Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
но это не раздражало меня, наоборот, - я чувствовал себя
наверху блаженства от этих прозрений своих и умения проникать в
сокровеннейшее, читать в умах и душах, видеть каждого насквозь, самому
оставаясь - темно-загадочным и величественно неприступным.
Они вспоминали мои слова, которые я уже давно забыл (а может, никогда и
не произносил?), распевали строчки из песен и дум, сложенных мною в часы
душевного смятения (неизвестно только, как могли их услышать, - может,
подслушали?); восторгались решительностью моей в битвах, хотя в этих же
битвах корили меня прежде всего за нерешительность; превыше всего ставили
мою эдукованность, которая, вообще говоря, для многих из них, не умевших и
расписаться, не стоила и понюшки табаку; удивлялись моему умению объединять
людей (и не только своих единокровных, но и иноверцев), хотя за спиной
называли меня продайдушой за мой союз с ханом и приязненные отношения с
Портой; на все лады расхваливали мою бескорыстность, чтобы, выйдя из-за
стола, тыкать через свое плечо большим пальцем и сквозь зубы шипеть: "На
золоте ест, из золота пьет!"; соглашались не только с моими мыслями
выраженными, но и еще с несуществующими, ведь все равно каждый считал, что
будет делать по-своему; поддакивали даже моим глупостям, крепко усвоив ту
нехитрую науку, что поддакивающий тем и живет, что языком играет, а сами с
плохо скрываемым злорадством ждали прихода тех времен, когда отомстят мне за
свои добровольные унижения; кричали наперебой о своей любви ко мне, глаза же
при этом у них были такими холодными, как камни под осенним дождем;
состязались в пышнословии в мою честь, я же видел скрытую пену злобную, но
не прерывал ни шума, ни восторга, платил им тем же, отдавал полученное от
них, отбрасывал слова, приглашения, восхваления и величание, раздавал на все
стороны, был щедр и расточителен, не жалел ни голоса, ни восклицаний, ни
приглашений, ни слов, слова лишь прикасались к значению, как ветер к полям,
они пролетали над смыслом, слегка затрагивая его, скользили, будто лучи
свечей по раскрасневшимся лицам, и сквозь потливость, гомон, разноголосье,
усталость и изнеможение слышался вроде бы какой-то слабый шорох, шелест
лучей, и слов, и всего скрытого, и того, что должно быть еще сказано.
Человек одинаково неспособен видеть ни ту низость, которой он окружен,
ни ту бесконечность, которая неминуемо и неотвратимо его поглощает. В
неправдоподобном единении и путанице предстает все таинственное и
нескончаемое, величественное и земное, божественное и сатанинское - и все
это в моей личности, в происхождении моем, в моих поступках, в мысли и в
самом имени.
- Здоров будь, Богдане наш!
- Богом данный!
- От бога все имеешь!
- Силу, и разум, и отвагу, и...
- А душа? У кого еще такая душа, как у нашего гетмана?
- А сердце?
- За твое сердце великое, пане гетмане!
- А благородство?
- Пусть славится твое благородство, Богдане!
- Какая еще земля рождала такого сына!
- Батьку ты наш!
- Ясновельможный!
- Если не ты, то и никто!
- Пропадем без тебя!
- Живи сто лет!
- Вечно живи!
- Вечности батьку нашему дорогому!
- Руку твою дозволь поцеловать, гетмане!
- К ногам твоим припасть!
- Все мы твои дети!
- Виват!
- Слава!
Тяжкий угар застолья угнетал тело, прижимал его к земле, уничтожал
плоть, но дух возносился в неоглядную даль, неудержимо до самого бога!
Поэтому лучше всего я чувствовал себя после обеда и под знаком Ориона,
похожего на протянутую руку. Рука судьбы. Куда вела меня, на что указывала?
Матрона была теперь со мною, сопутствовала мне на пирах и торжествах,
охотно склонялась к величаниям и прославлениям, но улавливала каждый раз
миг, чтобы тихо пожаловаться:
- Мне страшно.
