Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
то-бледные,
несчастные люди претерпевали все муки. Одни, распластанные, бездыханные, по
целым дням лежали на спине, закрыв глаза, опустив почерневшие веки, и были
уже похожи на разлагавшиеся заживо трупы. Другие, измученные бессонницей,
метались, обливаясь потом, неистовствовали, словно обезумев от страданий; Но
когда, при заражении крови, их начинала трясти злокачественная лихорадка, -
наступал конец, яд торжествовал, переносясь от одних к другим, унося всех, и
неистовых, и спокойных, в едином потоке гноя.
Была еще палата- палата обреченных, заболевших дизентерией, тифом,
оспой. У многих была черная оспа. Они ворочались, кричали в беспрестанном
бреду, вскакивали, вставали во весь рост, словно призраки. Раненные в грудь
страшно кашляли и умирали от воспаления легких. Другие кричали от боли и
чувствовали облегчение лишь от холодной воды, которой им постоянно освежали
раны. Только долгожданный час, час перевязки, приносил некоторое успокоение;
постели проветривались, тела, оцепеневшие от неподвижности, распрямлялись.
Но это был и грозный час: не проходило дня, чтобы врач, осматривая раны, не
обнаруживал синеватые точки на коже какого-нибудь несчастного солдата -
признаки начинающейся гангрены. На следующий день происходила операция.
Отсекали еще кусок руки или ноги. Иногда гангрена распространялась, и тогда
снова оперировали, пока не отрезали всю конечность. Наконец гангрена
охватывала всего человека, все тело покрывалось свинцовыми пятнами;
приходилось уносить больного, дрожащего, обезумевшего, в палату обреченных,
и там он погибал; уже до агонии вся его плоть была мертва и пахла трупом!
Каждый вечер, вернувшись из лазарета, Генриетта на расспросы Жана
отвечала дрожащим от волнения голосом:
- Ах, бедные ребята, бедные ребята!..
Она перечисляла все те же подробности, повседневные мучения этого ада:
вылущили плечо, отрезали ногу, рассекли плечевую кость. Но пощадит ли
раненого гангрена или гнойное воспаление? Или: еще одного похоронили, чаще
всего француза, иногда немца. Редко случалось, чтобы в сумерки из лазарета
не выносили украдкой гроба, наспех сколоченного из четырех досок; за гробом
шел только санитар, а часто и сама Генриетта, чтобы покойника не закопали в
землю, как собаку. На маленьком кладбище в Ремильи вырыли две ямы, и там
покоились рядом - слева немцы, справа французы - враги, примиренные в
могиле.
В конце концов Жан заинтересовался некоторыми ранеными, хотя никогда их
не видел. Он спрашивал:
- А как сегодня "бедный мальчик"?
Это был солдатик 5-го линейного полка, доброволец; ему еще не
исполнилось и двадцати лет. За ним осталось прозвище "бедный мальчик",
потому что он вечно повторял эти слова, рассказывая о себе; а когда у него
спросили, что это значит, он ответил, что так всегда его называла мать.
Действительно бедный мальчик! Он умирал от плеврита, вызванного раной в
левом боку.
- Ах, милый мальчик! - говорила Генриетта, которая по-матерински
полюбила его. - Ему нехорошо, он кашлял весь день... Когда я слышу его
кашель, у меня сердце разрывается.
- А как ваш медведь, Гутман? - усмехаясь, спрашивал Жан. - Доктор
надеется его вылечить?
- Да, может быть, его спасут. Но он ужасно мучается.
При всей своей жалости к нему они не могли говорить о Гутмане без
какой-то веселой и умиленной улыбки.
В первый же день, когда Генриетта вошла в лазарет, она с ужасом узнала
в одном из раненых баварского солдата, человека с рыжими волосами, рыжей
бородой, голубыми глазами и широким квадратным носом, того самого, что в
Базейле унес ее на руках, когда расстреливали Вейса. Баварец тоже узнал ее,
но не мог говорить: пуля, попав навылет в затылок, оторвала половину языка.
