Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
в ней! Даже витамины, как говорят, хотя я так думаю:
откуда там витамины? Никогда в боржомах витамин не было, а теперь при рынке
вдруг взялись?
Двигаясь суетливо, он выудил из холодильнику две бутылки из
прозрачного стекла. Обе сразу же запотели, а когда отец сдергивал
открывашкой жестяные колпачки, на туманных боках бутылок оставались широкие
мокрые следы.
- Что-то случилось? - поинтересовался он осторожно.
- Да, - ответил я. - Случилось.
- Что, сынок?
Мне уже под тридцать, но он обращается так, словно не я выше его на
полголовы и тяжелее на десяток кэгэ, а все еще роюсь в песочнице.
- Я сделал страшное открытие, - сообщил я.
- Ну-ну. Говори! Что бы не стряслось, я твой отец...
- Я живу в этом теле, - произнес я отчетливо.
Он удивился:
- Чего?
- Говорю, я... вот который сижу сейчас с тобой за одним столом,
прихлебываю пивко, разговариваю... я живу в этом теле.
Он вскинул брови, волосы там у него по старчески уже кустистые, с
толстыми как проволока волосами, вдвое длиннее привычной шерсти на
надбровных дугах:
- Да, открытие... Это жара так действует. А ты то сам кто?
Я ответил очень серьезно:
- А вот это и стараюсь понять.
Он посмотрел очень участливо, вздохнул:
- В самом деде проклятая жара... Ну ее, эту воду. Там в холодильнике
пивко. Достань пару бутылок. Я эту импортную дрянь в жестянках не одобряю,
у меня там настоящий “Афанасий Никитин” Темное... В такую жару особенно.
Холодильник старенький, гудит неимоверно, энергию жрет как
электрическая свинья, но отец стал туговат на ухо, шум не беспокоит, а за
перерасход энергии проще отрывать от пенсии рубли, чем найти деньги на
новый холодильник.
Бутылки в ладони приятно скользили, покрытые мелкими бусинами влаги. Я
сразу ощутил жажду, а когда представил как темная струя ударит в стакан,
быстро наполняя, светлокоричневая пена пойдет верх,.. губы сами плямкнули,
а горло сделало глотательное движение.
Отец засмеялся:
- Вот видишь, ты еще и бутылку не открыл, а уже чувствуешь!
- Еще как, - согласился я. - Отец, ты давай сам... Хочешь, я тебе
открою? А я смелю несколько зерен, если ты не против.
Он удивился:
- Кофе? В такую жару?
- У меня и так голова не варит, - признался я. - Засыпаю на ходу.
Мысли ворочаются вялые, как жирные караси в теплой воде. Все путается,
отрывается как модем на харьковских линиях, а поймать ускользающие хвосты
не могу... Так скользит, что даже чешуи на пальцах не остается.
- Надо отдохнуть, сынок, - сказал он участливо. - Ты слишком
перерабатываешься. Это не по-отцовски такое говорить, обычно все ворчат,
что дети бездельничают, а вот мы в их годы... но ты в самом деле работаешь
каторжно. И мозги не щадишь.
Я отмахнулся:
-Да нет, когда дело касается извлечь интеграл или наладить новую
программу, мозги работают быстро и без сбоев. Или если пулю записать, в
покер сыграть, в картишки перекинуться - все карты помню, что вышли. А вот
когда пытаюсь понять нечто... нечто такое... то в мозгах каша, серый туман,
какая-то стена...
Он посмотрел как-то странно, отвел взгляд. Мне показалось, что он
хочет что-то сказать, но не решается. У меня в зобу сперло дыхание,
все-таки отец любит и доверяет, должен сказать, только слова подберет
тщательнее, все время помнит, как он говорил не раз, что он мною уже был,
потому меня понимает, а мне им еще предстоит стать через двадцать семь лет,
а за это время я уже буду не таким, и думать буду иначе...
Губы его задвигались, потом он вздохнул, плечи осели, а глаза погасли.
Я с глубоким разочарованием понял, что отец ничего не скажет. То ли потому,
что я, по его мнению, еще не дорос, то ли... как показалось вдруг, он сам
не нашел ответы на эти странные вопросы.
