Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
не может избежать своей доли,
даже бог.
Помолились после ужина, поклонились мне, а потом друг другу,
поблагодарили повара: "Спасибо, братчик, что накормил казаков". Потом
положили каждый по копейке в кружку для съестных припасов, чтобы не в
последний раз трапезничать здесь, ибо казак пока ест, пока живой.
На рассвете мы переправились на крымский берег с небольшим отрядом в
сотню казаков, запасшись харчами и всем потребным на месяц пути.
Степь была бесснежной, морозцем прибило землю, стала она сизой,
сливалась с седым небом, и трудно было понять: где кончается земля, где
начинается небо. Хотя и не подгоняя слишком коней, мы быстро углубились в
эти ничейные степи, в эти пастбища и места боев извечные. Даже зимой здесь
видно было разнотравье летних пастбищ, а потом вдруг начиналось безводье с
горелыми прошлогодними травами, и только терны да буераки обозначали
убийственное однообразие степных просторов. Уже перед Перекопом неожиданно
налетела на нас завируха, которая не давала продвигаться вперед, и татары
Тугай-бея, показывавшие нам путь через степи, неизвестно как вывели нас к
овечьим кошарам. Там мы и заночевали с чабанами, и почему-то думалось в ту
ночь, что жизнь с животными, теплыми, смердящими, но молчаливыми и добрыми,
наверное, имеет свои преимущества, ибо этот дух от них, по сути, здоровый, а
нрав - мягкий. Сказано ведь: бойся волка спереди, коня сзади, а человека со
всех сторон.
Я смотрел на своих побратимов, и думы мои тяжкими были, но и не
безнадежными. В заснеженной степи безбрежной и бездорожной едут куда-то эти
люди, неведомые миру, безымянные, собственно, как бы и не существующие. Мое
имя если и знают где-нибудь, то лишь потому, что связывают с ним что-то
бунтующее, вроде бы даже преступное. И кто бы мог сказать, что вот так
добывается бессмертие, воля и история для целого народа! Из ничего, из
неизвестности, из бессмысленных изнурительных странствий в безнадежность.
Кто мы и что? И какими же надо быть людьми, чтобы отважиться на такое! Мы
даже не существуем, живем, как эти кони, как овцы в кошаре, как дикие звери
в буераках, словно мусор людской, полова на ветру.
Но ведь не развеемся, а провеемся и станем золотыми зернами истории
своего народа, его именем и славой. И тогда прогремят наши имена, как
весенние грозы над степями.
Еще три дня скакали по крымской равнине, снова пустынной, точно такой
же безлюдной, как и степи, хотя и казалось нам, что все время за нами следят
узкоглазые ханские соглядатаи. Шли долинами, балками пуская вперед ногайцев
перекопских Тугай-бея, продвигаясь по их сакмам. Питались в этом переходе,
как убогие татары: просяной хлеб, арпачик, пенир, а запивали водой из
бурдюков, хотя везли с собой и пиво, и горилку, и вино, но все это для
подарков хану и его ненасытным челядинцам, которых никто не смог бы
перечесть. Демко через нашего казацкого бута пытался расспрашивать ногайцев,
какой двор у хана, но те знали только своего op-бея, преданнейшего стража
престола Тугай-бея, который стоял на Перекопе и охранял двери в орду. А там
был хан, его первый наследник калга, второй наследник нуреддин, ханские
сыновья - султаны, а дальше идут беи, имеющие право не брить бороду, и
ханские чиновники - их так много, как звезд на небе или трав в степи.
- Вишь! - удивлялся Демко. - А у тебя, батько Хмель, только я, Демко,
да Иванец, но и тот, говорят, перекрещен с еврея и назывался когда-то Ионой,
как тот пророк, что сидел в китовом чреве. Сидел же, Иванец? Наверное, и
прозвище твое от чрева - Брюховец.
- Брюховецкий! - покрикивал Иванец. - Это у тебя хлопское прозвище
Лисовец, а я Брюховецкий, шляхетское имя!
- Тоже мне шляхетство в такой пустыне! - незлобиво сплюнул Демко.
