Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
венную стесненность, появляющуюся, едва только Мари приходится
обращаться к отцу.
Многое читалось безошибочно и сразу...
Ужин, как несложно предположить, оказался прост, хотя и обилен; правда,
сервировка удовлетворила бы взыскательный вкус.
Пили опорто, штейнмарковского розлива, Мари, естественно, едва пригубила.
При свечах ее лицо с чуть вздернутым носиком и большими глазами казалось
немного печальным; голубая жилка, слегка прорисованная над переносицей, чуть
заметно пульсировала. И в какой-то миг Дмитрий Алексеевич, не фантазер и уж
совсем не резвый юноша, вдруг представил себе, что прикасается губами ко лбу
Мари - и ощущает это биение сквозь теплую нежность атласной кожи. Представил
и вздрогнул от непривычного сердечного толчка, и опустил глаза, потом поднял
- и вновь встретился с лучезарным взором панночки...
Вечером дождь и гроза стихли, и только все дальше и дальше к неведомому
краю земли высвечивались уже беззвучные синие сполохи, будто отправлялась
далее по указу свыше передвижная небесная кузня судеб.
Дюжие парубки отнесли Василь Василича в кабинет. Мари, потупив очи,
попрощалась и ушла к себе.
К опорто прибавилась домашняя настойка; Рубан, как обычно, пил мало, а
Криницкого разобрало и, как большинство пьющих, он сделался слезлив и
многословен. Понесло жаловаться на соседей, норовящих оттяпать дальние
угодья, на дочь, очень уж своевольную и дерзкую, на покойницу жену,
оставившую его, калеку, на старости лет без опеки и наследника, да еще с
заботой - пристроить дочь на дворню, мужиков и вообще на участь инвалида...
Гнедка хорошо обслужили и задали свежего сена.
Дмитрий Алексеевич постоял на крыльце, вдыхая прохладу, и отправился на
покой.
А утро - как впрочем обычно после крутых гроз - выдалось благостное.
Дмитрий Алексеевич по солдатской привычке встал рано, хотя и далеко не
первым в усадьбе. Вскочил, распахнул окна: родная, пышная Украина
серебрилась росами и зеленела, насколько достигал взгляд, и только
далеко-далеко, чуть пониже налитого утреннего солнца, синели вечные леса,
плавно огибая всхолмия...
Рубан кликнул смешливую девку, умылся, оделся и, ловя непривычно
любопытные взгляды, спустился в сад.
Теплом и счастьем, и запахом цветов дышала земля. Над куртиной неровно и
все же важно плясала нарядная бабочка, потом поднялась чуть повыше и уплыла
вглубь сада. Дмитрий Алексеевич непроизвольно двинулся за ней - и, обогнув
высокий малинник, увидел залитую золотом утреннего солнца маленькую беседку
и панночку Мари Криницкую в ней.
Она не заметила гостя - смотрела вдаль, прочь от дома, и Дмитрию
Алексеевичу пришлось свернуть на боковую аллею, чтобы подойти ко входу в
беседку... Но вошел не сразу - замер в нескольких шагах, вглядываясь и не в
силах оторвать взгляд.
Лихому казаку, видевшему и диких огнеглазых черкешенок, и роскошных
полячек, и уютно-аккуратненьких немочек, и дерзких француженок, казалось,
что ничего прекраснее в своей жизни он не встречал. Не разум - отважное
сердце его простучало вдруг: богиня! - и повторяло, вторило это слово,
вбивало в грудь, все ближе к горлу... И, быть может, оттого только, что
голос разума, голос сорока шести прожитых лет кричал, предупреждая, что не
может быть, что сие ложь и самообман, что все захолустные прелестницы глупы
и жеманны, и суетны душою, пустые персоны и только, и все пытался заглушить
голос сердца, Дмитрий Алексеевич двинулся с места и подошел к Мари.
Она повернулась на звук шагов, Дмитрий не смог вспомнить, видел ли он
когда прежде такие ясные глаза, неожиданно светлые при черноте кос; и
наверняка никогда - хоть это понимание и не перелилось в слова - девичьи
глаза не обращались к нему радостным, доброжелательным и жадным
любопытством. Или надеждой?
