Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
его?
Что это такое: прийти и молчать! Ну, говори или убирайся! Да не ворочай
глазами. Не тереби книгу. Что это у тебя такое?
Бедняга встал:
- Я вижу, что я тебя раздражаю, Кола. И я ухожу. Я принес было эту
книгу... Это, видишь ли, Плутарх, "Жизнеописания знаменитых людей", пе-
реложенные на французский язык мессиром Жаком Амио, епископом Ок-
серрскнм, Я думал...
(Он все еще не мог решиться окончательно.)
- ...что, может быть, тебе доставит...
(Боже, чего это ему стоило!)
- ...удовольствие, вернее, утешение, ее общество...
Зная, до чего этот старый стяжатель, обожающий книги еще больше, чем
деньги, не любит их никому давать. (когда, бывало, дотронешься до одной
из них в шкафу, он строил рожу страдающего любовника, который видит, как
грубый нахал тискает грудь его возлюбленной), я был тронут величием
жертвы. Я сказал:
- Старый друг, ты лучше меня, я скотина; я обошелся с тобой нехорошо.
Приди поцелуй меня.
Мы поцеловались. Я взял книгу. Он был бы рад ее у меня отобрать.
- Ты будешь ее очень беречь?
- Не беспокойся, - ответил я, - это будет моя подушка.
Он ушел нехотя, видимо, не очень успокоенный.
И я остался вдвоем с Плутархом Херонейским, маленьким пузатым томи-
ком, поперек себя толще, в тысячу триста страниц, убористых и плотных,
напичканных словами, как мелким зерном. Я подумал:
"Тут хватит корму на три года, без передышки, для трех ослов".
Сперва я принялся разглядывать, в начале каждой главы, в круглых ме-
дальонах, головы всех этих знаменитых, отрезанные и завернутые в лавро-
вые листья. Им не хватало только пучка петрушки в носу. Я думал:
"Какое мне дело до этих греков и римлян? Они умерли и мертвы, а мы
живы. Что они могут мне рассказать, чего бы я не знал не хуже их? Что
человек весьма дрянной, хоть и занятный, скот, что вино хорошеет с тече-
нием лет, а женщина нет, что во всех странах, и там, и тут, большие ма-
леньких грызут, а когда беда стрясется и с ними, маленькие смеются над
большими? Все эти римские врали витийствуют пространно. Я красноречие
люблю, но я их предупреждаю заранее: говорить будут не только они; я им
позатыкаю клювы..."
Затем я снисходительно начал перелистывать книгу, рассеянно закидывая
в нее скучающий взгляд, словно удочку в реку. И так и замер, друзья
мои... Друзья мои, ну и улов!.. Не успевал поплавок подержаться на воде,
как он нырял, и я вытягивал таких карпов, таких щук! Неведомых рыб, зо-
лотых, серебряных, радужных, усеянных самоцветными каменьями и рассыпав-
ших вокруг целый дождь искр... И они жили, плясали, извивались, прыгали,
шевелили жабрами и били хвостом! А я-то считал их мертвыми!.. Если бы
теперь рухнул мир, я бы, кажется, не заметил; я следил за удочкой: вот
уж клевало, вот уж клевало! Ну-ка, что за чудище вылезает из воды на
этот раз?.. И трах - чудесная рыбина взлетает на лесе, с белым брюхом и
в кольчуге, зеленой, как колос, или синей, как слива, сверкающей на
солнце!.. Дни, которые я за этим провел (дни или недели?), - перл моей
жизни. Благословенна моя болезнь!
И благословенны мои глаза, сквозь которые проникают в меня чудесные
видения, замкнутые в книгах! Мои колдовские глаза, которые из-под узора
жирных и узких зрачков, бредущих черным стадом по странице, меж двух ка-
нав ее полей, воскрешают исчезнувшие воинства, рухнувшие города, римских
витий и суровых вояк, героев и красавиц, водивших их за нос, широкий ве-
тер равнин, лучезарное море, и синь восточных небес, и мир, который ис-
чез!..