Я прислушивался или не прислушивался к их привычным перебранкам, а сам
смотрел на своих побратимов, смотрел на самого себя как бы со стороны, и
снова думал: кто мы и что мы? Затерянные в этих огромных просторах,
безымянные, обездоленные, не посылал нас никто никуда и не ждет нас никто и
нигде, сами по себе, своей волей выбрали себе долю, скитания, безвесть,
может, и смерть, и даже костей наших никогда и никто не найдет и не станет
искать. Собрались вместе не в один день и не в один год, у каждого своя
жизнь, свое прошлое, горе и радости, где-то были, может, у кого-то близкие
люди, а у кого-то - одни лишь утраты; одни поражали своей образованностью,
другие были совсем неграмотными. Не я выбирал их - по зову души народной они
приходили сами и вот теперь шли в безвесть, а возвратиться должны были в
историю.
На ночлег останавливались в балках, рубили кусты терна, разводили
костры, как бы ни были утомлены, не спали долго, каждому хотелось прорвать
хоть мыслью или словом завесу неизвестности, угадать, что ждет нас у хана, в
таинственной его столице.
Отец Федор не надеялся на успех.
- Темные души у нечестивых и всюду у них тьма, - вздыхал он.
- А где теперь свет? - хмуро бросал Кривонос.
Я должен был хотя бы немного развеять эти мрачные настроения, зачем же
тогда ехать к хану - без веры и без надежды?
- У каждого народа своя душа, - сказал я. - Для нас татары - это только
война и разбой, а разве всегда так было с ними? Правда, что предки их пришли
на нашу землю с войной и долго немилосердно вытаптывали здесь все, но когда
этот обломок их племени осел в Крыму и стали у них властителями Гирей, то
хан Сагиб-Гирей велел поломать кочевнические возы и определил всем место
жительства, дав каждому вдосталь земли, и начали они обрабатывать землю и,
может, жили бы на ней мирно, но завоевал Крым погромщик Царьграда султан
Фатих и снова пустил их на православный мир, как своих псов голодных. Еще и
присловие появилось у султанов после Фатиха о крымчаках: мол, татары будто
ветер - не укротить их ничем. А чем должны жить? Землю давно уже захватили
беи. Хану надо отдать десятину с урожая и тысячу гаманов золота ежегодно,
калга-султан требует пятьсот, нуреддин двести пятьдесят. А у коша ханского -
ничего, живет только с того, что ему в руки упадет. Вот и вышло так, что
богом их, кроме аллаха, стала война. Я еще только на свет родился, а у них
был хан Гази-Гирей, прозванный Бора, что может означать и "великий ветер",
то есть бурю, и "пьяного верблюда" одновременно. Был этот хан в самом деле
будто пьяный верблюд-забияка и яростный, но прославился как великий поэт,
даже послания к султану в Стамбул дозволено ему было составлять в стихах.
Вот он и писал: "Простая душа для нас лучше, чем простой рост, милее черных
бровей для нас конский хвост. О луках мы тужим и об острых стрелах, больше
чем о красивых лицах и о женских телах. Душа у каждого из нас лишь борьбой
горит, вместо воды и вина вражью кровь нам пить".
Привыкли к мысли, что они дикие, а они - образованные, возле каждой
мечети школы, а мечетей в одном лишь Бахчисарае свыше трех десятков. Уже
полторы сотни лет в бахчисарайском предместье Салачик действует их высшая
школа медресе - Зинджирли - школа с цепью: там низко над дверью и впрямь
висит цепь, которая должна напоминать каждому, кто входит в храм науки,
чтобы он не забыл склонить голову перед мудростью. Может, и тешились бы
одной мудростью, но невольно стали мечом обнаженным в руках темной
султанской силы и уже ничего не могут поделать - сила эта подталкивает их
без конца, направляет против нас, все гонит и гонит, ибо казацкая мощь не
дает спокойно спать султанам. Разве ж не сказал султан Амурат, что он спит
спокойно на оба уха, хотя множество принцев в Стамбуле сговариваются, как
его погубить, а боится он только казаков, которые, будучи никчемным польским
сором, не одному монарху сон портят. Где же тот свет, а где тьма? В
Стамбуле, или в Риме, или еще где-нибудь? Разве львовские доминикане не
освятили у себя саблю гетмана Конецпольского и не носили ее в торжественной
процессии как оружие, которое должно послужить уничтожению веры православной
и народа русского? Жаль говорить! Квантилла сапиенция регитур мундис -
поникшая мудрость властвует над миром!