Они обменялись приветствиями - и вдруг заговорили так, словно и нет между
ними тридцатилетней пропасти. О чем? Да о пустяках и о главном. Даже вдруг
серьезно заговорили, очень рассерьезничались - потом посмотрели друг другу в
глаза, почувствовав одновременно комизм важного разговора в этот час и в
этом месте, и рассмеялись.
И Мари спросила:
- Хотите черешен? - и протянула горсть блестящих ягод.
Рубан, чуть заметно прихрамывая на правую ногу, подошел еще ближе и
неожиданно для себе самого наклонился, и губами снял ягоду с узенькой
девичьей ладони. И - застыл на миг, продлевая касание, продлевая позу со
склоненной головой, как - единственно в жизни, - перед Александром
Благословенным, из собственных рук вручающим орден.
В это мгновение, наверное, все и решилось для Рубана. Или чуть позже?
Криницкий наказал Мари поехать к соседу - тот безо всяких прав захватил
майорский луг. Просто послал гайдуков, и они кийками прогнали криничковских
косарей.
Дмитрий Алексеевич, под предлогом, что это по пути, вызвался
сопровождать. Кажется, все обрадовались - управляющий, смышленый и лукавый
длинноусый хохол, кучер, Мари и, конечно, сам Рубан.
Добирались в приличное, предполуденное время за полчаса - Мари в
тарантасе, Дмитрий Алексеевич верхом.
Господин Макашов оказался на крыльце, и Мари - соседи были знакомы, -
заговорила сразу, едва успев поздороваться. Рубан, не представленный, в
невзрачной дорожной одежде, и рта не успел раскрыть, как Мари все выпалила,
горячо, по-девчоночьи - и, конечно же, получила издевательски-вежливый ответ
Макашова, процеженный сквозь прокуренные зубы: ему, Макашову, мол,
доподлинно известно о принадлежности упомянутого луга жалованному ему
имению, а посему гайдуки выполняли его законную волю, и только уважение к
ранам господина Криницкого подвигнуло его ограничиться изгнанием косарей без
возбуждения требования о компенсации ущерба. Впрочем, если угодно, пусть
обратятся в губернский суд, конечно, если господин Криницкий явится туда
самолично, а не пошлет опять барышню из детской или случайного поверенного.
Тогда только, увидев, как вспыхнули щеки Мари, Рубан подался вперед и,
все еще сохраняя сдержанность, порекомендовал Макашову не только проявлять
уважение к героям Отечественной, но и соблюдать законы Государевы и обычаи,
принятые среди черниговского дворянства.
- Я так и знал, - взвизгнул Макашов, - что вы, малороссцы, станете тыкать
вашими мазепинскими правами! Ваш холопский народ еще учить и проучивать
надо, пока станете на что приличное похожи!
Полковник недобро сузил глаза и, выдержав паузу, шагнул вперед: - В
губернский суд за своеволие мы пожаловаться успеем. А за все прочее ответите
Вы лично - мне, черниговскому дворянину, мне и моей сабле!
Макашов вскочил и выкрикнул, багровея: - Угрожать? Мне? Камергеру
императорского двора? Да я тебя сейчас высеку, как пса...
Закончить обещание Макашов не смог, не успел - свистнула казацкая
нагайка, и наискосок по камергерской физиономии вспыхнул рубец.
- Взять его! Взять! Засечь! - заорал Макашов. Гайдуки - двое с саблями,
четверо с дубинами, - бросились к Рубану.
Полковник стремительно повернулся, нырнул под руку ближайшему
вооруженному гайдуку и, перехватив на взмахе кисть, толкнул здоровенного
парубка под удар дубинки второго гайдука. Мгновение - двое, сшибясь, еще с
криком падали, - сабля завертелась в руке Дмитрия Алексеевича.
На последующую сцену Мари лучше было не смотреть. Казалось, что Рубан
только чуть наклоняется из стороны в сторону, а сабля сама свистит и
описывает сверкающие полукружия, обрубая дубинки и рассекая лица и руки.
Секунда? Две? Три? Четверо - на земле, двое, обезоруженные и с кровавыми
порубами, отбегают в сторону, остальные - неподвижны и, как
загипнотизированные, не шелохнутся.