Передо мной проходит Цезарь, бледный, хрупкий и маленький, возлежащий
на носилках, посреди рубак, которые идут за ним, ворча, и этот обжора
Антоний, который путешествует со своими поставцами, посудой и блудницам
и, объедается у опушки зеленой рощи, пьет, блюет и снова пьет, съедает
за обедом восемь жареных кабанов и удит соленую рыбу, и размеренный Пом-
пеи, которого Флора кусает от любви, и Полиоркет, в широкой шляпе и зо-
лотой мантии, на которой изображены земля и небесные круги, и великий
Артаксеркс, царящий, как бык, над черно-белым стадом своих четырехсот
жен, и одетый Вакхом красавец Александр, который возвращается из Индии
на колеснице, влекомой восемью конями, разубранной свежими ветками и
пурпурными коврами, под звуки скрипок, свирелей и гобоев, который пьет и
пирует со своими полководцами, украсив шляпы цветами, а его войско сле-
дует за ним с чашами в руках, и женщины скачут, как козы... Ну, разве
это не чудесно? Царицу Клеопатру, флейтистку Ламию и Сатиру, до того
прекрасную, что больно глазам, тут же под носом у Антония, Алекса или
Артаксеркса я беру, если хочу, я ими наслаждаюсь, я ими обладаю. Я всту-
паю в Экбатану, я пью с Фаидой, я сплю с Роксаной, я уношу на спине, в
котомке, увязанную Клеопатру; вместе с Антиохом, багровеющим и пламенею-
щим страстью к Стратонике, я томлюсь по своей мачехе (забавное дело!),
опустошаю Галлию, прихожу, вижу, побеждаю, и (что очень приятно) все это
не стоит мне ни капли крови.
Я богат. Каждая повесть - каравелла, привозящая из Индии или Берберин
драгоценные металлы, старые вина в мехах, диковинных зверей, пленных ра-
бов... что за молодцы! Какая грудь! Какие бедра!.. Все это мое. Царства
жили, росли и умирали на забаву мне...
Что это за карнавал такой! Я словно становлюсь по очереди каждой из
этих масок. Я забираюсь в их кожу; облекаюсь в их тело, в их страсти; и
пляшу. При этом я и балетмейстер, я дирижирую музыкой, я старик Плутарх;
это я, и не иначе, это я написал (ведь этакая мне счастливая мысль приш-
ла!) все эти побасенки... Какое наслаждение чувствовать, как музыка слов
и пляска фраз, кружа и смеясь, уносят тебя на простор, свободного от те-
лесных уз, от мук, от старости!.. Дух - ведь это же господь бог! Хвала
святому духу!
Иной раз, остановившись посредине рассказа, я присочиняю конец: затем
сличаю создание моей фантазии с тем, которое изваяно жизнью или ис-
кусством. Когда его ваяло искусство, я нередко разгадываю загадку: ведь
я же старая лиса, знаю всякие хитрости и посмеиваюсь в бороду, что их
пронюхал. Но когда ваяла жизнь, я подчас плошаю. Она лукавее нас, и ее
выдумки почище наших. Вот уж буйная особа!.. И только в одном она никог-
да не разнообразит свой рассказ: это когда надо поставить точку. Войны,
любовные страсти, веселые шутки - все кончается известным вам прыжком
туда, в яму. Тут она повторяется всякий раз. Словно капризный ребенок,
который, наигравшись, ломает свои игрушки. Я здесь, я кричу ей: "Грубое
создание, да оставь же мне ее!" Отнимаю... Поздно! Игрушка сломана... И
мне сладостно бывает баюкать, как делает Глоди, обломки моей куклы. И
эта смерть, возникающая, как бой часов, при каждом обороте стрелки, при-
обретает прелесть припева. Звоните, колокола, гуди, трезвон:
динь-динь-дон!
"Я - Кир, покоривший Азию, властитель персов, и я прошу тебя, друг,
не завидуй этой малости земли, прикрывающей мое бедное тело..."
Я перечитываю это надгробие, стоя рядом с Александром, который содро-
гается в плоти своей, готовый его покинуть, ибо ему чудится уже
собственный его голос, поднимающийся из-под земли. О Кир, Александр,
насколько вы мне ближе, когда я вижу вас мертвыми!
Вижу я их, или это мне снится?.. Я щиплю себя, говорю: "Эй, Кола, ты
не спишь?" Тогда я беру со столика, возле кровати, обе медали (я их от-
копал у себя на винограднике в прошлом году), волосатого Коммода, одето-
го Геркулесом, и Криспину Августу, с жирным подбородком, с хищным носом.
Я говорю: "Я не сплю, глаза мои открыты, я держу Рим на ладони..."