Самому было смешно от своих слов о мудрости, когда в полдень на
следующий день прискакали со всех сторон ногаи, сопровождавшие нас, и
загалдели наперегонки:
- Улу дениз!*
______________
* Большое море.
- Чуваш!*
______________
* Сиваш.
- Op-копу!*
______________
* Перекоп.
И ни малейшего следа мудрости на этих замаранных, немытых, как говорил
отец Федор, водой святого крещения, а только дикая радость и восторг
непередаваемый, потому что, наверное, почувствовали свое, родное, самое
дорогое.
Мы не видели тем временем ничего, кроме седой равнины и седого неба над
нею.
- О чем они шумят, неверные дети? - спросил меня отец Федор.
- Сиваш впереди и Перекоп.
Нужно было еще ехать да ехать, пока далеко впереди равнина поднялась
темным продолговатым холмом, а под ним темной мертвой полосой угадывался
Сиваш, или Гнилое море.
Мы еще не видели ничего, а нас уже заметили и навстречу полетел
небольшой чамбул. Наши ногаи закричали навстречу своим родичам, те вздыбили
коней, пустили вверх целые тучи стрел то ли в знак приветствия, то ли с
угрозой. Потом подскочил ко мне с несколькими всадниками в грязных кожухах
старый воин, видно их десятник, и спросил, кто мы. Я сказал, но что ему в
наших именах? Ногай метнул по нашему отряду быстрым и хищным взглядом,
наверное, обратил внимание на нашу одежду, на коней подседельных и вьючных,
на наши переполненные переметные сумы. Тогда бут наш сказал ему, что
направляемся к самому хану, но ногай то ли слушал, то ли не слушал его: хан
для него был далеко, а мы вот здесь, он жил теперь одними лишь глазами,
цепкими и хищными, он приглядывался и приценивался, какой бакшиш содрать,
пока он наивысшая власть, право и закон, жизнь и смерть. Наконец высмотрел
коня в дорогом уборе, махнул на него правой рукой, молча уставился на меня.
- Конь для моего брата Тугай-бея, - спокойно я сказал по-татарски, -
тебе дадут другого, а он не хуже: у казаков не бывает плохих коней. Ты
опытный воин и должен знать это.
- Так они обдерут нас до нитки, - недовольно промолвил мой Демко. - С
чем же до хана доберемся?
- Доберешься, Демко, доберешься до самого бога, - успокоил я его,
показывая казакам, чтобы подвели коня для подарка татарину.