Чуть отставив вправо-вверх саблю в напряженной руке, Рубан поднялся на
ступени и поддал острием Макашовский подбородок: - Ну что, великоросс,
холопов твоих я пожалел - хохлы, и не виноваты; а тебя - не пожалею...
- Господин... господин... - пролепетал Макашов. - Вы не можете...
- Могу. Не будет тебе места на этой земле. И до суда - не доживешь. Все,
что можешь получить - право умереть с оружием в руке. Право мужчины и
дворянина - если, конечно, ты действительно дворянин...
Как звук включился - сзади заголосили бабы, сбегаясь к пораненым
гайдукам, зашумели мужики, и раздался ломкий голос Мари Криницкой: - Дмитрий
Алексеевич, прошу Вас, отпустите его. Прошу Вас. Вернемся...
Рубан еще секунду помедлил, с брет„рской проницательностью вглядываясь в
лицо камергера, потом бросил сквозь зубы: - Бога благодари. И Ее. И знай:
полковник Рубан тебе ничего больше не отпустит.
Вытер лезвие о шелковую Макашовскую рубашку - и сошел с крыльца. Подошел,
чуть прихрамывая, к Мари, взглянул в благодарные и испуганные глаза и, чуть
улыбаясь, подал левую руку: - Прошу в экипаж, Мария Васильевна. Я напугал
Вас? Извините - погорячился.
Выехали за ворота; кучер хлестнул - и лошади резво закопытили по мягкой,
еще хранящей влагу дороге.
- Не беспокойтесь, Мари, - сказал Рубан по-французски, - больше ваших
косарей не тронут.
- Не беспокойтесь? Я очень опасаюсь, что Вы можете пострадать. Макашова в
округе все боятся.
- Не посмеет. Слабак, - коротко бросил Дмитрий Алексеевич, умеряя рысь
Гнедка, - а с гайдуками ничего не случится. Кости не рубил.
С полверсты они молчали. А потом, также по-французски, Мари сказала: -
Боже мой, так счастлива была бы я с таким отцом... - И положила прекрасную
руку на край экипажа.
Дмитрий Алексеевич, подав Гнедка поближе, накрыл ручку своей крепкой, в
рыжеватой поросли рукою и, поймав взгляд, ответил:
- У Вас есть родной отец, Мари. А другое место в Вашем сердце и Вашей
жизни я буду счастлив занять...
Еще два месяца Рубан еженедельно заезжал в Кринички, пока не уверовал
окончательно в возможность счастливой перемены в жизни, пока не посватался,
не получил отеческого благословения от Василия Василиевича, ничуть не
скрывающего свого облегчения, и - первого, решительного и нежного поцелуя от
невесты.
И вот сейчас...
Дмитрий Алексеевич вернулся в усадьбу, тщательно собрался и поскакал
знакомою наизусть дорожкой, сквозь лесок, в графский дом. Кому, как не его
сиятельству, крестнику и кровнику, спасенному и благодетелю, быть посаженным
отцом на свадьбе?
Да, генерал моложе его на двадцать лет с небольшим; и что с того? В
дружбе, равно и в любви, нет меры годам...
Рубан въехал в услужливо распахнутые ворота; у. крыльца спешился, бросил
поводья конюху и взбежал по мраморным ступеням.
В гостиной чуть задержался - пройти ли к кабинету или подождать, пока
мажордом вызовет; решив не дожидаться - почти по-свойски, - подошел к резной
двери и троекратно постучал.
Постучал, не зная, что с этого мгновения начинается самая нелегкая часть
в его бурной, но в сущности пока прямой, как штык, судьбе.
ГЛАВА 7
Дмитрий Кобцевич опустил голову на руль и замер. Очень долго, быть может,
всю предыдущую жизнь он пробегал, проскакивал мимо действительной - если она
и в самом деле существует такая, действительная, - оценки своих поступков. С
годами, с опытом, с расширением кругозора стало понятно, что правда - не
одна, что есть несколько систем взглядов, по которым один и тот же поступок
оказывается подвигом или преступлением, обыденностью или чрезвычайностью,
жертвой или предательством. Один и тот же. Было время, когда истиной в
последней инстанции казался марксистский (или тот, который скрывался под
названием марксистский) подход. Кто не с нами, тот против нас. Общее больше
личного. Наше дело правое, победителей не судят. И так далее. И в этой
системе жить можно было просто и легко.
