Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
-то подобное было и
жертва была, жертва ради него, во имя глубокой, исключительной
привязанности к нему. И так как утрату даже самых близких людей мы
прежде всего измеряем уроном, какой она причинила нам, Поланецкий стал
твердить себе: "Она одна любила меня по-настоящему! Теперь у меня никого
на свете нет!" И, глядя на гроб, на развевающуюся белокурую прядь,
называл ее всеми ласковыми именами, какими только звал при жизни, Но зов
остался без ответа, и его начали душить слезы. Есть что-то надрывающее
душу в безразличии мертвых. Когда существо, откликавшееся на каждый твой
взгляд и слово, становится безучастным, вчера еще любившее - охладелым,
сердечно и повседневно близкое тебе - величественно-недоступным,
повторяй не повторяй себе: "Смерть", - легче от этого не будет. Вместе с
болью утраты растет разочарование, как бы душевная обида, наносимая
покойником, который глух к нашему горю, к нашим стенаниям. И у
Поланецкого возникло такое же чувство: как будто Литка, удалясь в лучший
мир, сделавшись из близкой - далекой, возвышенно-недоступной, как
святая, и вместе с тем совершенно равнодушной к отчаянию матери и горю
покинутого друга, нанесла им всем кровную обиду. Отчасти это было
чувство эгоистическое, но, не будь этого эгоизма, который мучается
раньше всего собственной болью и собственным одиночеством, люди -
особенно верящие в загробную жизнь и райское блаженство, - наверно, и не
оплакивали бы покойников.
Наконец похоронная процессия из города вышла на открытое, свободное
пространство и, миновав заставу, потянулась вдоль кладбищенской ограды,
у которой стояли нищие и ряды венков из еловых веток и иммортелей для
украшения могил. Ксендзы в белых стихарях, могильщики с факелами,
катафалк и следовавшие за ним остановились у ворот. Поланецкий,
Букацкий, Хвастовский и Бигель, сняв гроб, понесли его на плечах к
склепу, где был похоронен Литкин отец.
Пустота и тишина, которые обычно обступают лишь дома, по возвращении
с похорон, на сей раз, казалось, поджидали уже на кладбище. День был
ясный, по-осеннему бледный, и последние пожелтелые листья бесшумно
опадали с деревьев; погребальное шествие словно растворилось среди
усеянных крестами блеклых просторов, которым, казалось, нет конца, будто
кладбище уходило в бесконечность. Черные остовы оголенных деревьев с
тоненькими, еле различимыми веточками вверху, похожие на привидения
серые и белые надгробия, ковер из палых листьев, устилавший длинные,
прямые аллеи, - все это, как Элизиум, было исполнено глубокого покоя и
дремотной меланхолии, навевая образ тех "стран хладных и печальных", к
которым в мрачных раздумьях устремлялся Цезарь и куда готовилась
вступить еще одна animula vagula .
Гроб приблизился Наконец к открытой могиле. Послышались надрывающие
душу слова: "Reguiem aeternam...", а затем: "Anima eius..." Сквозь пелену горя и туманившую Зрение
путаницу мыслей и впечатлений Поланецкий смутно, как во сне, различал
застывшее лицо и остановившиеся глаза пани Эмилии, слезы Марыни, которые
его почему-то раздражали, восковую бледность Букацкого, - обычное
философическое настроение покинуло его у входа на кладбище, - гроб
Литки. Когда на крышку со стуком упала первая горсть земли, он
последовал общему примеру, но едва гроб на ремнях опустили в могилу и
каменные створы склепа закрылись, горло у него снова перехватило;
сознание почти оставило его - он ощущал только полнейшую пустоту.
"Прощай, Литуся!" - повторял он, и два эти простые слова показались ему
позже такими жалкими и ничтожными в сравнении с обуревавшей его душевной
мукой. Все было кончено. Погребальное шествие стало быстро таять.
Поланецкого привел в себя ветер, налетевший откуда-то из-за могильных
крестов. У склепа остались только пани Эмилия, Марыня, жена Бигеля,
Васковский и Литкин дядя. Поланецкий ждал, решив, что уйдет последним, и
повторял мысленно: "Прощай, Литка!" Он думал о смерти, о том, что и ему
суждено стать обитателем этого града надгробий - вернее, океана, который
поглощает все людские мысли, стремления, чувства... И ему представилось,
будто он сам и все, кто стоял рядом и уже разошедшиеся, все плывут на
корабле, несущемся в бездну. Загробная жизнь... До нее ли сейчас было.