Гнилое море лежало словно бы и не в берегах, а в соляной шубе, что
белела между грязной землей и тяжелой темной водой, такой чистой, что даже
странно было. Узкий перешеек, что вел с материка на полуостров, был
перекопан широким, наверное саженей в двадцать, рвом. Это и был Перекоп,
ворота в Крым, в царство неприступного хана, который спрятался где-то в
своем Бахчисарае, прикрывшись ордами, которые никогда не считали своих
врагов, а только спрашивали: где они? Через ров был проложен деревянный
мост, целые скопища всадников на низеньких юрких лошадках гарцевали перед
мостом и позади него, некоторые рвались к нам, но их отгонял резкими криками
тот, что получил от нас коня, и мы во все более плотном окружении
продвигались к мосту, и через мост, и к укреплениям за мостом на
продолговатом, сколько окинет взор, холме, который должен был быть
прославленным Op-копу, Орскими или Перекопскими воротами, Перекопской
крепостью, где сидел ныне Тугай-бей, мурза всех кочевых ногаев. Вал был
мощный, но очень давний и запущенный, виднелось на нем несколько пушек и три
плохонькие башни. Сама земля была здесь словно крутой вал, скрывая от чужих
взглядов небольшую гавань и беспорядочно протоптанную извилистую дорогу от
нее к воротам крепости. По этой дороге выехал нам навстречу сам мурза со
своими воинами и, увидев меня, вырвался вперед, а я рывком бросил своего
коня ему навстречу, и мы столкнулись лицом к лицу - двое немолодых мужчин,
оба хорошо одетые, хотя и без роскоши, зато при драгоценном оружии; оба
усатые, только у меня усы толстые и тяжелые, а у Тугай-бея какие-то
прореженные, у меня на лице усталость и изнеможенность, у него - улыбка
былого молодечества и скрытой мудрости, на моей фигуре печать
неопределенности и неуверенности, у него - самодовольство, которое человек
должен неминуемо выражать, когда стоит так, что он виден со всех сторон. И
еще были мы разными в том, что Тугай-бей воевал без передышки всю свою
жизнь, а я только еще собирался начать свою войну, которая неизвестно
сколько будет продолжаться, и буду ли я победителем или побежденным, живым
или мертвым, но так уж суждено было мне, и не было спасения. И вот эта доля
моя и моя обреченность бросали меня в объятия этого, собственно, чужого, а
еще вчера смертельно враждебного мне и моему народу человека, и не так уж
много, оказывается, нужно для человеческой дружбы.
- Брат мой! - закричал еще издалека Тугай-бей, не зная меня, но
догадываясь, потому что возле его правого стремени скакал его сын Карач и
уже указывал на меня. - Сын мой был твоим сыном у тебя, а не рабом, и теперь
ты мой брат, Хмельницкий, лев, славный добрым именем своим.
Слепой случай помог, что именно мне достался сын Тугай-бея, и теперь
этот быстроглазый татарчонок невольно стал той счастливой силой, которая
стерла черную и кровавую межу, разделявшую нас бессмысленно и враждебно и
которую ничем невозможно было сгладить, кроме доверия и любви. Всю жизнь
убегаем мы от ненависти и вражды, а находим ненависть еще большую. Переходим
через мосты, и все проходит через мосты, а зло остается. Я ступил на землю,
которая была извечным злом для моего народа, первым замахнулся на
неосуществимое, пытаясь покончить с враждой, спасения от которой нет даже
после смерти. Вот уже прозвучало слово "брат", но это еще только между двумя
мужчинами, старыми, как мост, который мы только что перешли. Мост можно
перейти, у него есть конец, а человеку не видно конца своей жизни, и тот,
кто сегодня становится твоим братом, завтра может снова стать врагом. Потому
что человеку нужна прочность. Прочность - только в народе. Когда два народа
говорят друг другу "брат", то это уже надолго, на века. Не безумство ли -
стремиться к братанию с этим непонятным народом, спрятанным за морем на
куске сухой, раскаленной солнцем земли, с народом, который не верит никому,
где даже степи заполнены враждебностью и подозрительностью? Тугай-бей сказал
мне "брат". Я ответил ему тем же. И на Сечи среди казаков есть татары. Не
умеют перекреститься - их учат. В какого бога веруют - никто не спрашивает:
у казака бог - счастье и доля, мужество и отвага. Бывало, что казаки просили
помощи у крымчаков. Бывало, что и сами приходили в Крым не только с войной,
но и с помощью. Михайло Дорошенко погиб под Бахчисараем, приведя казаков на
помощь Гиреям, которые воевали тогда с буджакскими Кантемирами. Но что
случай, когда перед тобою - судьба целого народа! Оглядываться назад,
заглядывать наперед, связывать то, что было, с тем, что будет, увлекаться и
мудрствовать над событиями или по поводу их - все это оставим летописцам с
холодной памятью, мы же пришли, чтобы соединить эти разъединенные
несправедливо и бессмысленно миры. И уже теперь ты сам идешь рядом с
событиями, вместе с ними растешь, замираешь, останавливаешься, и никаких
чувств, ибо ты сам - сплошное чувство, и ни страха, ни опасения, ни надежд,
ибо ты сам - страх, предостережение и надежда.