Два дня Генриетта в испуге сторонилась, невольно содрогаясь каждый раз, как
проходила мимо его койки, но он следил за ней безнадежным, кротким взглядом,
и это ее покорило. Неужели это то самое чудовище, косматое, забрызганное
кровью, вращающее глазами от ярости, чудовище, о котором она вечно
вспоминала с ужасом? Трудно было поверить, что этот несчастный добродушный
человек, который так покорно переносит жестокие страдания, действительно тот
самый человек. Его ранение - редкий случай - вызывало сострадание у всех
раненых. Никто даже не был уверен, что его фамилия Гутман; так его называли
только потому, что единственными звуками, которые ему удавалось произнести,
было какое-то ворчание из двух слогов, приблизительно составлявших эту
фамилию. Да еще предполагали, что он женат и у него есть дети. По-видимому,
он знал несколько французских слов. Иногда он отвечал резким кивком головы.
"Женат?" - "Да, да!" - "Дети?" - "Да, да!" Однажды, увидя муку, он
растрогался, и в лазарете решили, что он, может быть, мельник. Больше ничего
о нем не знали. Где его мельница? В какой далекой баварской деревне плачут
теперь его жена и дети? Неужели он так и умрет, неизвестный, безыменный, а
его семья будет где-то томиться в вечном ожидании?
- Сегодня Гутман послал мне воздушный поцелуй... - сказала однажды Жану
Генриетта. - Каждый раз, как я даю ему пить или оказываю малейшую услугу, он
прикладывает к губам пальцы в знак глубокой благодарности... Не улыбайтесь:
ведь страшно быть словно заживо погребенным!
К концу октября Жану стало лучше. Врач решил вынуть дренаж, хотя все
еще был озабочен; но рана заживала довольно быстро. Выздоравливающий уже
вставал, часами ходил по комнате, сидел у окна, грустно глядя на
проплывающие стаи туч. Он заскучал, говорил, что хочет чем-нибудь заняться,
помогать в работе на ферме. Одним из его тайных огорчений был денежный
вопрос: Жан понимал, что его двести франков, наверно, уже истрачены за
полтора с лишним месяца. Если старик Фушар еще терпит его, - значит, платит
Генриетта. Эта мысль тяготила Жана, но он не смел объясниться с Генриеттой и
почувствовал подлинное облегчение, когда было решено, что он будет работать
вместе с Сильвиной на ферме, а Проспер - в поле.
Даже в то трудное время еще один батрак в хозяйстве был не лишним: у
старика Фушара дела процветали. Пока вся разоренная страна стонала, истекая
кровью, он нашел средство настолько расширить свою торговлю мясом, что
теперь резал втрое, а то и вчетверо больше скота. Рассказывали, что после 31
августа он заключил выгоднейшие сделки с пруссаками. Да, тот самый Фушар,
который 30-го не впустил к себе французских солдат 7-го корпуса, угрожая
ружьем, отказывался продать им даже хлеб, кричал, что в доме ничего не
осталось, - уже 31-го, при появлении первого же неприятельского солдата,
начал продавать немцам все, что угодно, достал из своих погребов невероятное
количество запасов, пригнал обратно из неизвестных мест скрытые им стада. И
с этого дня он стал одним из крупнейших поставщиков немецкой армии,
умудряясь поразительно ловко сбывать свои товары и получать за них плату
между двумя реквизициями. Все жители страдали от грубой требовательности
победителей, а он не доставил им ни одного центнера муки, ни одного
гектолитра вина, ни одной четверти туши быка, не получив за них плату
звонкой монетой. В Ремильи об этом поговаривали, считали, что это нехорошо
со стороны человека, который недавно потерял на войне сына да еще не ходит
на могилу; ведь о ней заботится только Сильвина. Но тем не менее его уважали
за то, что он богатеет, когда самые изворотливые люди ломают себе на этом
шею. А он, посмеиваясь, пожимал плечами и упрямо ворчал:
- Патриот! Патриот! Я больше патриот, чем все они, вместе взятые!.. А
разве патриот должен отдавать задарма пруссакам съестное, - жрите, мол? Вот
я и заставляю их платить за все... А там видно будет!
