Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
ько сейчас,
давно ему известно.
- На колени, люди! Слова тут бессильны! - вскричал Свирский.
Марыню восторги Свирского смутили и одновременно обрадовали:
внутренний голос подтверждал ей, что он прав. Но не до того было:
предстояло заняться гостями и церемонией, тем более что началось с
небольшой заминки. Восприемниками маленького Стася были пани Эмилия с
Бигелем и Стефания Ратковская со Свирским. И последний стал вдруг
уклоняться от этой чести, отговариваясь неизвестно почему. "Я бы с
удовольствием, недаром же я ради этого из Италии приехал... Как же! Был
такой уговор. Но я никогда не крестил детей и не знаю, принесет ли это
счастье моему крестнику, особенно у женщин". Поланецкий засмеялся,
назвав его суеверным итальянцем, а пани Марыня, еще раньше смекнувшая, в
чем дело, отошла с ним к окну.
- Ко второй паре кумовьев это не относится, - сказала она Свирскому
вполголоса, - и вам не помешает.
Свирский вскинул на нее глаза и улыбнулся, показывая два ряда крепких
мелких зубов.
- Верно, - обратился он к Стефании, - мы ведь во второй паре... Тогда
я к вашим услугам!
Все обступили маленького Стася; на руках у няни, весь в кружевах и
муслине, с лысой головенкой и круглыми, вытаращенными глазенками, в
которых окружающее отражалось, как в зеркале, он выглядел преотлично.
Бигель взял его на руки, и обряд начался.
Собравшиеся с подобающим вниманием слушали торжественные слова
священника, но юный язычник проявил удивленное непокорство. Сначала
вырывался из рук так отчаянно, что Бигель едва не выронил его, а когда
тот от его имени стал отрекаться от нечистого и козней его, сделал все
от него зависящее, чтобы перекричать своего восприемника. И лишь увидев
у него на носу очки, умолк, как бы давая понять: мол, если такие
замысловатые вещи на свете есть, тогда дело другое.
По окончании обряда ребенка отдали няне, и та, уложив его в нарядную
колясочку - подарок Свирского, - хотела увезти. Однако художник, быть
может, впервые в жизни видевший вблизи такого крошку и в глубине души
давно мечтавший об отцовстве, наклонился и взял ребенка на руки.
- Осторожней! Осторожней! - вскричал, подходя, Поланецкий.
- Не беспокойтесь! - возразил тот. - Ведь я держал в руках шедевры
делла Роббиа. - И действительно, так умело стал покачивать ребенка,
будто всю жизнь детей нянчил. Потом на руках с ним подошел к
Васковскому. - Ну, что скажете о сем юном арии?
- А что? - отвечал старик, с умилением поглядывая на младенца. -
Конечно, ария! Чистейший ария!
- И будущий миссионер? - вставил Поланецкий.
- Он исполнит в жизни свою миссию, как исполнили ее и вы, - ответил
Васковский.
Однако далеко вперед заглядывать трудно, а пока что маленький ария
уклонился от выполнения какой бы то ни было миссии столь недвусмысленным
и даже скандальным образом, что его пришлось поскорей передать няне. Но
дамы не могли им налюбоваться и все чмокали, улыбались ему, пока не
пришли к единодушному заключению: ребенок необыкновенный, это, мол,
совершенно очевидно, только слепец не распознает в нем будущего красавца
и гения.