Не может быть доверия выше, чем тогда, когда два враждебных вооруженных
всадника соскакивают с коней. И вот мы с Тугай-беем спешились. Ступили друг
другу навстречу и обнялись. Оба старые, как мост позади. А рядом стояли наши
сыновья, будто мост между нами, улыбались, весело покачивая головой, почти
по-братски.
Тугай-бею подвели коня в дар. Вороной жеребец, уздечка в серебре и
бирюзе, стремена серебряные, седло с коваными серебряными луками. Для хана у
нас был золотистый Карабах с убором золотым, для преданнейшего ханского
мурзы - серебро, чистое, как сердца, с которыми шли к этим людям.
В крепости все поражало какой-то неустроенностью, временностью,
запущенностью. Лишь несколько низеньких татарских халуп под черепицей, а
большинство - землянки или шатры из конских шкур. Дымят костры, суетятся
приземистые фигуры в грязных, вывернутых наизнанку кожухах, кто-то что-то
продает, кто-то покупает, один тянет коня, другой барана на убой. Правду
говорил Тимко о здешнем убожестве. Чуть большая из этих халуп была
пристанищем Тугай-бея. Внешне не отличалась ничем от остальных, но внутри
вся была устлана толстыми коврами, от двух медных, до блеска начищенных
жаровен шло блаженное тепло, низенькие шестигранные столики были уставлены
серебряной и медной, так же, как и жаровни, до блеска начищенной посудой, по
помещению метались молодые татарчонки, нося на больших медных и серебряных
подносах целые горы вареного мяса, сладости, кувшины с напитками. Носили
неизвестно откуда, будто из-под земли.
- Жаловался на убожество, - промолвил я Тимошу вполголоса, - а тут вишь
какая роскошь.
- Какая там роскошь: ковры ведь прямо на землю бросают!
- Хотел, чтобы тут была хата на помосте?
- Хотя бы земляной пол сделали да глиной помазали. Глины вон сколько
вокруг!
Человек тоже из глины. И Тугай-бей из глины. Сидел напротив меня на
подушках, пожелтевший, жилистый, вывяленный ветрами и солнцем, слушал мою
речь, не прерывал, лишь когда я умолкал, он бросал два-три слова и снова
прищуренно слушал, думая свою думу, и тогда был будто его крепость, будто
вал и ров - неприступный и непостижимый, таинственный, как весь их Крым.
Оставь глаза и уши по эту сторону Op-копу, вступая в пределы ханства.
- Я поведу тебя к хану, храбрый муж Хмельницкий, - наконец сказал
мурза. - Когда приходит к нам такой знаменитый вождь днепровского
казачества, великий хан должен его видеть.
- Будем считать меня послом, - сказал я.
- Нет, ты - великий вождь и лев, славный добрым именем своим! - упрямо
повторил Тугай-бей.
Но я тоже не хотел уступать и твердил, что только посол, Кривонос даже
расхохотался, слушая этот наш спор:
- Никто и не поймет никогда: то ли послы от Хмельницкого, то ли
Хмельницкий сам посол!
И снова перемеривали мы хмурую равнину под понурым небом, и снова
вокруг нас была то ли зима, то ли весна, ничего определенного, как и наша
доля и наши надежды, свист ветра, вой то ли волчий, то ли собачий.
- Далеко еще? - допытывались у меня казаки, а я и сам не знал: казалось
иногда, что будем ехать вот так до конца своей жизни, будем взбираться на
холмы, перебредать речки, проезжать мимо татарских ватаг, одиноких
всадников, двухколесных повозок, запряженных верблюдами, а потом снова -
пустыня и пустыня, от которой больно сжимается сердце. Далеко спрятался хан
татарский! Далеко и глубоко!
Бахчисарай и не появился, и не возник, а просто оказался под копытами
наших коней: равнина закончилась, провалилась глубоким и узким ущельем, а в
этом ущелье прилепилась ханская столица, дворец среди садов, как читалось
татарское слово "Бахчисарай".
Над долиной торчали шпили минаретов, главная улица столицы тянулась
вдоль ущелья по-над берегом мутного ручья - Чуруксу, на вс