- Не бойся, дитя мое. Ведь что такое жизнь? Жизнь - неистовство. И надо
не пугаться его, а брать в руки. Посмотри, какие руки у этих людей. Посмотри
на мои руки. Они грубые, натруженные, неуклюжие, но неутомимые и какие же
умелые! Дай прикоснуться к твоему личику! Видишь, какой мягкой и ласковой
может стать эта рука? Видишь? Вот где чудо величайшее! И в нем тоже
неистовство жизни и жизненности! Рука эта защитит тебя и спрячет. Хочешь,
спрячемся с тобой и никого к себе не допустим?
- Где же теперь можно спрятаться?
- А где ты пряталась от меня?
- В Субботове.
- Хотя бы и там.
- Это могло случиться только потому, что ты великодушен. Мелочный
человек на твоем месте никогда бы не отступился. А ты оберегал мою честь.
Однако много ли на этом свете таких, как ты? Мелкие души повсюду, ох какие
же мелкие!
- А мои побратимы? Мои рыцари?
- Не заглядывала в их души. Они и сами не заглядывают в них.
- Нет у них ни времени, ни возможности. И кто же их осудит за это?
Углубляться разумом в недоступное - величайшая радость для человека, но это
дано только схимникам, пророкам и святым. А где они в нашей земле?
- Ты соединил в себе всех.
- Если бы! Даже неумолимое высокомерие вынуждено платить дань природе.
Дух угнетается темными инстинктами, плоть бесконечно далека от чистоты, от
этого боль и стыд, от которых не спасешься ничем, кроме любви и бегства в
одиночество. Убежим с тобой в Субботов, Матронка?
- Далеко отсюда. Снега. Мороз.
- Не знаю, что это - далеко. Никогда не знал и не пугался расстояний.
Всю жизнь в странствиях, переездах и блужданиях, даже удивлен, что уберег до
сих пор свою душу, не стала она блуждающей, - наоборот, упрямо окаменела и
поднялась, будто горный хребет гранитный.
Мне ли было бояться переездов?
Еще вчера на том берегу Днепра, а уже сегодня - на этом, уже стелются
степи чигиринские, а там и Тясьмин, и пруды таинственные, все в инее
серебристом, загадочные пути в долю и недолю.
Субботов...
Узнал и не узнал отцовское гнездо, гнездо Хмельницких. И дом наш
просторный многооконный, и ворота дубовые под козырьком, и церковь
деревянная, и три криницы, и груши над ними, и склоны знакомые, и холмы, и
степь, и речка, все то, что было, и одновременно не то, потому что хаты
подсоседков словно кто-то отодвинул в сторону, а мой хутор оброс валом, и
стена из дубовых бревен поверх вала, и три башни дубовые оборонные, а
четвертая каменная, и точно такая же каменная угловатая возле дома, а внизу,
вдоль вала, широкий ров - замок Хмельницкого.
Я хотел сравнить Субботов со своими воспоминаниями о нем и не узнавал
воспоминаний. Все было как когда-то, и все стало иным, осуществилось даже
несказанное, простой хутор стал настоящим замком, крепостью, неприступным
убежищем!
- Кто же это? - спросил я Матрону. - Неужели тот Захарко бестолковый?
- Делал, как ты велел ему, гетман. Потом присматривал еще за ним Тимош.
Башни каменные велел поставить. Хотел, чтобы все были такими, но не успел до
твоего возвращения.
Мое возвращение. Куда и когда?
Желание остаться наедине с Матроной, спрятаться от всего света поразило
меня при взгляде на новый мой Субботов, пронзило, как молния, подобно тому
небесному огню, который раскалывает камень и превращает людей в соляные
столбы.
Я оставил за порогом субботовского дома все: славу, величие, землю; я
вошел в этот дом, как в райскую обитель, я лишился даже своего
непоколебимого духа, сбросил его с себя, будто астральную оболочку для миров
великих и бесконечных, ибо замкнутый мир нашего одиночества не определял
ничего, кроме вещей простейших и безымянных, кроме воспоминаний и нежности.
Матрона сама топила печи дубовыми дровами, как давно когда-то, и так
же, как тогда, просила меня играть на кобзе и слагать свои думы, и, как
тогда, пролетала невидимо между нами темная волна страсти, и мы уже не знали
ничего, только нежность и бессмертные надежды. Мы будем вместе вот так
всегда и вечно. Мы будем вместе даже после смерти. Вознесенные на небеса или
брошенные в пекло, мы будем вместе, иначе зачем же эта жизнь и этот мир и
зачем сотворены люди?