Вступить в комсомол, потому что ты - как все, ты веришь и хочешь, чтобы
наступило светлое будущее, когда все поровну, а значит, по справедливости.
Искренне возмущаешься на собрании, когда выясняется, что в коллективе есть
неправильно понимающие, которые поступают, исходя из своекорыстных интересов
и ложных идеалов.
На какой-нибудь районной конференции не выдерживаешь тягомотины
пережевывания одних и тех же слов, срываешься с места, режешь если не всю
правду, то во всяком случае все, что успел заметить несовпадающего между
словами и делами - и оказываешься членом пленума, а чуть позже -
освобожденным секретарем. За принципиальность платят, и этой самой
принципиальности еще и не требуют.
И скоро сам начинаешь и радоваться тому, что твое житейское начинает
получаться как бы само собою, и тосковать, что искренние твои порывы и
устремления вязнут и глохнут, что никто не спорит и не противоречит, но дело
происходит по иным законам, почти ничего не сдвигается, только в заоблачной
выси, осиянной буквами "ЦК", громыхает и произносится нечто по-прежнему
эпохальное... Но задевающее и тебя, и окружение едва ли больше, чем гроза по
телевизору.
Потом однажды тебя вызывают в кабинет к Первому, и парочка незнакомых,
подтянутых, очень доброжелательных товарищей начинает перебирать славные
вехи твоей биографии, внушая исподволь, но настойчиво, что с такими данными
можно послужить по-настоящему делу партии (а заодно и решить ряд личных
проблем), и сделать это можно только в рядах славных органов
госбезопасности.
И Первый подтверждает, что да, сложилось такое мнение, что на укрепление
важнейшего инструмента социалистического государства надо рекомендовать
именно тебя, как самого достойного.
И все смотрят на тебя так требовательно и испытующе, что поневоле кажется
- вот он, тот миг, когда ты должен доказать делом искренность всех
предыдущих слов; так испытующе, что просто невозможно отказаться.
И не отказываешься.
Только сначала - училище, и там выясняется, что у тебя первоклассные
способности и к стрельбе, и к рукопашному бою, и владение техникой тебе
дается как никому... И стоит ли удивляться, что из училища попадаешь в
Москву, в нерекламируемый спецотряд? Не на хлебную и беззаботную охрану
священных старцев, а в ту самую команду, которой выпадают и погони, и
задержания, и выслеживание своих и не своих граждан, среди которых
попадаются и очень ловкие...
Спецкоманда - при Конторе, а посему политзанятий, промываний мозгов,
особенно много.
Но чем больше слов и чем подкованнее "промывшики", тем верится им меньше,
и чаще тянет к ребятам из шестого управления - почитать конфискат и
послушать байки о закоренелых диссидентах.
На тридцатом году жизни, почти одновременно, конфискат бывший
выплескивается во все журналы и на книжные разделы и появляется Машка... С
Библией и скромным приданым, со страхом перед жизнью и подругой Татьяной.
Появляется Вадим, которого в свое время водил а потом как-то приручился, и
сдружились, и даже с орлом Рубаном выручали его из житейских передряг.
Нет, не перевербовывался ни в одну веру Кобцевич, не принял правыми
абсолютно ни соцев, ни демов, ни христиан. Но их стало уже втрое больше, чем
прежде, и все оказывались правы в чем-то; а самое главное - появлялось,
предчувствовалось в душе рождение простого вопроса к самому себе: что
дееши?
Как сейчас: зачем выследил чужую жену?
Не "права ли она", а именно - зачем выследил?