Наконец будущий гений - может статься, одурманенный воскуренным ему
фимиамом - заснул, и подали завтрак. Несмотря на свое расположение к
художнику, Марыня рядом со Стефанией посадила Завиловского. Ей, как и
всем, не исключая самого Свирского, хотелось, чтобы их отношения
прояснились. Завиловский между тем вел себя очень странно. Свирский
находил, что здоровье еще не совсем вернулось к нему. Физически он
чувствовал себя хорошо: спал, с аппетитом ел, даже пополнел немного и
разговаривал вполне разумно, хотя и несколько медлительно, но появилась
в нем какая-то апатичность и нерешительность, раньше ему совершенно
несвойственная. В Италии при одном упоминании о Стефании лицо у него
светлело и на глазах даже выступали слезы. И по возвращении, стоило
кому-нибудь напомнить, что надо бы навестить Стефанию, и вызваться его
сопровождать, он соглашался и шел охотно. Но после, казалось, забывал о
ее существовании. Видно было, что какие-то неотвязные мысли его гложут,
поглощая все душевные силы. Свирский заподозрил было, что о Линете, но
потом, к немалому своему удивлению, убедился, что не о ней; она как бы
перестала для него существовать или же настолько отдалилась, что и
воспоминания о ней, сам ее облик стерлись, утратили живые черты. При
этом Завиловский отнюдь не печалился. Напротив, иной раз бывал так
доволен, так радовался жизни, будто лишь теперь, после возвращения к
ней, оценил по-настоящему всю ее прелесть. А вот кто грустил, так это
Стефания; она совсем притихла и замкнулась в себе. Может быть, кроме
недостатка взаимности со стороны Завиловского, были у нее и другие
поводы огорчаться, но она никого ни во что не посвящала. Марыня и пани
Бигель, усматривая причину единственно в этом, в равнодушии
Завиловского, окружали ее самой сердечной заботой и решительно всем
готовы были ей помочь. Марыня увидела Завиловского на крестинах в первый
раз после его приезда из Италии, но пани Бигель по целым дням твердила
ему о Стефании, расхваливая ее, напоминая, как преданно она ухаживала за
ним, - всячески давая понять, что он перед ней в долгу. Добряк Свирский
себе же в ущерб толковал ему то же самое, - и Завиловский соглашался,
но, не умея или не желая сделать напрашивающийся из этого вывод, заводил
речь о новом своем скором отъезде, о других будущих путешествиях, еще
интересней, словом, о вещах, не имеющих к Стефании никакого отношения.
И сейчас, сидя рядом, они почти не разговаривали. Завиловский ел
много и жадно, с нетерпением провожая глазами новые кушания, которыми
сперва обносили старших. Стефания, перехватывая его взгляды, смотрела на
него с жалостью и состраданием. Марыня, неприятно этим пораженная,
перегнулась через стол, желая его разговорить.
- Вы недавно из Италии, расскажите же нам что-нибудь, - попросила
она. - Ты, Стефа, никогда ведь там не бывала?
- Нет, - ответила она, - но недавно прочла описание одного
путешествия... хотя читать и видеть своими глазами - не одно и то же.
И слегка покраснела, поняв, что почти выдала себя: читала об Италии,
так как там был Завиловский.
- Свирский уговорил меня и на Сицилию съездить, но там еще слишком
жарко было. Туда надо бы сейчас, - сказал Завиловский.
- Ах, кстати, - вспомнила Марыня. - Где же обещанные письма? Вы ведь
через Свирского просили позволения писать мне о своих путевых
впечатлениях, а я так и не получила ни строчки!
Завиловский смутился и покраснел.
- Я... не мог... - каким-то странным, неуверенным голосом возразил
он. - Но скоро я опять начну писать...
Свирский услыхал его и после завтрака подошел к Марыне.
- Знаете, какое он впечатление производит? - сказал он, указывая
глазами на Завиловского. - Сосуд драгоценный, но - разбитый.
ГЛАВА LXVII
Спустя несколько дней Свирский зашел к Поланецкому в контору
осведомиться о здоровье Марыни и поболтать по душам. Но тот уже собрался
уходить.
- Не задерживайтесь из-за меня, - сказал Свирский, - можно по дороге
поговорить. При таком ярком освещении, как сегодня, работать все равно
невозможно, так что я вас провожу.
- Я должен перед вами извиниться, но мы приглашены к Бигелям на обед,
и это первый Марынин выход. Она, наверно, уже одета, но минут двадцать у
меня есть.
- В гости идет - значит, здорова.
- Да, слава богу! - радостно отозвался Поланецкий.
- А юный ария?
- Тоже молодцом.
- Счастливец вы! - сказал Свирский. - Будь у меня такой вот клоп, о
жене уж и не говорю, я бы, кажется, колесом ходил.
- Вы не представляете, до чего я его люблю... и с каждым днем все
больше. Вот уж никак не ожидал. Ведь я, признаться, о дочке мечтал.