Лишь несколько коротких зимних дней и бесконечных ночей одиночества в
Субботове, а могло казаться - целые годы счастья! Давно уже я перестал быть
гетманом, послушно подчинялся всем Матронкиным капризам, молчал, когда она
молчала, пел, когда хотела, чтобы пел, носил дрова для печей и воду из
криницы, я жаждал опрощения и очищения от всего несущественного, суетного и
временного, я жаждал покорности, ибо не мы ведем женщин, а они нас, и
неизвестно, к добру или к злу, - улыбкой, голосами, благоуханием и теплом
тела. Назойливая страсть. Низвергающая сила женской красоты. Иногда
тревожный непокой все же овладевал мною: как ни высоки и ни крепки стены
истой любви, все же держава возвышается даже над ней, но я пытался уходить
от дум о державе, имея возле себя эту молодую женщину, свою долю и свою
надежду. Державу не объять ни мыслью, ни воображением, она требует от тебя
жертв, и нет этому конца, она вся в себе, а женщина была вся возле меня,
стоит лишь протянуть руку, как она опутывала меня объятиями, заглушала
голосом, окружала дыханием своим, будто облаком, чаровала взглядом, улыбкой,
своим легким телом, которому я воздавал мысленно наивысшую хвалу. Руки,
губы, глаза, волосы, брови, плечи, все тело легкое и невесомое, да будет оно
благословенно в своей щедрости, красе и счастье! Любовь - это такое же
неистовство, как и слава. Это мука еще более тяжкая, а неистовство еще более
смешное. Нет, любовь - это благословение жизни.
В те субботовские ночи меня охватило такое самозабвение, что я лишился
сна. Ходил, топтался, как домовой, до самого рассвета, снимал нагар со
свечей, подкладывал дрова в печь, поправлял покрывало на Матронке, которая
спала всегда улыбающаяся, наверное, видела радужные сны и в них карликов с
длинными седыми бородами и молодых рыцарей на резвых конях.
При свете восковых свечей спящая она была похожа на золотистый дух.
Утром я тихо будил ее, прикасаясь руками к ее лицу, она каждый раз
бессознательно вздрагивала, а когда раскрывала глаза и видела меня,
улыбалась так ласково, что я готов был бросить к ее ногам весь мир.
Перекрещивая руки, обнимала себя за голые плечи, прячась от моих
тяжких, жадных глаз. Нагота, прикрытая только опущенными ресницами.
Беззащитность. Хрупкость. Детскость. Ничего от женщины. Застенчивость.
Чистота и целомудрие. В ней самой всходило для меня солнце.
Шелковая девочка. Золотая девочка.
Я думал: неужели снова придется покидать ее, разлучаться с нею и идти в
битвы? Тревожась, спрашивал Матрону: "Будешь теперь со мною?" Она отвечала
одними глазами, взглядом, улыбкой. "Всегда?" Она отвечала изгибом губ. "И мы
будем вечны с тобою?" Темный крик бился в серых глазах: "Не знаю! Не знаю!
Не знаю!" Крик, как мои ночи бессонные и бесконечные, когда я утомленно
блуждал по дому, стоял на крыльце, подняв лицо к небу, и звезды ужасали меня
своей недосягаемостью.
Первые радости отлетали от меня и забирали с собою всю невесомость духа
и тела, вместо этого заполняло меня что-то смутное и гнетущее. Что это?
Усталость? Истощенность? Старость? Все становимся смертными, когда умолкает
любовь, и даже тогда, когда она утомляется. С ужасом убеждался я, что
невмоготу мне больше нести бремя одиночества нашего и безмолвия Матроны. Она
молчала упорно, загадочно, с улыбкой, но сквозь это молчание я уже улавливал
ее скрытые жалобы, ее замкнутость, наше несоответствие. Как в притче
турецкой: если на одну чашу весов положить двадцать окка, а на другую
шестьдесят, то шестьдесят окка перевешивают. Я перевешивал Матрону тяжкостью
своей, годами, величием, может, страданием и великим непокоем души, и с
течением времени все острее ощущал свою старость, свое одиночество, от
которого - теперь я видел это отчетливо - не мог спасти меня и сам господь
бог. В такие минуты терзался мыслью, что так безрассудно покинул Киев и
замуровался, зашпунтовался здесь в Субботове, в этом гнезде родовом, в
которое, влетев, можно успокоиться и навеки, я же не хотел покоя!