Пока кофе отстаивалось, моему разумоносителю восхотелось есть. Чтобы
не отвлекал, я вытащил из хлебницы бородинский, нарезал, положил тонкий
слой масла, прислушался к ощущениям, мои руки отыскали на столе солонку.
Отец с недоумением смотрел, как я усердно трясу ею над тонким слоем
масла:
- Ты ж, вроде бы, считал это белой смертью...
- Что делать, - ответил я невесело, - то, в чем я живу, требует ломоть
черного хлеба с маслом и обязательно с солью. Пусть заткнется и не мешает.
Отец улыбнулся, решил, что я пошутил, или так назвал желудок, но
смотрел внимательно. Второй стакан опорожнил только до половины,
прислушивался не сколько к своим ощущением, но к моему голосу, интонациям.
Что-то его тревожило. Похоже, он чувствовал, что во мне изменилось нечто
очень сильно, словно и в самом деле в теле его сына поселилось существо из
далекого холодного космоса.
Он посмотрел поверх моего плеча. Я помнил, что за моей спиной большой
календарь с крупными цифрами, глаза отца стали слабоваты, а очки не
помогают.
- Завтра день поминовения родителей, - произнес он робко. - Я что-то
слаб стал ногами... Ты не сходил бы со мной?
Рот мой уже открылся для привычного: не могу, страшно занят, дел по
горло, как-нибудь в другой раз, да и буду белой вороной среди старичья,
ведь это только они охотно толкутся на кладбищах... но я подавил реакцию
разумоноителя, ответил вместо его:
- Пожалуй, да. Что захватить с собой?
Он опешил, не ожидал такого быстрого ответа. В лучшем случае ему
удалось бы меня в конце-концов уломать, но не сразу и на известных
условиях.
- Я все соберу, - сказал он торопливо. - Надо чуть подкрасить
оградку... Самую малость. И все! Может быть, чуть-чуть холмик подровнять,
если дождями слишком размыло.
Вместе с нами с трамвая сошли люди, которых можно было бы принять за
дачников: ведра, совки, лопаты, грабли, банки с краской, щетки, еще
какой-то инвентарь, только люди двигались без шуточек, лица если не
строгие, то все же буднично ровные, бесстрастные, с легким налетом некой
извечной скорби.
Они шли, негромко переговариваясь, маленькие группки по два-три
человека, но были и одиночки, тоже, правда, с ведрами и лопатками. Далеко
впереди показался невысокий каменный забор, добротный, но облупившийся,
старый. Дорожка от остановки вела к воротам, навстречу вышли немолодая
супружеская пара, он сильно хромал, шли медленно, поддерживая друг друга.
- Они каждое воскресенье здесь, - сказал отец негромко. - У них здесь
фамильный склеп.
- Ого! Дворяне, видать.
Сказал чисто автоматически, даже не я сказал, а этот, разумоноситель,
и отец кивнул, то ли соглашаясь, что да, дворяне, а то и графья, то ли
просто принимая мои слова.
Столбы ворот разошлись в стороны, перед нами открылось пространство,
сплошь заставленное ажурными заборчиками, а в середине каждого квадрата
поднимался либо крест, либо столбик из камня. Иногда из темного или
светлого мрамора, чаще - из гранита. Между этими участками земли, ревниво
отгороженными от соседней, пролегали узкие тропки, утоптанные, словно здесь
живут и постоянно ходят на водопой
Кладбище старое, хоронить перестали лет пятнадцать назад. Могилы
быстро ветшают, это раньше для покойников воздвигали пирамиды, дворцы, а у
нас - склепы, т.е., просторные дома для мертвых. За могилами хоть как-то
ухаживали, а теперь побыстрее закопают, стараясь сократить нелепые расходы,
и на кладбище больше не появляются.
До следующего раза.
Дорожка повела вглубь, деревья расступались нехотя. Здесь они главнее,
да еще пышные кустарники, что поднялись прямо на могильных холмиках,
запуская корни все глубже и глубже... и ягоды вырастают крупные, наливаются
красным соком, такие тугие и яркие, что по коже почему-то пробегают
пупырышки.
- Вот она, - сказал отец торопливо. - Вон ее домик!
Он суетился, тыкал в глубину кладбища пальцем. Я сказал торопливо:
- Да-да, узнаю...
- Правда? - спросил он с надеждой. - Ну, да ты жбыл, когда хоронили...