До чего приятно бывает теряться в размышлениях нравственного порядка,
спорить с самим собой, пересматривать заново мировые вопросы, разрешен-
ные силой, переходить через Рубикон... нет, оставаться на берегу... пе-
реходить нам или нет? Сражаться с Брутом или с Цезарем, соглашаться с
ним, потом не соглашаться, да еще так красноречиво, и до того запуты-
ваться, что под конец забываешь вполне, на чьей ты стороне! Это занятнее
всего: ты весь полон темой, разражаешься речами, доказываешь, вот-вот
докажешь, отвечаешь, возражаешь: грудь с грудью, выпад, взмах, ну-ка,
отрази!.. А в конце концов ты же и проткнут... Быть побитым самим собою!
Это уж обидно... Виноват Плутарх. У него такой золотой слог, и он так
добродушно говорит вам: "Милый мой друг", что всегда оказываешься одного
с ним мнения; а у него их столько, сколько самих рассказов. Словом, из
всех его героев я всякий раз предпочитаю того, о котором только что про-
чел. Да и сами они, как и мы, все подчинены единой героине, впряжены в
ее колесницу... Триумфы Помпея, что вы в сравнении с этим? Она правит
историей. Я разумею Фортуну, чье колесо крутится, крутится и никогда не
пребывает "в одном положении, подобно луне", как говорит у Софокла рогач
Менелай. И это весьма утешительно, раз она такая шалунья, - особенно для
тех, кто не вышел из новолунья.
Временам и я говорю себе: "Послушай, Брюньон, мой друг, и какого чер-
та ты всем этим интересуешься? Какое тебе дело, скажи ты мне, пожалуйс-
та, до римской славы? Или до сумасбродств всех этих великих разбойников?
С тебя хватит и твоих, они тебе по росту. Видно, досужий ты человек, что
занимаешься пороками и невзгодами людей, умерших тысячу восемьсот лет
назад! Потому что ведь, милый ты мой (это проповедует господин Брюньон,
чинный, степенный кламсийский обыватель), согласись сам: твой Цезарь,
твой Антоний и шлюха их Клео, твои персидские цари, которые режут родных
сыновей и женятся на родных дочерях, - сущие прохвосты. Они умерли; это
лучшее из всего, что они сделали за всю свою жизнь. Оставь их прах в по-
кое. Как это может взрослый человек находить удовольствие в подобных бе-
зумствах? Посмотри на своего Александра, разве тебя не возмущает, когда
на погребение Гефестиона, своего смазливого любимчика, он тратит сокро-
вища целого народа? Добро бы еще убивать! Человеческое племя - неважное
семя. Но сорить деньгами! Сразу видно, что эти уроды не сами их выращи-
вали. И ты находишь это занятным? Ты таращишь глаза, ты торжествуешь,
словно эти монеты ты роздал сам! Если бы ты их роздал, ты был бы дурак.
И ты сугубый дурак, раз тебя радуют дурости, которые учинили другие, а
не ты сам".
Я отвечаю: "Брюньон, золотые твои слова, ты прав всегда. А я все-таки
дал бы себя высечь ради всех этих глупостей, и все-таки в этих тенях,
бесплотных уже две тысячи лет, больше крови, чем в живых. Я их знаю, и я
их люблю. Если бы Александр прослезился надо мной, как над Клитом, я бы
с радостью дал ему убить и себя. У меня горло сжимается, когда я вижу,
как Цезарь в сенате мечется среди кинжалов, словно зверь, затравленный
псами и ловчими. Я стою, разинув рот, когда мимо плывет Клеопатра в сво-
ей золотой ладье, посреди нереид, прислонившихся к снастям, и красивых
маленьких пажей, голых, как амуры; и я раздуваю свой длинный нос, вдыхая
благовонный ветер. Я плачу, как теленок, когда под конец Антония, окро-
вавленного, умирающего, связанного, поднимает на канате его красавица,
свесившись из башенного окна, и тянет к себе изо всех сил (только бы...
он такой тяжелый... только бы она его не выпустила!) несчастного, кото-
рый простирает к ней руки..."
Что же волнует меня, что же привязывает меня к ним, как к родным? А
то, что они мне родные, они - я, они - Человек.
Как мне жаль обездоленных бедняг, которым незнакомо наслаждение кни-
гами! Ведь есть такие, которые высокомерно гнушаются прошлым и до-
вольствуются настоящим. Глупее глупых утят, дальше собственного носа ви-
деть не хотят! Да, настоящее-это хорошо. Но все хорошо, черт возьми, я
загребаю обеими руками и не морщусь перед накрытым столом. Вы бы на него
не клепали, если бы отведали сами. Или же, друзья мои, у вас плохой же-
лудок. Я понимаю, что то, что обнял, держишь в объятиях. Но вы и обни-
мать не умеете, и милая ваша тоща. Вкусно и мало, в этом вкусу мало. Я
предпочитаю много и вкусно... Довольствоваться настоящим можно было,
друзья мои, во времена старика Адама, который ходил нагишом, за неимени-
ем платья, и, никогда ничего не видав, только и мог любить такое ребро.