Уже на второй день после выздоровления Жан слишком долго оставался на
ногах, и тайные опасения врача оправдались: рана опять открылась, нога
воспалилась и сильно распухла; Жану пришлось вновь слечь в постель. В конце
концов врач заподозрил, что в ране остался осколок кости, который отделился
через два дня после того, как Жан стал ходить; врач нащупал осколок зондом,
и ему удалось извлечь его. Но это не прошло для больного даром, его стало
сильно лихорадить, и Жан совершенно обессилел. Никогда еще он не чувствовал
такой слабости. Генриетта заняла прежнее место, как преданная сиделка, в
комнате, где зимой с каждым днем становилось все грустней и холодней. Это
было в первых числах ноября; восточный ветер уже нанес снег; они мерзли в
четырех голых стенах, на голом каменном полу. Камина не было; решили
поставить печку, и ее гудение чуть оживило их уединенный уголок.
Дни текли однообразно, и первая неделя возобновившейся болезни была для
Жана и для Генриетты самой унылой за все время их вынужденного
затворничества. Неужели не наступит конец страданиям? Неужели опять
возникнет опасность и нет надежды на избавление от стольких бедствий?
Генриетта, не получавшая от Мориса больше известий, и Жан ежечасно уносились
к нему мыслью. Им говорили, что другие жители Ремильи получают письма,
короткие записки, посланные с почтовыми голубями. Наверно, какой-нибудь
немец убил голубя, который пролетал в необъятном небе, неся им радость и
любовь. Все, казалось, угасает, исчезая под снегом ранней зимы. Слухи о
войне доходили с большим опозданием; редкие газеты, которые приносил доктор
Далишан, часто были недельной давности. Оттого-то и были так печальны
Генриетта и Жан, что ничего не знали и лишь догадывались о событиях; недаром
им слышался в тишине полей вокруг фермы протяжный предсмертный вопль.
Однажды утром пришел врач, он был потрясен, его руки дрожали. Он вынул
из кармана бельгийскую газету, бросил ее на кровать и воскликнул:
- Друзья мои! Франция погибла! Базен изменил!
Жан дремал, полулежа на двух подушках, но тут он сразу проснулся.
- Как "изменил"?
- Да, он сдал Метц со всей армией. Опять начинается седанская история,
но теперь мы отдали остатки нашей плоти, последние капли нашей крови!
Он снова взял газету и прочел:
- "Сто пятьдесят тысяч пленных, сто пятьдесят три знамени с
изображением орла, пятьсот сорок одна полевая пушка, семьдесят шесть
митральез, восемьсот крепостных пушек, триста тысяч ружей, две тысячи фур с
боеприпасами, снаряжение на восемьдесят пять батарей!.."
Продолжая чтение, он сообщил подробности: маршал Базсн со своей армией
был окружен в Метце, обречен на бездействие и не пытался прорвать зажавшее
его железное кольцо; он вошел в сношения с принцем Фридрихом-Карлом,
нерешительно строил путаные политические расчеты, честолюбиво стремясь
сыграть главную роль, которую, по-видимому, сам не мог определить; он вел
сложные переговоры, засылал подозрительных и лживых представителей к
Бисмарку, королю Вильгельму, императрице-регентше, которая в конце концов
отказалась прийти к соглашению с неприятелем на основе территориальных
уступок; наконец произошла неотвратимая катастрофа, судьба завершила свое
дело: в Метце начался голод, была подписана вынужденная капитуляция;
начальникам и солдатам оставалось только принять суровые условия
победителей. Франция лишилась армии.
- Черт подери! - глухим голосом воскликнул Жан, не поняв всего до
конца, ведь он всегда считал Базена великим полководцем, единственным
спасителем Франции. Что ж это такое? Что же теперь делать? А что творится в
Париже?