- За чем же дело стало, будет и дочка! - сказал Свирский, прибавив: -
Пойдемте, однако, вы ведь спешите.
Поланецкий надел шубу, и они вышли на улицу. Был морозный, солнечный
день. Мимо проносились сани, звеня бубенцами. Воротники у прохожих были
подняты, над заиндевелыми усами вился пар.
- Славный денек! То-то Марыня солнышку обрадуется!
- На душе у вас хорошо, вот вас и радует все, - сказал Свирский, беря
Поланецкого под руку. Но вдруг выпростал свою руку и заступил
Поланецкому дорогу. - Известно ли вам, уважаемый, - спросил он таким
тоном, словно собирался поссориться, - что ваша жена - красивейшая
женщина Варшавы? Это я вам говорю, я! - И стукнул себя несколько раз в
грудь кулаком, как бы в подтверждение.
- Ба! - воскликнул Поланецкий. - Что - красивейшая! И лучшая,
добрейшая притом. Однако пойдемте, а то холодно.
Свирский снова взял его под руку.
- И что я только пережил во время ее болезни, известно богу одному, -
волнуясь, продолжал Поланецкий. - Лучше и не вспоминать... Ее
выздоровление - настоящий подарок для меня. Но, бог даст, доживем до
весны, я тоже преподнесу ей приятный сюрприз.
- Жене вашей равных нет, - заметил Свирский и прибавил, опять
остановясь, словно в удивлении: - А сколько в ней простоты!
Некоторое время шли молча, потом Поланецкий стал его расспрашивать о
предстоящей поездке в Италию.
- Недельки три пробуду во Флоренции, - отвечал художник, - кое-какая
работенка есть. И потом, в Сан Миньято тянет, какое там освещение! По
Джиневре соскучился, в которую когда-то был влюблен, по Чимабуэ,
наконец. Помните, в Санта Мария Новелла, в часовне Ручеллаи?.. А через
три недели - в Рим. Я как раз я собирался об этом обо всем поговорить:
сегодня утром у меня был Игнаций и предложил ехать вместе.
- А! - сказал Поланецкий. - Ну и вы, конечно, согласились?
- Не хватило духа отказать, хотя, между нами, с ним иногда бывает
очень трудно. Сами знаете, как я его полюбил и жалею, но просто
чертовски трудно, как мне ни неприятно вам это говорить... Слов нет, он
очень, очень переменился. Я сказал еще пани Марыне на крестинах: сосуд
драгоценный, но разбитый. Так оно и есть! Разве я не видел, как он
мучился над этими письмами к вашей жене, собираясь описать ей Италию.
Часами по комнате ходит, трет эту свою простреленную башку, сядет, опять
вскочит, а бумага как была чистая, так и останется. Дай-то бог, чтобы к
нему вернулся прежний дар. А всем ведь твердит, что будет писать стихи,
но сам, видно, в этом уже сомневается и очень мучается. Я-то знаю, как
он мучается.
- Да, это большой удар был бы и для него, и для Елены, - отозвался
Поланецкий. - Знали бы вы, как боролась она за его жизнь... боролась,
чтобы спасти и талант!
- Большая потеря была бы для всех, - согласился Свирский. - Но кого
мне особенно жаль, так это Стефанию. Ее тоже сомнение берет, а будет ли
он опять прежним, - это, пожалуй, ее больше всего удручает.
- Бедняжка, - заметил Поланецкий. - Тем более что сам-то он даже и не
вспоминает о ней, судя по всем этим его планам насчет будущих
путешествий. Хорошо еще, что благодаря Елене у нее есть теперь средства
к существованию.
- Подожду год - и опять сделаю ей предложение, - сказал Свирский. -
Чего уж там, если сердцем завладела! Вы не обратили внимания, как ей
короткие волосы идут? Вот бы всегда такие носила. Год жду и молчу, а там
будем считать, что руки у меня развязаны. Не может ведь быть, чтобы и ее
отношение к нему за год никак не изменилось, особенно если он ровно
ничего не будет предпринимать... Как странно! Думаете, я не делаю всего,
что в моих силах, чтобы раздуть в нем хоть искорку чувства к ней? Вряд
ли другой на моем месте вот так же шел бы против собственного сердца.
Пани Бигель тоже старается, как может. Но поди попробуй? Ведь не скажешь
ему: "Женись", - коли он ее не любит. Но еще чуднее, что он и о той,
прежней, кажется, совсем забыл. Положим, и целый табун таких девиц не
стоит одной Стефании, но то особая статья! Мне-то важно, чтобы она не
думала, будто я нарочно Игнация увожу. Отказать ему я ведь не мог, но
если паче чаяния зайдет о том разговор, объясните, что я его, избави
бог, не уговаривал и много бы дал, лишь бы ей было лучше, а мне, старому
псу, хоть бы и совсем счастья не видать.
- Хорошо, так мы и скажем, - ответил Поланецкий.
- Благодарствуйте! Перед отъездом я еще зайду к пани Марыне
попрощаться.
- Непременно - и вечерком, чтобы посидеть подольше. Если вернетесь
летом, надеюсь, погостите с Завиловским у нас.
- В Бучинеке?
- В Бучинеке или еще где, пока не знаю.
Разговор прервался при виде Основского, который выходил из фруктовой
лавки с белым пакетом в руках.
- Смотрите-ка: Основский! - воскликнул Свирский.
- Как изменился, - сказал Поланецкий.
И в самом деле, тот резко изменился. Из-под меховой шапки виднелось
осунувшееся, желтое, словно бы постаревшее лицо. Шуба на нем болталась,
как на вешалке. Заметив приятелей, он растерялся и хотел было пройти
мимо, будто не узнавая. Но они слишком близко сошлись, да и на тротуаре
никого, кроме них, не было, и, мгновенно передумав, он подошел и
заговорил с ненатуральной поспешностью, точно боясь коснуться того, что
у всех троих было на уме.
- Добрый день! Вот нежданная встреча! Я ведь почти безвыездно в
Пшитулове сижу и в городе бываю редко. Купил вот винограду - доктора мне
рекомендовали. Но от него опилками пахнет, я думал, может, в этом
магазине лучше. Какой мороз сегодня, правда? А в деревне уже санный путь
установился.
И они пошли вместе, все трое испытывая неловкость.
- Говорят, вы в Египет собираетесь? - первым прервал молчание
Поланецкий.
- Давно уже подумываю и теперь вот, наверно, выберусь. Тоскливо зимой
в деревне без дела, да еще одному.
Тут он осекся, почувствовав, что вступил на скользкий путь.
Молчание становилось все тягостней, росла и неловкость, которая
неизбежна, когда, словно по молчаливому уговору, обходят главное и
наболевшее, болтая о разных пустяках. Основский рад был бы распрощаться.
Но по многолетней привычке придерживаться определенных правил поведения,
которая и в тяжком горе заставляет соблюдать приличия, он бессознательно
искал какого-нибудь удобного предлога, чтобы откланяться, и, не находя,
только затягивал неловкую паузу. В конце концов он принялся было
прощаться, вскинувшись вдруг самым неожиданным и ненатуральным образом,
точно не в своем уме.
Но в последнее мгновение, видимо, передумал. Эта комедия была ему
невыносима. Опротивело притворяться! И подумалось; зачем из всего делать
тайну, избегая малейшего упоминания о своем несчастье, в этой
уклончивости есть что-то унизительное. По его напряженному лицу видно
было, что в душе у него происходит мучительная борьба.
- Господа... - остановясь, сказал он дрожащим, прерывающимся голосом.
- Простите, что задерживаю... Я расстался с женой, как вам известно... И
не считаю нужным это скрывать, тем более от людей близких, которых я
уважаю... Заверяю вас, это произошло... так случилось... потому, что я
этого хотел... и жена моя ни в чем...
У него перехватило горло от волнения. Он хотел взять вину на себя,
но, поняв внезапно всю неправдоподобность, бессмысленность и никчемность
этой лжи, этого пустого набора слов, которых даже чувством долга и
светскими приличиями оправдать нельзя, умолк.
И, запутавшись окончательно, ушел с кульком винограда и адской мукой
в душе.
Свирский и Поланецкий, подавленные, некоторое время молчали.
- Ей-богу, просто сердце разрывается, - сказал наконец Поланецкий.
- Только смерть может принести ему облегчение, - заметил художник.
- А ведь он не заслужил такой участи.
- Не заслужил? - повторил Свирский. - Знаете, он навсегда запомнится
мне целующим ручки жене. Это было его основное занятие, и иначе я его и
представить себе не могу... Удивительное дело, - прибавил он немного
погодя, - горе, подобно смерти, разлучает людей или, во всяком случае,
отдаляет друг от друга. Вы вот с ним познакомились недавно, а мы -
старые друзья, но и между нами теперь нет близости, я ему как чужой.
Грустно, но что делать!
- Да... Грустно и непонятно.
- Черт бы ее побрал, эту Основскую! - внезапно остановившись,
вскричал Свирский. - Человек, пока жив, может исправиться, по словам
панны Елены, и все-таки; черт ее побери совсем, вот что я вам скажу!
- Ни одну женщину так не боготворили, как ее, - отозвался Поланецкий.
- То-то и оно! - вскричал Свирский с горячностью. - Женщины, они
вообще... - Но зажал рот себе перчаткой. - Нет? - сказал он. - К черту
старые привычки! Дал же я себе слово: о женщинах - никаких обобщений.
- Я сказал: ни одну так не боготворили, - только потому, что не
представляю, как он будет жить без нее.
- А жить тем не менее надо! - заключил Свирский.
И, разумеется, Основский жил, а вернее, существовал. В Пшитулове и
Варшаве, где все напоминало о жене, ему стало совсем невмоготу, в спустя
месяц он отправился в свое путешествие. Но уже из Варшавы выехал не
совсем здоровым, а дорогой в жарко натопленном вагоне вдобавок
простудился и в Вене слег. Простуда, которую приняли вначале за
инфлюэнцу, перешла в тяжелейший тиф. Впав через несколько дней в
беспамятство, лежал он в гостинице на попечении чужих людей и незнакомых
докторов, вдали от дома и друзей. В бреду, который туманил голову и
мысли, ему померещилось склонившееся вдруг над ним дорогое лицо, которое
он не переставал любить ни в своем уединении, ни во время болезни, ни
перед лицом смерти. Казалось, было оно рядом и когда сознание стало
возвращаться к нему, но он так ослаб, что ни шевельнуться не мог, ни
слова вымолвить, ни собрать разбегающиеся мысли.
А потом видение исчезло.
Он стал расспрашивать сестер милосердия, неизвестно кем к нему
приставленных и окруживших его заботливейшим уходом, и затосковал
безмерно.
ГЛАВА LXVIII
После крестин сына и отъезда Свирского с Завиловским Поланецкие снова
зажили своим отдельным мирком, почти нигде не бывая и ни с кем не
встречаясь, кроме Бигелей, пани Эмилии и Васковского. Но им было хорошо
в тесном дружеском кружке, а вдвоем - даже еще лучше. Поланецкий в
последнее время был очень занят, подолгу засиживаясь в конторе и
улаживая какие-то дела на стороне, в которые никого не посвящал. Но
освободясь, летел домой еще поспешней, чем когда-то к Плавицким в пору
жениховства. К нему вернулись былая бодрость и энергия, и он смотрел в
будущее с надеждой. Неожиданно сделал, он удивившее его самого открытие,
что любит в Марыне не только жену и самого близкого человека, но и
женщину, - любит стойко, без тревог и метаний, резких переходов от
блаженства к сомнениям и отчаянию, любит с присущей истинному чувству
трепетной страстью, но и неизменным преклонением перед ее красотой,
побуждающим оберегать, лелеять, предупреждать желания, заботиться
неустанно и нежно о том, как бы не спугнуть и не лишиться своего
счастья.
"Я становлюсь похож на Основского, - посмеиваясь, говорил он себе, -
но мне это ничем не грозит, потому что моя детка никогда Анетке не
уподобится!" Он часто называл теперь Марыню "деткой", вкладывая в это
слово нежность и благоговение. Будь она другой, он не полюбил бы ее так,
это ясно; счастьем своим он обязан ее душевной доброте и удивительному
благородству, которое исходило от нее, как тепло от огня. Гибкостью и
глубиной ума, широтой познаний Поланецкий ее превосходил и в