Меж тем опустились ранние осенние сумерки. Очертания крестов стали
еще призрачней. Учитель и Хвастовский повели пани Эмилию к выходу безо
всякого сопротивления с ее стороны. Поланецкий, повторив еще раз:
"Прощай, деточка", направился следом.
Выйдя за кладбищенские ворота, он подумал: "Страшно даже представить
себе, как это девочка теперь там одна. Слава богу, мать ничего не
сознает. Мертвые покидают нас - и мы их тоже покидаем".
Издали глядел он на карету, увозившую пани Эмилию. И ему чудилось в
этом нечто противоестественное.
Но когда сам сел на извозчика, то при мысли о том, что мучительный и
тяжелый обряд совершен и теперь можно отдохнуть, почувствовал
облегчение. Дома все показалось ему мрачным и неприютным: нечему
радоваться, нечего ждать, не на что надеяться. Но, растянувшись со
стаканом чая на диване, он испытал чисто физическое наслаждение
человека, отдыхающего после тяжких трудов, - и на душе вновь стало
легче, даже покойней: ну вот, похороны состоялись, с этим покончено. И
память тут же подсказала изречение одного мыслителя: "Каковы
преступники, не знаю, зато порядочные люди омерзительны". И Поланецкий
сам себе стал противен.
Вечером он все-таки вспомнил: надо бы проведать пани Эмилию, которую
Марыня на несколько недель хотела взять к себе. Уходя, увидел фотографию
Литки на столе и поцеловал ее. А четверть часа спустя уже звонил в
квартиру Плавицких.
Слуга доложил, что хозяина нет дома и у них, кроме пани Хвастовской,
ксендз Хиляк и Васковский. В гостиной его встретила Марыня,
растрепанная, с покрасневшими глазами, внешне сильно подурневшая. Зато
обращение ее с Поланецким заметно переменилось к лучшему, словно перед
общим горем отступили все обиды.
- Эмилька у меня, - прошептала она. - Она плоха, но стала хоть
понимать, когда к ней обращаешься. Сейчас там Васковский... Он так
хорошо умеет с ней разговаривать... Вам непременно нужно видеть
Эмильку?
- Нет. Я зашел только узнать, как она, и сейчас же уйду.
- Может, ей и захочется вас увидеть, не знаю... Подождите минутку, я
скажу ей. Наверно, ей будет приятно, ведь Литка так вас любила.
- Хорошо, - сказал Поланецкий.
Марыня исчезла в соседней комнате, но, видимо, ей не сразу удалось
вставить слово: через полуотворенную дверь доносился голос Васковского,
убежденно, настойчиво толковавший о чем-то, будто пытавшийся пробиться
сквозь броню оцепенения и горя.
- ...как бы вышла в другую комнату за игрушкой и вернется сейчас... -
говорил старик. - Она не вернется; но вы последуете за ней. Дорогая
пани, попробуйте взглянуть на смерть не с нашей, житейской, а с высшей,
небесной точки зрения. Девочка продолжает жизнь в вечности и счастлива,
потому что разлука с вами для нее - одно мгновение. Она там, - продолжал
он убежденно, - счастлива; она видит, что вы направляетесь к ней, и уже
простирает к вам руки, зная: еще миг - и вы соединитесь, ибо с
божественной, высшей точки зрения страдания наши и сама жизнь преходящи,
за ее порогом нас ждет вечность... подумайте, вы навеки будете с Литкой,
в покое и блаженстве... не страшась ни болезней, ни смерти. Века
пройдут, а вы будете неразлучны.
"Если б так... - с горечью подумал Поланецкий. - Не пойду туда,
зачем, если я не разделяю таких чувств!"
Но наперекор себе все-таки вошел, даже не дожидаясь Марыни, подумав:
пусть поступок его бессмыслен, но продиктован чувством долга, ибо
сторониться чужого несчастья недостойно. Эгоизм, "уши заткнув средь
стенающих ближних", ищет себе оправдания в том, что в настоящем горе
никакие утешения якобы все равно не помогут. И понимавшему это
Поланецкому совестно было отгораживаться от чужого несчастья ради
собственного спокойствия. Войдя, он увидел пани Эмилию, сидевшую на
софе; рядом стояла лампа, а под ней - пальма, бросавшая на голову
несчастной тень, похожую на гигантские растопыренные пальцы. Васковский
сидел с пани Эмилией, держа ее за руки и глядя ей в лицо. Поланецкий
отнял у него ее руки и, склонясь над ними, молча стал покрывать
поцелуями.
Она замигала, будто прогоняя сон, и в новом приливе горя вскричала:
- Помните, как она...
И зарыдала - надрывно, ломая руки и задыхаясь. Силы ее оставили,
сознание помутилось. Едва она пришла в себя, Марыня увела ее к себе. А
Поланецкий с Васковским перешли в гостиную, где их остановил Плавицкий,
вернувшийся тем временем из города.
- Тяжело, когда такое в доме, - сказал он. - Хотелось бы больше
покоя, свободы располагать собой, но как быть! Приходится чем-то
поступиться, ну что же, я готов...
Через полчаса пришла Марыня с известием: пани Эмилия немного
успокоилась и по ее просьбе прилегла. Гости простились и ушли.
На землю пал туман, который густой пеленой заволок улицы и радужными
ореолами окружил фонари. У обоих на уме была Литка, которая первую свою
ночь проведет вдали от матери, среди сонма мертвецов. И Поланецкому
стало страшно - не за Литку, за пани Эмилию, которая не могла не думать
о том же. Одновременно вспомнила она слова Васковского, обращенные к
несчастной.
- Я слышал, что вы ей говорили... Если ей от этого легче, тогда
хорошо. Но видите ли, будь все это так, нам сейчас бы впору... ну, пир,
что ли, устроить и ликовать по поводу Литкиной кончины.
- А откуда ты знаешь, может, после смерти мы и будем ликовать.
- Скажите лучше, откуда знаете вы.
- Я не знаю, я верю.
Возразить на это было нечего, и Поланецкий заговорил, словно
рассуждая сам с собой:
- Милосердие, небесный свет, вечность, соитие души... Все это слова,
а на деле что? Труп ребенка в могиле и убитая горем мать. Как может
смерть укреплять веру, если она, напротив, возбуждает сомнения? Вам вот
жалко девочку, мне - тем более, и сам собой возникает вопрос: зачем она
умерла, к чему такая жестокость? Знаю, вопрос не нов, миллиарды людей
уже им задавались, и нет на него ответа. Но если единственное утешение в
смерти, на черта мне оно! Оттого зубами хочется скрежетать и выть от
отчаяния... Рассудок отказывается это понимать и бунтует - и все тут!
Вот мой вывод, и вряд ли вас он устроит.
- Христос воскрес, ибо был богом, - промолвил Васковский, тоже как бы
про себя, - но, как человек, тоже перенес смерть. Что же мне, жалкому
червяку, остается, как и в смерти не восславлять волю и промысел божий?
- Нам никогда друг друга не понять, - отозвался Поланецкий.
- Скользко, дай-ка руку, - сказал Васковский и, опершись на
Поланецкого, продолжал: - Я знаю, у тебя доброе, любящее сердце, ты был
к девочке очень привязан и все сделал бы для нее, правда ведь? Так вот,
сделай для нее хотя бы такую малость: помолись за упокой ее души. Если,
по-твоему, ей это не поможет, скажи себе в оправдание: больше я ничего
для нее сделать не могу.
- Ах, да оставьте вы! - сказал Поланецкий.
- Ей, может, и не нужно это, но память твоя будет дорога, и,
благодаря тебе, она станет заступницей твоей перед богом.
Поланецкий вспомнил, как, узнав о последнем Литкином приступе,
Васковский сказал, будто девочке что-то предназначено свыше и она не
умрет, не исполнив своего предназначенья. И уже готов был напуститься на
старика, но вдруг замер, пораженный мыслью: а ведь Литка обручила их
перед смертью с Марыней.
И спросил себя невольно: "Может, для того и жила она на свете?" Но
тут же с возмущением отбросил эту мысль. И внезапно ощутил прилив гнева
на Марыню, даже презрение к ней.
"Нет, такой ценой мне ее не нужно! - подумал он, стискивая зубы. -
Нет! Довольно я настрадался из-за нее. Дюжину таких я отдал бы за
Литку!"
- Шагу нельзя ступить, ни зги не видно, - сетовал между тем
ковылявший рядом Васковский. - И булыжник скользкий от сырости. Без тебя
я давно бы упал.
- Видите ли, дорогой мой, - уже поостыв, сказал Поланецкий, - уж если
ходить по земле, надо под ноги смотреть, а не устремлять очи горе.
- Ты крепко на ней стоишь.
- И вижу хорошо, даже в этой мгле. Все мы блуждаем во мгле, а что за
ней - черт его знает. И рассуждать об этом - все равно что ветки сухие
ломать да в воду бросать и утверждать, будто они зацветут. А они
сгнивают, и больше ничего. Мне тоже что-то такое померещилось, из чего
расцвел бы цветок, да вода унесла. Глупости это все!.. Но вот и дом ваш,
спокойной ночи!
Они расстались. Поланецкий вернулся домой еле живой от усталости, а
когда лег, его стали преследовать мучительные мысли и картины. И все
представлялась убитая горем пани Эмилия с тенью пальмовых листьев на
лице, похожей на гигантскую, хищно растопыренную длань. "Так можно
философствовать до самого утра, - бормотал он. - Жизнь - такая вот
длань, которая бросает свою тень на нас! Длань зловещая, потому что,
будь она помилосердней, девочка не умерла бы, а разговоры Васковского...
это все курам на смех!"
Тут ему вспомнилось, что Васковский не только о смерти рассуждал, но
и просил помолиться за упокой Литкиной души. Поланецкий заколебался и
долго боролся с собой. Он не верил, что молитва его может быть услышана
Литкой и как-то помочь ей, и это сковывало язык. Стыдно было произносить
неискренние слова, но и бездействовать казалось не лучше. "В конце
концов, что мне об этом известно? - размышлял он. - Ничего! Тьма и тьма
кругом. Пользы никакой, но что я могу еще сделать для моего котенка, для
милой моей девчушки, которая даже в день смерти беспокоилась обо мне".
Еще несколько минут он крепился, потом привстал в постели на колени и
произнес:
- Упокой, господи...
Но спокойней не стало, напротив, только еще больше жаль стало Литку,
и одновременно поднялось раздражение против Васковского, который
поставил его перед дилеммой: изменить самому себе или предать в каком-то
смысле Литку. Наконец, почувствовав, что сыт по горло этими терзаниями,
он решил завтра с утра отправиться в контору и заняться с Бигелем
делами, чем придется, лишь бы вырваться из томительного, заколдованного
круга своих мыслей.
Но Бигель, опередив его, сам явился к нему наутро, быть может, с
намерением его отвлечь. И Поланецкий с головой окунулся в текущие дела,
но через час пришел Букацкий, проститься.
- Уезжаю сегодня в Италию, и бог весть, когда вернусь, - заявил он. -
Хотелось вот повидаться и пожелать вам всех благ. Смерть девочки сильней
меня расстроила, чем можно было предполагать.
- И потому ты уезжаешь?
- Это долгий разговор. Видишь ли, у нас это называют буддизмом... Да
назови как угодно, но все мы втайне во что-то веруем, на что-то
уповаем... на какое-то там милосердие божие, - тем и жив человек. А на
деле что получается? Жизнь, что ни день, бьет нас по физиономии, и это
порождает душевный разлад, неудовлетворенность, подавленность. Здесь
поневоле к кому-то привязываешься, начинаешь сочувствовать чужому горю,
это все слишком мучительно; больше не хочу.
- А при чем тут Италия?
- При чем Италия? Да при том, что там солнце, которого здесь нет,
искусство, к которому я питаю слабость, кьянти, которое способствует
пищеварению. И, наконец, там совершенно безразличные мне люди - пускай
себе умирают хоть сотнями, мне от этого ни тепло ни холодно. Буду
любоваться картинами, покупать, что приглянется, лечить свой ревматизм и
свою головную боль, - и превращусь в более или менее гладкое, сытое и
здоровое животное; это лучшее, о чем только можно мечтать, уж поверь
мне. А тут я не могу быть вполне животным, как мне хочется.
- Наверно, ты прав, Букацкий. Вот и мы тут засели за счеты, чтобы
голову себе забить и не думать ни о чем. Не знаю, как Бигель, а я, как
наживу с твое, обязательно последую твоему примеру.
- Итак, до свидания - во времени и пространстве! - сказал Букацкий.
- Он прав, - повторил после его ухода Поланецкий. - Возьми меня:
насколько я был бы счастливей, если б не привязанность к Литке и пани
Эмилии. Добровольно отравлять себе жизнь: в этом отношении мы
неисправимы, он прав. Вечно мы кого-то или что-то любим. Это наша
наследственная болезнь. Неистребимая романтическая сентиментальность...
и вечные тернии в сердце.
- Тебе кланяется старик Плавицкий, - перебил Бигель. - Вот он никого,
кроме себя, не любит.
- Это, пожалуй, верно; но у него не хватает ума и смелости сказать
себе, что ничего дурного и предосудительного в этом нет. Напротив, он
убежден в обратном, и это его тяготит. У нас даже такой, как он,
вынужден притворяться, будто к кому-то или чему-то неравнодушен.
- А ты будешь сегодня у пани Эмилии?
- Непременно! Установить, что у тебя лихорадка, - еще не значит
излечиться от нее.
В тот день он дважды заходил к Плавицким; в первый раз не застал
Марыню и пани Эмилию дома, а Плавицкий на вопрос, где дочь, с подобающим
случаю патетическим смирением ответил: "У меня теперь нет дочери!"
Поланецкий, боясь сорваться и наговорить дерзостей, поспешно удалился и
пришел вечером.
На этот раз к нему вышла Марыня, сказав, что пани Эмилия заснула,
впервые после похорон. Сообщая об этом, она не отнимала у него руки,
что, несмотря на полную сумятицу в мыслях, не ускользнуло от внимания
Поланецкого. Он заглянул вопросительно ей в глаза; она слегка
покраснела. Оба сели, и между ними завязался разговор.
- Мы на Повонзках были, - сказала Марыня, - я
пообещала Эмильке ежедневно ездить с ней туда.
- А хорошо ли напоминать ей каждый день о покойной, раны бередить?
- Ах, да разве они затянулись, - отвечала Марыня. - И потом, как ей в
этом отказать? Я тоже подумала сначала, ей будет очень тяжело; но
убедилась, что это не так. Она выплакалась на кладбище, и ей стало
легче. А на обратном пути все вспоминала Васковского, что он ей сказал
тогда - это ее единственное утешение, единственное!
- Пусть хоть этим утешается, - отвечал Поланецкий.
- Знаете, первое время я избегала упоминать о Литке, но она сама о
ней непрерывно говорит. И вы тоже не бойтесь разговаривать с ней о
девочке, это ей доставляет облегчение. - И понизив еще больше голос,
Марыня продолжала не совсем уверенно: - Она все казнит себя за то, что в
последнюю ночь послушалась доктора и пошла спать. Жаль потерянных
мгновений, которые она могла бы провести с Литкой, вот что не дает ей
покоя. Сегодня, когда мы вернулись с кладбища, она все до мельчайших
подробностей стала выспрашивать: как Литка выглядела, долго ли спала,
принимала ли лекарство, что говорила при этом, разговаривала ли с
нами... И заклинала меня передать каждое слово.
- И вы ей рассказали?..
- Да.
- Как же она к этому отнеслась?
- Расплакалась.
Они замолчали. Марыня первая нарушила затянувшееся молчание.
- Пойду посмотрю, как она. - Но тотчас вернулась со словами: - Слава
богу, спит.
В тот вечер Поланецкий так и не видел пани Эмилию - она впала словно
в летаргический сон. При прощании Марыня опять пожала ему руку, долго и
крепко.
- Вы не сердитесь на меня за то, что я сказала Эмильке о последней
Литкиной просьбе? - спросила она робко.
- Я не о себ