Но мы, которые имели счастье явиться после него в полный дом, куда наши
отцы, деды и прадеды свалили и нагромоздили все то, что они скопили, мы
были бы глупы весьма, если бы сожгли свои закрома, под тем предлогом,
что наша земля родит и сама!.. Старик Адам был дитя! Это я - старик
Адам: потому что я тот же человек и за это время вырос. Мы одно с ним
дерево, но только я выше. Всякий взмах топора, ранящий одну из ветвей,
отдается в моей листве. Горе и радость мира - мои. Если кто страдает, -
мне больно; если кто счастлив, - я смеюсь. И еще яснее, чем в жизни, я
ощущаю в книгах это братство, которое нас связует, всех нас, и торбонос-
цев и венценосцев; ибо и от тех и от других ничего не остается, кроме
пепла да пламени, которое, вобрав в себя лучшее, что есть в наших душах,
возносится к небу, единое и многообразное, воспевая несчетными языками
своих кровавых уст славу всемогущему...
Так я мечтаю у себя на чердаке. Ветер угасает. Меркнет свет. Снег
шуршит крылом по окну. Крадется тень. В глазах у меня мутнеет. Я накло-
няюсь к книге и слежу за рассказом, убегающим во тьме. Я вожу носом по
бумаге: как собака по следу, я вбираю человеческий запах. Ночь надвига-
ется. Надвинулась ночь. Моя дичь ускользает и мчится прочь. Тогда я ос-
танавливаюсь посреди леса и с сердцем, бьющимся от погони, прислушиваюсь
к убегающему звуку. Чтобы лучше видеть впотьмах, я закрываю глаза. Я
мечтаю, лежа на постели, не шевелясь. Я не сплю, я перебираю СБОИ мысли;
временами гляжу на небо, в окно. Когда я протягиваю руку, я касаюсь
стекла; я вижу эбеновый купол, перечеркнутый кровавой каплей падучей
звезды... Еще и еще... Огненный дождь озаряет ноябрьскую ночь... И мне
вспоминается комета Цезаря. Быть может, это его кровь струится в небе...
Опять светло. Я все еще мечтаю. Воскресенье. Поют колокола. Моя фан-
тазия опьянена их гулом. Она заполняет весь дом, от погреба до чердака.
Она испещряет книгу (ах, бедный Пайар!) моими надписями. Моя комната ог-
лашена грохотом колесниц, звоном труб, конским ржанием и шумом войск.
Стекла дрожат, в ушах у меня звенит, сердце колотится, я сейчас крикну:
- Ave, Caesar, imperator! [27] А мой зять Флоримон, зашедший меня
проведать, смотрит в окошко, шумно зевает и говорит:
- Сегодня на улице хоть бы кошка!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
КОРОЛЬ ПЬЕТ
Мартынов день (11 ноября)
Сегодня с утра во всем была какая-то удивительная нега. Она проноси-
лась в воздухе, теплая, как ласка атласной кожи. Она ластилась к вам,
как пушистая кошка. Она стекала по окну, как золотой мускат. Небо при-
подняло свое облачное веко и голубым, спокойным оком смотрело на меня; а
на крыше у меня смеялся светло-русый солнечный луч.
Я чувствовал себя томным, старый дурак, и мечтательным, как юноша. (Я
перестал стариться, я молодею; если так будет и дальше, я скоро превра-
щусь в мальчишку.) Итак, сердце мое было полно химерических ожиданий,
словно добрый Роже, глазеющий на Альсину. Я на все смотрел растроганным
взглядом.
Я в этот день не обидел бы мухи. Я истощил запас моих былых проказ.
И вот когда мне казалось, что я один, я вдруг увидел Мартину, сидев-
шую в углу. Я не заметил, как она вошла. Вопреки своему обыкновению, она
ничего мне не сказала; она уселась с рукоделием в руках и на меня не
глядела. Я чувствовал потребность поделиться с другими моим блаженным
состоянием. И я сказал наобум (чтобы завязать разговор, все годится):
- Почему это сегодня звонили в большой колокол? Она пожала плечами и
ответила:
- Да ведь Мартынов день.
Я упал с облаков. В своих мечтаниях - мыслимое ли дело! - я забыл про
божество моего города! Я сказал:
- Сегодня Мартынов день? И перед моим взором тотчас возник, в толпе
Плутарховых судариков и сударынь, среди моих новых друзей, старый друг
(он им под стать), возник всадник, рассекающий мечом свой плащ.
- Ах, Мартынушка, мой старый куманек, как же это я забыл, что нынче
твой денек!
- Ты этому удивляешься? - сказала Мартина. - Давно пора! Ты все на
свете забыл, господа бога, семью, и бесов, и святых. Мартынушку и Марти-
ну, для тебя ничего не существует, кроме твоих проклятых книжищ.
Я смеюсь: я давно приметил ее недобрый взгляд, когда она приходила по
утрам и видела, что я сплю с Плутархом. Женщина никогда не любит книг
бескорыстной любовью: она видит в них или соперниц, или любовников. Ког-
да девица или женщина читает, она предается любви и обманывает мужчину.
Поэтому, заставая нас за чтением, она вопит об измене.
- Это Мартын сам виноват, - говорю я, - он чтото не показывается
больше. А ведь у него осталась половина плаща. Он ее бережет, это нехо-
рошо. Что поделаешь, доченька? Нельзя давать забыть себя. Если дать себя
забыть, тебя забудут. Запомни этот урок.
- Я в нем не нуждаюсь, - сказала она. - Где бы я ни была, все обо мне
помнят.
- Это верно, тебя всегда видно, а еще больше слышно. Кроме сегодняш-
него утра, когда я ждал обычной взбучки. Почему ты меня ее лишила? Мне
ее недостает. Задай-ка мне ее.
Но она, не поворачивая головы, сказала:
- Тебя ничем не проймешь. И я молчу.
Я смотрел на ее упрямое лицо, на то, как она закусила губу, подрубая
шитье. Вид у нее был грустный и подавленный; и моя победа была мне в тя-
гость. Я сказал:
- Приходи хоть поцеловать меня. Если Мартына я и забыл, то Мартину
нет. Сегодня твой праздник, и у меня припасен для тебя подарок. Приди за
ним.
Она нахмурилась и сказала:
- Злой шутник!
- Я не шучу, - сказал я. - Подойди, подойди, вот увидишь.
- Мне некогда.
- О бесчеловечная дочь, как, тебе некогда подойти меня поцеловать?
Она нехотя встала; она недоверчиво подошла:
- Какую еще вийоновщину [28], какую выходку ты для меня припас?
Я протянул к ней руки.
- Ну, - говорю, - поцелуй меня.
- А подарок? - говорит.
- Да вот он, вот он - это я.
- Нечего сказать! Хорош подарок!
- Хорош или плох, все, что у меня есть, я тебе дарю, я сдаюсь, без
всяких условий, на твою милость. Делай со мной, что хочешь.
- Ты согласен перебраться вниз?
- Я отдаю себя связанным по рукам и ногам.
- И ты согласен меня слушаться, согласен, чтобы тебя любили, настав-
ляли, бранили, баловали, берегли, унижали?
- Я отрекся от собственной воли.
- Ну и отомщу же я! Ах ты, мой милый старичишка! Злой мальчишка! Ка-
кой ты хороший! Старый упрямец! И злил же ты меня!
Она целовала меня, трясла, как мешок, и прижимала к себе, как младен-
ца.
Она не стала ждать ни минуты. Меня упаковали. И Флоримон с пекарями,
украшенные белыми колпаками, упекли меня по узкой лестнице, пятками впе-
ред, затылком вспять, вниз, в широкую кровать, в светлую комнату, где
Мартина и Глоди меня опекали, распекали, допекали без конца:
- Теперь попался, попался, не уйдешь, бродяга! И это великое благо!
И вот я в плену, я выкинул мою гордость на помойку; старый хрыч отны-
не подчинен Мартине... И в доме, незаметно, всем правлю я.
Теперь Мартина нередко устраивается возле меня. И мы беседуем. Мы
вспоминаем, как однажды, уже давно, мы вот так же сидели друг возле
дружки. Но только тогда за лапку была привязана она, потому что повреди-
ла себе ногу, прыгая ночью из окошка (влюбленная кошка!), чтобы бежать
на свидание со своим любезным другом. Невзирая на увечье, я порядком ее
взгрел. Теперь это ей смешно, и она говорит, что я еще мало ее отколо-
тил. Но в ту пору, сколько я ни колотил и сколько ни стерег, - а ведь я
человек хитрый, - она оказывала