В эти ночи призывал я к себе Самийла, но он упорно не появлялся, может
благоразумно выжидая, пока не испытаю и высочайших вознесений духа, и его
падений.
Дух вознес тело и снова поверг его. Бесконечное восхождение вверх,
когда каждый раз все приходится начинать сначала. Выбрасывал из памяти все,
что знал и умел, чтобы иметь полнейшую возможность утешиться своей
беспомощностью перед лицом мира, перед землей, небом и звездами и услышать
слова гения, еще и не сказанные:
"Будь народам многим царь, что тебе то помогает, еще внутрь душа
рыдает?"* Разум приносит величайшие муки. Только безумные всегда веселы.
Разум - наш высочайший дар, страсти терзают нас и угнетают, но мы охотнее
отбрасываем разум, чем страсти, и часто ненавидим уже и не сам разум, а тех,
у кого он проявляется наиболее остро.
______________
* Г.С.Сковорода.
Так я дождался наконец Самийла, когда уже не верил, что он появится,
когда очистил душу от страстей, а память от воспоминаний, когда усталость
налегла на меня такая, как при скончании мира, и я сидел, подперев спиной
дверь, на той же скамье, что и много лет назад, наигрывая на кобзе юной еще
тогда Матронке.
Самийло не знал ни препон, ни преград, он легко проникал и сквозь
запертые двери, и сквозь крепчайшие стены, потому и родился он передо мною
освещаемый красными отблесками угасающих дров дубовых, тихо догорающих в
печке.
- Челом, гетмане, - беззвучно промолвил он.
- Благодарение тебе, Самийло, за то, что пожаловал. Нарушил мое
одиночество, и вельми кстати.
- Жаждал же ты одиночества, вот я и не хотел мешать.
- Жаждал, а теперь не знаю, что с ним делать.
- У тебя власть над людьми, а ты спрятался от них. Не можешь без людей.
Власть способна и погубить человека, если переполнит его и не найдет выхода,
как дождь из тучи. Ведаю это по себе, ибо имею власть над словами, и они
тоже душат меня, если некому их передать. Выходит, высочайшее наслаждение
для человека не в том, чтобы брать, а в том, чтобы отдавать, освобождать
себя от того, что порой с такими трудностями, а то и с муками собрано.
- Так утешь меня словами, Самийло.
- От власти нет утешенья, кроме самой власти, Богдан.
- А разве любовь не выше?
- Тогда я спрошу тебя: а что такое любовь? Разве не власть одного
человека над другим? Когда мы были с тобой малыми, нас учили, что спасение
от всего можно найти в вере, но даже вера должна быть надлежащим образом
обряжена и украшена, чтобы привлекать сердца. Отцы иезуиты ведали весьма
хорошо, что скукой сердец не завоюешь, наверное, потому и выдумали барочное
слово, барочные храмы, барочный стиль искусства и всей жизни, упругий,
патетичный вплоть до истерии, грозный стиль сей, который соответствует
настроению нашего времени, верящему больше сабле, чем рассудительности.
- Правду молвишь, Самийло. Все рождены своим временем, и неважно -
простой ты казак, гетман или король. Какова моя вера? В чем она? Сабля - мой
крест, победа - мой бог, а дума - моя молитва. Может ли быть свобода без
войны? Примирить свободу и мир - можно ли? Кто подскажет? Нидерланд Гроций
провозгласил мысль про вечный мир. Но входить в мир порабощенным - кому
охота? Я уже сожалею, что так безрассудно покинул Киев.
- Ты спешил к своей любви, гетман.
- Может, и к любви, хотя изведать мог ее и в Киеве. Не это гнало меня
оттуда в Чигирин, а потом в Переяслав, а потом снова в Чигирин, Самийло.
Наверное, искал я в этих заснеженных степях свою Украину, искал ее будущее и
не мог найти. Где же эта Украина? Где ее искать? Есть ли она на самом деле?
Я послал в прошлом году из Черкасс Лист в вечность, но до сих пор нет на
него ответа. Обеспокоенность и растревоженность моя не имеет предела. Теперь
я тяжко казнюсь, что не задержался в вечном городе нашем, не собрал всех,
кого хотел бы услышать, не окружил себя умами величайшими своего народа,
может начиная еще от митрополита Иллариона и Клима Смолятича, не послушал их
речи, их мысли. Или, может, призвать их сюда, в нашу светлицу, Самийло, в
мои бессонные ночи и в мою усталость?
- А что скажет молодая гетманша?
- Она спит. Она спокойна. Пока ее тело живое, женщина не думает ни о
душе, ни о разуме. Но вернусь к началу своего повествования. Как там
сказано? Когда засыпают утомленные от любовных ласк влюбленные. Я влюблен,
потому и не сплю. Дух мой превосходит не только все пережитое, но и меня
самого. И все же пусть подтвердят это великие сыны земли моей. Пусть
соберутся живые, мертвые и еще не рожденные, пусть прозвучат голоса вблизи
или издалека, из прошлого и будущего, пусть заговорят все великие и
безымянные. Может, пришел бы к нам сам Нестор-летописец, и славный Боян, и
Митуса с ним, а потом Туровский и Ореховский, Дрогобыч и Рогатинец, Филалет
и Кальнофойский, Копыстенский и Княгиницкий, Беринда и Косов, пусть бы дух
Вишенского спустился с Афона и заклокотал гневом на земле нашей, как это
сказано у него: "Внутрь души мрак и тьма, на языце же вся их премудрость".
Пусть услышали бы потомки высокоученое слово Петра Могилы, а ему ответил бы
Иннокентий Гизель.
- Не думаешь ли ты, Богдан, что для стольких умов тесновато будет в
твоем Субботове? - спросил Самийло осторожно.
- А где же их собрать? Нужны мне там, где я, а не в другом месте.
- Нужны тебе, а нужен ли ты им? Может, для них и не ты и не все мы, а
Киев более всего важен? Мысль твоя простирается аж до митрополита Иллариона,
так вспомни же, как обращался он к князю Владимиру: "Встани, о честная
главо, от гроба своего, встани, отряси сон! Виждь же и град величеством
сияющ, виждь церкви цветуще, виждь христианство растуще, виждь град иконами
святыих освещаем блистающеся и тимиамом обухаем и хвалами и божественными
пении святыми оглашаем, - и си вся видев, возрадуйся и возвеселися!" Многие
века мысль в нашей земле неминуемо имела формы святости, а более всего
святынь имел в себе Киев. Так если бы и в самом деле должна была быть такая
необычная встреча умов, о которой молвишь, то непременно в Киеве, в
каком-нибудь славном монастыре, среди святых отцов, высоких воспоминаний и
еще более высоких напоминаний.
- Тогда надо найти монастырь без клопов и комаров, - засмеялся я.
- Знаешь же, как написано в святых книгах, Богдан. Огонь и град, голод
и смерть - все это создано для отмщения. И зубы зверей, и скорпионы, и змеи,
и меч... Разве родились бы эти умы в спокойствии и благодати?
- О, вельми хорошо ведаю, что их родило. Даже здесь слышно, как до сих
пор еще спорят, отстаивая свои мысли, как топают ногами, гремят голосами,
как кипят и клокочут страстями. Гнев уже и нечеловеческий, а словно бы
небесный, как стихии, напряжение мысли огромное. Может, мне не дороги их
истины, а только их страсти. Я хотел бы представить каковы они, каковы их
лица, каковы голоса, во что одеты, как будут добираться до Киева, как
встретят друг друга, примут ли меня в свое общество и что скажут мне.
- Не скажут тебе ничего, гетман, потому что слишком озабочены своими
яростными спорами. Ты сам должен найти в их словах полезное и нужное, ибо ты
- гетман.
- Хотел бы найти слова о добре