Врач принялся читать известия о Париже; они были катастрофичны. Он
напомнил, что это газета от 5 ноября. Сдача Метца произошла 27 октября, а в
Париже это стало известно только 30-го. После неудач под Шевильи, Банье,
Мальмезоном, после сражения под Бурже и потери его это известие словно
громом поразило отчаявшееся население, возмущенное беспомощностью и
бессилием правительства Национальной обороны. На следующий день, 31 октября,
забушевало настоящее восстание; огромная толпа собралась на площади Ратуши,
наводнила залы, захватила членов правительства, но национальная гвардия
освободила их, опасаясь торжества революционеров, требовавших установления
Коммуны. Бельгийская газета отзывалась самым оскорбительным образом о
великом Париже, который раздирает гражданская война, когда у его ворот стоит
неприятель. Ведь это окончательное разложение, лужа грязи и крови, в которую
рухнет целый мир!
- Истинная правда! - побледнев, пробормотал Жан. - Нельзя драться между
собой, когда на нашей земле пруссаки!
Генриетта молчала, пока речь шла о политике. Но тут она невольно
вскрикнула: она думала только о брате.
- Боже мой! Ведь Морис - отчаянная голова, лишь бы он не вмешался во
все эти истории!
Все замолчали, а врач, пламенный патриот, сказал:
- Ничего! Если нет больше солдат, вырастут, другие. Метц сдался, пусть
сдастся даже Париж, но Франция не погибнет!.. Да, как говорят наши
крестьяне, нутро у нас крепкое, и мы все-таки выживем!
Но видно было, что он только бодрится. Он сообщил, что на Луаре
составляется новая армия; ее первые действия близ Артенэй не очень удачны,
но она оправится и пойдет на помощь Парижу. Его особенно воспламеняли
прокламации Гамбетты, который вылетел на воздушном шаре из Парижа 7 октября,
на следующий день уже обосновался в Туре, призывал граждан к оружию и
говорил таким мужественным, разумным языком, что вся страна признала
диктатуру Общественного опасения. Возникал вопрос о том, чтобы составить
одну армию на севере, другую на востоке, добыть солдат из-под земши силой
веры. Пробуждалась провинция, стремясь создать все, чего не хватало,
бороться до последнего гроша и до последней капли крови!
- Чего там! - сказал на прощание врач, собираясь уходить. - Мне
случалось приговаривать к смерти больных, а они через неделю были уже на
ногах.
Жан улыбнулся.
- Доктор! Вылечите меня поскорей, чтобы я мог отправиться туда и занять
свое место!
Генриетту и Жана очень опечалили дурные известия. В тот же вечер
поднялась снежная вьюга, а на следующий день, придя домой и вся еще дрожа от
холода, Генриетта сообщила Жану, что Гутман умер. Лютый холод убивал
раненых, опустошал ряды коек. Несчастный немой хрипел два дня. В последние
часы Генриетта осталась у его изголовья, уступая умоляющим взглядам немого.
Он говорил с ней глазами, на которых выступали слезы; может быть, он хотел
сказать ей свою настоящую фамилию, название далекой деревни, где его ждали
жена и дети. Так он и скончался неизвестным, посылая ей цепенеющими пальцами
воздушный поцелуй, словно желая еще раз поблагодарить за все заботы. Только
она одна провожала его на кладбище, и комья мерзлой земли, тяжелой, чужой
земли, вместе с хлопьями снега, глухо стуча, упали на еловый гроб.
На следующий день, вернувшись из лазарета, Генриетта сказала:
- "Бедный мальчик" умер! О нем она плакала.
- Если бы вы слышали, как он бредил! Он звал меня: "Мама! Мама!" - и
так нежно протягивал руки, что мне пришлось посадить его к себе на колени...
Ох, бедный! Он так исхудал от болезни, что стал совсем легоньким, словно
маленький мальчик... И я его баюкала; ведь он называл меня матерью, а я
только на несколько лет старше его... Он плакал, я сама не могла удержаться
от слез, и все еще плачу...
Она задыхалась, не могла больше говорить.
- Умирая, он несколько раз пролепетал свое прозвище: "Бедный мальчик,
бедный мальчик..." Да, правда, бедные ребята - все эти славные мальчики,
некоторые совсем дети! Ваша гнусная война отрывает у них руки и ноги и так
их мучает, прежде чем уложить в гроб!
Теперь Генриетта каждый день приходила домой, потрясенная чьей-нибудь
смертью, и эти чужие страдания еще больше сближали ее с Жаном в грустные
часы, которые они проводили уединенно в большой тихо" комнате. Но это были
поистине сладостные часы: возникала взаимная нежность, которую они считали
братской, нежность двух сердец, мало-помалу узнавших друг друга. Умный,
рассудительный Жан духовно вырос от постоянного общения с Генриеттой, а
Генриетта, сознавая, как он добр и умен, забывала, что это простой
крестьянин, который ходил за плугом, прежде чем надел солдатский ранец. Они
хорошо понимали друг друга и составляли "отличную пару", как говорила с
многозначительной улыбкой Сильвина. К тому же они совсем не стеснялись друг
друга; она продолжала лечить его больную ногу, и они всегда смотрели друг
другу в глаза ясным взором. Всегда в черном вдовьем платье, Генриетта,
казалось, уже не чувствовала себя женщиной.
Жан, оставаясь один в долгие дневные часы, невольно предавался мечтам.
Он испытывал к Генриетте бесконечную благодарность, какое-то благоговейное
почтение и поэтому отверг бы, как нечто кощунственное, всякий помысел о
любви. А между тем он думал про себя, что если б у него была такая нежная,
кроткая, деятельная жена, как Генриетта, его жизнь стала бы райским
существованием. Его несчастье, тяжелые годы, проведенные в Ронье, горестная
судьба его брака, гибель жены - все прошлое вспоминалось ему, его обуревала
тоска о любви, и рождалась смутная, едва осознанная надежда снова попытать
счастья. Он закрывал глаза, погружался в полусон и воображал себя в Ремильи,
вновь женатым, владельцем поля, которого хватит, чтобы прокормить честную
непритязательную семью. Все это было так невесомо, в действительности не
существовало и, конечно, никогда не осуществится. Жан считал, что он
способен только на дружбу и любит Генриетту только потому, что она сестра
Мориса. Но неясная мечта о женитьбе в конце концов стала для него отрадой,
игрой воображения, которой он тешился в часы печали, хотя и знал, что все
это неосуществимо.
А Генриетта об этом и не помышляла. После чудовищной драмы в Базейле ее
сердце было истерзано, и если в него проникала новая нежность, то только
невольно, - так глухо пробивается наружу зреющее зерно, и ничто не выдает
его скрытой работы. Генриетта не сознавала даже, что ей теперь доставляет
удовольствие сидеть часами у постели Жана, читать ему газеты, которые,
однако, их только огорчали. Никогда ее рука, касаясь руки Жана, не дрожала,
никогда при мысли о будущем она не предавалась мечтаниям, не желала быть
любимой снова. А между тем она находила забвение и утешение только в этой
комнате. Когда она деловито и заботливо ухаживала за раненым, ее сердце
успокаивалось; ей казалось, что брат скоро вернется, что все отлично
образуется, что в конце концов они все будут счастливы и больше не
расстанутся. Она говорила об этом без смущения, настолько все это казалось
естественным, и не старалась хорошенько разобраться в своих чувствах: она
отдавалась любви целомудренно и тайно, всем сердцем.
Но однажды, отправляясь в лазарет, Генриетта увидела на кухне прусского
капитана и еще двух офицеров; она похолодела от ужаса и тут только поняла,
как она привязана к Жану. Значит, эти люди узнали, что на ферме скрывается
раненый француз, и пришли за ним; значит, Жана неминуемо отправят в
какую-нибудь немецкую крепость! Она прислушалась дрожа; ее сердце бешено
забилось.
Толстый капитан, говоривший по-французски, сердито распекал старика
Фушара:
- Так продолжаться больше не может!.. Да вы над нами смеетесь, что
ли?.. Я сам зашел предупредить вас, что, если это повторится, вы за все
отв