- Узнаю-узнаю, - повторил я, скорее для того, чтобы следать емку
приятное, после потери Джоя отец сразу сдал, чем потому что что в самом
деле вспомнил. Память у меня отличная, но здесь так быстро разростаются
кусты и вымахивают деревья...
- Вон та с синей решеткой, - сказал отец, и я понял, что он мне не
поверил. - Как над ней терновник разросся! Говорят, моя мама такой и была:
красивой как дикая роза... что значит, терновник, и такая же колючая...
По ту сторону оградки, выкрашенной синей краской, рос куст с длинными
ветками. С нашей стороны оградки слегка зачах, но часть веток гнулась с
тяжести ягод, красных и раздутых как упившиеся комары. Солнце просвечивало
ягоды насквозь, как бывает, просвечивает комариные брюшка, и каждая ягодка
казалась драгоценным рубином.
Судя по наклону ветвей, куст сумел запустить корни под ограду соседа,
там совсем свежая могила, не больше двух-трех лет. Кто-то, дав взятку, да и
пользуясь нашей неразберихой, сумел сделать захоронение поверх заброшенной
могилки многолетней давности.
Ветер пробежал по верхушкам деревьев. Тревожно зашумели. Большая часть
могильных холмиков ветром да дождями уже сравняло с землей, здесь можно
хоронить снова... Старым мертвецам все равно, а людям и, главное, да и
деревьям хоть какая-то польза.
Я шел за отцом, уступая ему как дорогу, так и инициативу. Я знаю, что
делать с компьютером, расколю любую программу, но что делать на кладбище...
Отец переложил ведерко в другую руку, кончик указательного пальца
прошелся по железу оградки. Под твердым как коготь ногтем синяя краска
отваливалась крупными чешуйками. Ржавое железо проступило изъеденное
кратерами язв, чем-то похожее на мертвую поверхность Луны, тоже давно
мертвую, безжизненную, обреченную.
- Облупилось...
- Да уж, - ответил я, не зная что сказать, когда все очевидно, но по
интонации надо что-то сказать в ответ. Здесь это называется поддерживать
разговор. У собак больше эмоций выражается с помощью запахов, а у людей
через зрение и речь. - Да, облупилось...
Я не узнавал оградку, был здесь всего пару раз, очень давно, дорожки
запутанные, а деревья и кусты разрастались.
Когда начали обходить ограду, с этой стороны креста на широкой
металлической дощечке были буквы, сообщавшие, что такого числа, месяца и
года такая-то родилась, а такого-то числа, месяца и года умерла.
Отец с трудом отворил железную калитку, вросла в землю, тут же
принялся суетливо и виновато ковырять лопаткой, подчищая, подравнивая.
Холмик осел, хотя с боков поддерживают доски, уже почерневшие, еще год-два
и рассыплятся. Там, под этим холмиком находится домовина, так раньше
называли гроб, т.е., домик в котором живет умерший. Но сам он не в
состоянии ухаживать за своим домом, потому потомство следит за его
огороженным участком. Сажает цветы, выпалывает сорняки, красит, белит,
чинит...
Поглядывая на это существо, что всерьез считает себя моим отцом, я
тоже топтался в этом тесном участке, огороженном во всех сторон железной
оградой с острыми пиками наверху, чтобы никакой печенег не перелез, не
напал, не разорил...
- А здесь васильки посадим, - приговаривал отец. - Она васильки
любит... Смотрит сейчас и тихо радуется! Сама она, помню, не больно любила
ухаживать за цветами, ее мать все делала, но смотреть любила... А здесь
белым песочком посыплем, дорожка должна быть белой...
Он бережно пересадил из принесенного корзинки рассаду на могильный
холмик. Полил, тщательно примял пальцами землю, делая углубления для
дождевой воды, чтобы задерживалась, впитывалась.
Меня передернуло, когда представил, что эта ж вода, просачиваясь
вглубь, давно разъела деревянный гроб, хоть и прокрашенный для надежности,
черви уже сточили мясо, сейчас там только обглоданные кости.
Отец спросил заботливо:
- Озяб?
- Да так что-то...
- Кладбище, - объяснил он. - Здесь всегда холоднее, чем вокруг.
- Да-да, я чувствую. Калитка облупилась с этой стороны. Подкрасить?
- Да, но сперва обдери малость ржавчину. Вот наждачок, потри. А я пока
краску разведу. Хорошая краска, и цвет ему понравится.
Он говорил, руки его безостановочно что-то делали, огороженный уголок
посветлел, земляной холмик расцвел заботливо посаженными цветами, серые
дорожки стали золотыми от принесенного песка
Двигался и работал он так, словно его престарелая мать, лежа на печи,
наблюдает за ним. Или не на печи, откуда там в глубинах земли печь, но
видит каждое движение, следит ревниво, одобряет или не одобряет.
Могильная дрожь прошла по спине. Отец работает и делает все для того,
чтобы даже не допустить мысли, что его матери уже нет. Просто нет. Она
мертва. Ничего не видит и не слышит. И вообще не существует.
Потому что если допустить эту страшную мысль, то за ней всплывет еще
более страшная, просто чудовищная, невероятная, нелепая: через пару
десятков лет, если не раньше, и он тоже... Его закопают, тело начнет гнить,
подземные черви прогрызут доски, сожрут гниющую плоть, оставят только
кости.
Да, на его могилку будут приходить потомки. Но что ему, если его
самого не будет? Кости, что останутся, это не он. Он исчезнет еще в тот
миг, когда перестанет работать мозг, еще до того, как остынет тело.
- Ты шкурку не нашел? - спросил отец заботливо. - Она там, на дне
ведерка. Я как чуял! Сейчас обдерем старую краску, иначе новая тут же
отвалится. Хорошо бы надраить так, чтобы блестело, но уже силы не те...
- Я надраю, - пообщеал я. - Ты бы отдохнул чуть. В трамвае восемь
остановик стоя, до куладбища пару километров... Хотя бы маршрутку пустили.
- Нет уж, за мамой я постараюсь...
- Как знаешь, - отступился я. - Только не надорвись. Нас же теперь
двое.
Я взялся обдирать старую краску, а за спиной слышал его журчащий
голос:
- Ты лежи, мать. Лежи. Наработалась за свою жизнь!.. Теперь отдыхай.
Присматривай, как мы здесь все обихаживаем.
Голос его звучал ласково, успокаивающе, с домашней интонацией. Так он
явно говорил в последний год жизни матери, когда она уже ослабела, не могла
сама удержать тяжелую ложку.
Железные прутья противно скрипели, из-под ладони непрерывно сыпалась
измельченная в сухую ядовитую пыль синяя краска. Железо неприятно
оголилось. Я посматривал на ведерко с краской, сейчас отец покрасит, укроет
убожество. Такая прочная сейчас железная решетка... но через несколько
десятков лет на ее месте будет лишь ровный квадратик ржавой пыли. А что
останется от нас?
В глазах потемнело. Холодная волна ужаса, слепого и нерассуждающего,
обрушилась с такой мощью, что меня согнуло, а внутри разом налилось тяжелым
холодом, словно я проглотил льдину. Мои пальцы судорожно стиснулись на
решетке, а когда чернота чуть отступила, я начал тереть железо с такой
страстью, что на дальних могилках печальные фигуры начали поворачивать в
нашу сторону белые как луна в ненастную погоду лица.
- А не лучше ли коричневой краской? - спросил я дрожащим голосом,
только бы услышать себя, убедиться, что еще не мертв. - Не так видна
ржавчина.
- Нельзя, - ответил отец строго.
- Почему?
Он вздохнул:
- Бабушка не любит. Она такая... Коричневый, мол, фашисты себе
присвоили, а красный - коммунисты. Голубой - цвет неба!
- А голубой себе присвоили сионисты, - сказал я невольно. - Как желтый
- японцы да китайцы.
Он хмыкнул:
- К счастью, она этого не знала. А то бы пришлось бы придумывать
вообще что-то новое.
Я посматривал искоса, не мог видеть его лицо, его глаза. Он не просто
говорит о родителях так, словно они наблюдают за каждым его жестом, а он
старается угодить им, как бы замаливая прошлые ссоры, непослушание, уход из
дома, долгое время нежелания ничего знать и слышать о тиранах-родителях...
Он говорит и занимает себя мелочной и потому никогда не заканчивающейся
заботой об этом жалком могильном холмике, потому что не может поверить, что
р о д и т е л е й б о л ь ш е н е т.
Солнечный свет померк, холод охватил меня изнутри. Несколько мгновения
я стоял, стиснув зубы. На спине неприятно взмокло. В глазах на несколько
мгновений встала чернота.
Н е т, сказал я мысленно, и у ж е н и к о г д а н е б у д е т.
Нескоро снова услышал чириканье воробьев, а солнечное тепло как и
прежде нагревает голову и плечи.
Вот что, сказало у меня внутри нечеловеческим голосом, вот что стоит у
твоего отца непробиваемой стеной. Он не может поверить, что жизнь
кончается. Это не от него зависит. Это у него внутри.
И у всех людей этой планеты этот барьер стоит в мозгу.
А ты... ты как-то пробил эту стену!
Чувствуя, как вся кровь отхлынула с лица, я повернулся спиной к отцу,
скреб прутья, делал вид, что занят по уши, а в глубине мозга трепетала
мысль, что только бы не упасть в обморок, не свалиться, не закатить
глаза... Не то страшно, что опозорюсь перед отцом, я ему не одни пеленки
перепачкал, а что могу не пережить этот ужас, этот леденящий страх, страх
осознания жуткой правды.
Бабушка, сказал я себе. Бабушка, а я ведь помню тебя хорошо, хотя ты
жила на другом конце города, и виделись мы редко. Ты постепенно слабела,
угасала, все больше требовалась помощь взрослых детей, наконец дошло до
того, что уже сама не могла поднести ложку ко рту...
И вот теперь ослабела настолько, что не проглотит эту ложку супа, если
даже тебе влить в рот. Кстати, ложка и прочие мелочи, необходимые для жизни
"там", тоже лежат в твоем гробу. Ты живешь там, а здесь отец все делает за
тебя: поправляет домик, пропалывает огород и сад, ограниченный
кладбищенской оградкой, сажает и поливает цветы, красит забор...
Словом, забота продолжается. Отец просто не хочет понять, не желает
знать, что бабушка уже не нуждается ни в какой заботе. Что ей все равно,
растут ли над тем местом, где закопаны ее кости, цветы или бурьян. Там, в
могиле, нет никакой его матери, а моей бабушки.
Там только ее кости. А сами она, моя бабушка, исчезла в тот миг, когда
сердце перестало биться. Или, как теперь говорят, когда прекратилось
кровоснабжение мозга. Я сказал, что там, под могильным холмиком, ее
кости... но там не ее кости. Там просто кости.
Когда мы возвращались с кладбища, от далекой трамвайной остановки
нескончаемой чередой навстречу тянулись с ведерками, лопатками, граблями,
обычным садовым и дачным инвентарем словно их ушедшие родители то ли живут
на даче, то ли превратились в деревья, за которыми надо любовно ухаживать,
поливать, обирать гусениц, беречь от ранних заморозков, от зайцев,
обдирающих кору...
Я невольно оглянулся. Там, за кладбищенской стеной, остался целый
город. Некрополь, так его называют греки, город мертвых. Город, ибо они там
живут...
Отец молчал всю дорогу, лицо было таким, словно это он был пришельцем
с другой планеты. Я видел, что его ноги идут по серому асфальту, затертому
и заплеванному, покрытому окурками и грязными бумажками от мороженого. но
видит он другие миры.
Вот отец и ответил мне, подумал я горько. Мудрый мой старый отец.
Молча привел и показал. Тебе должно быть намного страшнее, чем мне. Ты уже
всматриваешься в миры, откуда не бывает возврата. Сам ты идешь здесь, а
душа твоя там, далеко. В заоблачных мирах, или...
Плечи мои передернулись, я задышал чаше.... и холодок смерти отступил,
затаился. Вдали выступал из марева легкий павильон из стекла и железа. Там
уже виднеется народ с ведерками и грабельками, облепленный самопальными
объявлениями столб, урна, все привычно, вон далекие дома. Низкое небо с
облаками... нет, туда лучше не смотреть, вон далеко-далеко показался
трамвай... По тому, как тяжело катит, видно, что переполнен, надо будет
вламываться с боем, поджимая впереди стоящих, которые орут, что трамвай не
резиновый... Правда, многие сойдут на этой остановке, тоже с ведрами да
граблями, но все ж надо успеть вломиться в числе первых...
Мне стало легче. Я чувствовал как стальные тиски, сжавшие грудь,
разжались.
- Трамвай, - во