А часом раньше - зачем козырнул, принял к исполнению вроде бы
естественные, логичные для слуги государства предписания, если не веришь ни
в конечную правоту, ни в неправоту их? И еще - знаешь ведь, что если все
сделать по плану, быстро и решительно, без малейшей утечки информации, - то
все получится, но ничем хорошим в конечном итоге не обернется? Знаешь - и
что? Зачем, увидев собственными глазами, что Лешка - не его дитя, не сказал
Машке ни слова, и если постарался отвадить Рубана от дома - то так, чтобы
ничего не стало заметным? Не смирился - но и не восстал?
И вообще, зачем продолжаешь который год работать, как будто ничего не
случилось, по странной какой-то инерции служить делу, в которое совсем не
веришь, и бороться с людьми, делами, идеями, в которые не веришь тоже?
Должна же быть хоть одна опора, хоть одна истина, надежная без исключения,
истина навсегда? Во что превратился он сам?
А может быть, за всем этим двойным и тройным маскарадом, за тем обликом
души, который он в себе знает, допускает знать, ворочается иное существо,
тайный и грязный зверь?
Кобцевич поднял голову, взглянул на часы и на окно. Там по-прежнему горел
слабый розовый свет, да по занавеске проплыла неспешная тень. А времени -
немного. "Окна", во время которого никто не заметит его отсутствия ни в
управлении, ни в дежурке, ни дома, оставалось всего минут сорок. И это - на
все, с учетом дорожной скользотищи.
Дмитрий никогда не прокалывался; и теперь, не зная еще, что именно
предпримет, он, как всегда, подстраховался.
Быстро набрал домашний номер и, как мог спокойно, сказал Маше, что,
наверное, приедет ужинать через полчаса, если дела не задержат.
Позвонил в дежурку - все нормально, а раз так, то немного задержится,
поужинает дома.
И набрал третий номер - телефона в двадцать пятой квартире. Шесть цифр; а
перед седьмой - замер.
Все дело - в ней. Но признаться в этом - страшно: Ни советоваться, ни
водку пьянствовать с Вадимом уже нет ни времени, ни желания. Да и стоит ли
сейчас всерьез раздумывать, хуже ли и насколько хуже всем станет, если
операции сработают и начнется откатка, большая откатка, из которой далеко не
все выкарабкаются живыми и неискалеченными? Хотя, наверное, предупредить
было бы честнее; и если вы, господа, чего-то и в самом деле стоите, если
часть народа за вас - тогда потягаемся, а история пусть рассудит. А то ведь
исподтишка можно и голову Олоферну отрубить - а в равном бою все пошло бы
иначе...
Даже сейчас, уже почти допустив внутреннее прозрение, отгонял его,
пытался - внутренне - откупиться соображением о долге служебном и долге
историческом, пытался залить, замазать словесами светлеющее окно...
Нет, на внешнем слое Кобцевич не скрывал ни от себя, ни от Машки и даже
ни от Рубана, что ему нравится эта тонкая, манерная, злоязычная змеюка. Сто
лет знакомы; еще и женаты не были, когда Маша привела в дом подругу,
состоящую, по тогдашнему неумению делать макияж и отсутствию приличной
одежды, только из яркозеленых, широко расставленных глаз и неприлично
красивых ног.
Машкину решимость Кобцевич оценил еще тогда. Вся Машка в этом: сразу
сунуться под самую большую опасность, и если вдруг пронесет Господь, - жить
чуть поспокойнее. Если же нет - развести руками: ну вот, мол, я так и знала,
что плохо кончится. Такой вот ослик Иа, только добрая и нежная, и домашняя -
лучшей хозяйки, казалось, и не найти. Если бы не эта мука с Лешкой...
А тогда Кобцевич умилился, понял и пожалел Машу, но нечто появилось в его
отношениях с Татьяной, ставшей частой гостьей в доме. Тайное нечто... Вроде
оставались с Татьяной приятелями, только осторожничал, особенно оказываясь
наедине, в выборе тем для разговора, и все реже огрызался на шпильки. Потом
Татьяна привела жениха, Сашку Рубана - вот, мол, привязался мент, никак не
отклеится, уже и переспала, думала - отпадет, так нет же. Придется замуж
выходить...
Дмитрий видел, что больших радостей брак Татьяне не приносит; видел и
полуосознанно считал - хорошо, так и должно быть, разве Сашка может
превосходить его? А Таня...
Боже мой, сколь
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -