перерезали провод. Но, в конце концов, день сейчас длинный, а по ночам Валя работает при спиртовой лампочке - великолепная штука! - А воду согреть на этой лампочке можно? Валя растерянно посмотрел на меня. - Боже мой, что я за болван! - закричал он. - Ты с дороги, а я даже не предложил тебе чаю. - Нет, мне нужно много воды, - сказала я, - очень много. У тебя ведро найдется? Он только ахнул и жалобно завыл, когда, разувшись и подоткнув юбку, я с мокрой тряпкой в руке принялась наводить порядок. Сандаля пальцами нос, он с изумлением смотрел, как я выгребаю из-под кровати картофельную шелуху, как сдираю с окон грязную бумагу, как растет на полу гора заплесневелого хлеба. Вот так-то, босиком, в подоткнутой юбке, я стояла на столе и наматывала на швабру мокрую тряпку, чтобы смести со стен паутину, когда кто-то постучал и Валя побежал в переднюю, прихватив ведро с грязной водой. Я слышала, как он шепотом сказал кому-то: "Ничего, хорошо держится! Молодец, превосходно!" И больше уже ничего не было слышно. Длинная фигура мелькнула мимо открытых дверей. Кто-то снял шляпу, поставил палку, вынул гребешок и расчесал перед зеркалом седые усы. Кто-то вошел, остановился и уставился на меня с удивлением. - Иван Павлыч, дорогой! Он знал, что я должна приехать, - мы переписывались, и не было ничего неожиданного в том, что он нашел меня у Вали; но как будто только во сне могла я увидеть эту встречу, так мы бросились в объятия друг друга. Я не сдержалась, заплакала, и он тоже всхлипнул и полез в карман за платком. - Что же не ко мне? - сердито спросил он и стал долго вытирать глаза, усы. - Иван Павлыч, сегодня собиралась заехать! Я одевалась за открытой дверцей шкафа, и мы говорили, говорили без конца, о том, как я летела, как была больна, о ленинградской блокаде, о нашем наступлении под Москвой... Теперь стало видно, как постарел Иван Павлыч, как покрылся морщинами его высокий лоб и на щеках появилась неровная, старческая краснота. Но он был еще статен, изящен. В последний раз мы виделись в сороковом году. Но, боже мой, как давно это было! Вдруг, соскучившись по старику, мы нагрянули к нему с тортом и французским вином на Садово-Триумфальную, в его одинокую, холостую квартиру. Как он был доволен, как смаковал вино, как они с Саней хохотали, вспоминая Гришу Фабера и трагедию "Настал час", в которой Гриша играл главную роль приемыша-еврея! До поздней ночи сидели мы у камина. То был другой мир, другое время! - Постарел, да? - спросил он, заметив, что я все смотрю на него. - Мы все постарели, Иван Павлыч, милый. А я? Он помолчал. Потом сказал грустно: - А ты, Катя, стала похожа на мать... Был уже вечер. Валя зажег свою лампочку, но мы сразу же погасили ее - приятно было сидеть без затемнения у открытого окна, при мягком, падавшем из переулка вечернем свете. Там, в переулке, была легкая, прозрачная темнота, а у Вали - комнатная, совсем другая. Незаметно смеркалось, и уже не Ивана Павловича я видела, а только его седые усы, и не Валю, а только его очки, поблескивающие при каком-то повороте. Это было мгновение тишины, когда с удивительной силой я почувствовала себя среди настоящих, верных, на всю жизнь друзей. "Может быть, самое тяжелое уже позади, - сказала я себе, - раз так случилось, что эти люди, которые так любят меня, - раз они будут теперь вместе со мной, чтобы все в жизни стало легче и лучше? Раз такая тишина и так смутно видны в темноте эти добрые седые усы?" ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ, (рассказанная Саней Григорьевым) БОРОТЬСЯ И ИСКАТЬ Глава первая УТРО Катя сидела на балконе у Нины Капитоновны; сквозь сон я слышал их негромкие, чтобы не разбудить меня, голоса. Вчерашний вечер живо представился мне. Ради приезда Нины Капитоновны впервые был вынесен в садик обеденный стол, мы долго ждали ее, и, наконец, она явилась, торжественная, строгая, в новом платье с буфами образца 1908 года и в ботинках с пуговицами и длиннейшими носами. Как чудно рассказала она об экономке Николая Антоныча, которая поставила на плиту свои грязные туфли! Как представляла в лицах поездку в собственной машине на новую квартиру - Николай Антоныч получил новую квартиру на улице Горького, в четыре комнаты, с газом и паровым отоплением! Она сказала голосом Николая Антоныча: "Выбирайте любую, Нина Капитоновна", и ответила своим голосом, с гордым выражением: "Мне, спасибо, Николай Антоныч, о зеленой декорации думать пора, а чужого от чужого не надо". И я представил себе, как в Москве, в превосходной новой квартире, пользуясь светом, воздухом, газом и паровым отоплением, сидит старый человек и пишет все наоборот - то есть все белое называет черным, а все черное - белым. Пора было вставать, четверть седьмого, но это было так приятно - лежать на спине с закрытыми глазами и слушать, как Катя ходит по старенькой дачке и сухие половицы осторожно скрипят у нее под ногами. Вот она постояла у моей двери - наверно, послушала, сплю ли я, и подумала, что жалко будить. Вот пошла на кухню и сказала "научной няне", что, может быть, сегодня не стоит идти на базар, потому что все равно с десятичасовым я уеду. Жена! Мы так часто разлучались, и я так привык представлять ее в воображении, что представил и сейчас, хотя она была рядом: в полосатом шелковом халатике и причесанную, или, вернее, непричесанную, именно так, как мне понравилось в то утро, когда я впервые увидел ее с этой небрежной, наскоро заколотой косой. Мы так часто разлучались, что каждый раз у нас все как бы начинялось сначала. Половина седьмого. Она вошла на цыпочках и поцеловала меня. - Ты сто лет спишь. Купаться пойдем? - А хорошо? Это я спросил о погоде. - Очень. - Тогда пойдем. - На речку? Речка была совсем близко, под косогором. Но мы любили купаться на озере и пошли на озеро, хотя времени было маловато. Мало сказать, что погода была хороша, - за все лето не было такого прекрасного утра! Солнце как будто торопилось как можно скорее сделать все сияющим, великолепным. Там, на озере, оно уже сделало все великолепным и теперь, царственно раскинувшис

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору