Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
дил сам, озирался недоуменно. Без
уверенности ступал на широкую лестницу. Наверху дворецкий двухаршинного
роста. На зеленом, серебром шитом кафтане пуговицы с бароновым гербом, в
руке трость с набалдашником слоновой кости. Стоит не сбоку у дверей, чтобы
гостя пропустить с поклоном, а посередке. Глаза оловянные выпучены.
Приехавший набирался куражу, закидывал голову, выпячивал пузо.
- Доложи-ка, любезный, барину, что гвардии отставной поручик...
- Их сиятельства барона в дому нет.
- Ну так я подожду. Распорядись отпрягать.
- Не приказано.
- Как не приказано?.. Распорядись, говорю! И мне, пожалуй, закусить с
дороги.
- Не приказано.
В оловянных глазах пустота. Помещик медлил, мялся.
Перестали с визитами. Роптание, конечно, пошло. Но мнения разные.
- Помилуйте! Обедает с экономом за одним столом. До чего же этак
дойдет-то? Дворню всю разогнал. Но это ж дурость так себя унижать.
Дворянин есть подпора престолу - вот чем он занят, в то время, как другие
сословия трудятся на одну только собственную пользу. За то дворянину и
честь, за то прислугой окружен.
- Однако матушкой-государыней сказано: "От пашен не отлучать!" У иного
лакеев сотня, а на тягле одни старики. Оттого и разоряемся.
Были о Колымском в столице слышавшие.
- Нравственности, говорят, самой дурной. Дерзок, силен, росту высокого,
через бровь шрам, на подбородке другой. Словом, все качества, душевные и
телесные, составляющие скорее разбойника, чем барина.
- Заметьте, сударь, между тем государыней принят, обласкан. Жалована
табакерка с их величества портретом.
У Колымского же стали ладить пильную мельницу. Уральский мастер с
подручными свозят болотную руду - нашел-таки ее барон - плавильную печь
кладут, стекольщики амбар получили, тоже там маракуют. Артель собрана
уголь, жечь для всяких надобностей, мастер-позументщик поставил стан
проволоку тянуть, второй немец стекла шлифует.
На полях страда. Пойменного лугу в имении пять тысяч десятин. Побольше
половины сметали в стога, барон велел рыть ямы, хоронить туда сырую еще,
не сушеную траву. Зачем - никому не ведомо. Ржи в тот год поспели ранние,
за покосом сразу и жнитво. Яровые догоняют, а тут овсы убирать, и сеять
пора. У непривычных дворовых на вечерней заре всякая жилка ноет. Тягловые
мужики, правда, вздохнули - помилуй бог, два-то дня прибавлено для своего
надела!
Нового господина боялись все.
Главное - укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной
забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может собственной
персоной во всякий час на всяком месте негаданно. Из лесу с Федором,
камердинером, выскочит, коня осадит. Мужик и мигнуть не успел, барина
словно ветром из седла выхватило, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из
камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: "Мелка пахота! Землю
царапаешь только". Взглянет, как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на
коня, и сгинули двое.
- Ты почему здесь?
Колымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания, готовый
сбросить его, свалиться на кровать.
В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела
Лизавета. Поднялась, как он вошел.
Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате
флигеля, думал о ней не переставая. Встречал дважды. Первый раз -
сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал - платок ниже бровей, - а по
гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но,
испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было на покосе же, когда
проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут
вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному
напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши
июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее.
Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в
своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять
Колымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже
злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе.
И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с
крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была
за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе и
среди дворни никого близких.
Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем лицо розовело,
темные ресницы строго опущены.
Колымский слышал удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль -
может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке,
выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных
животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь -
все столь желанное, окончательно совершенное - природа кроила из той же
обыденности, что и мужскую грубую плоть.
Охрипший, вдруг повторил:
- Ты на что пришла?
Она, глядя вниз и в сторону, сказала:
- Наше дело господам угождать. - Потупилась - мол, воля твоя, барин,
меня не спрашивай, как хочешь поступай.
Струйка горячего воска пролилась Колымскому на пальцы. Он выпрямил
подсвечник.
- Мне подневольной любви не надо.
Вспыхнула, повернулась, ушла в темноту. Там легкий скрип.
Помедлив, бросился за ней. Неверной, колеблющийся свет выхватил
очертания двери, обитой, как и стены, цветным ситцем. Открыл рывком.
Маленькая комнатка вся в иконах (вспомнилось - управляющий говорил, что
возле спальни образная). Лестница вниз.
Вернулся в спальню. Задумчиво поставил подсвечник на столик у постели.
Вдруг схватился за горло обеими руками.
- Умру!
Вдохнул судорожно. Больше двух лет пришлось поститься в безлюдных
эпохах. В Сибири и потом в Петербурге сдерживал себя от совести, от почти
религиозной жажды стать наконец безупречным. Отверг авансы развязных
придворных красавиц, уж больно у них все было просто: пройти в соседский
покой, вернуться.
И вот нахлынуло.
Открыл высокую раму окна. Томительный, душный запах цветущего шиповника
тянул из парка. Образ Лизаветы еще витал здесь, в комнате. Замотал головой
- как можно было отпустить?.. А не отпускать - уподобиться окружающей
своре гаремщиков?
Однако ночь! Ночь эта! Как ее переживешь?
Почти машинально скинул халат, туфли. Взял в шкафу темное полукафтанье.
Перегнулся через подоконник.
Всходила луна. Цветник перед домом сиял чуть мертвенным синим серебром,
глубокую черноту держали аллеи.
Мягко спрыгнул в засыревшую теплым вечерним паром траву. Шагом мимо
фонтана, бегом к главным воротам. Старичок сторож дремлет у полосатой
будки, лунный блик облил, загибаясь, штабель кирпича, приготовленного
класть ограду.
С дороги в пологий овраг, заросший ракитами - тут уж на полную силу.
Поднялся из оврага, пахнуло полынью и сжатой рожью. Издалека долетел
крик перепела, что-то большое, бесшумное вылетело на фон звезд - сова.
Дорога, белая, уходила к лесу, мягкая пыль сжималась под ногой.
Дальше, дальше от Лизаветы, от темных бровей, от пахнущего свежестью и
сеном тела ее. Бежать до изнеможения, усталостью подавить страсть.
Версты оставались позади за верстами, дыхание наладилось, длинный шаг,
широкий взмах рукой. Быстрее, еще быстрей! Свернул в поле, пробился сквозь
молодую дубовую рощу, опять на дорогу. Давно уже не бегал так. Мерный ритм
успокаивал. Какие-то мгновения ощущал себя снова тем Стваном, который один
на всей планете шагает ночами по отмелям, плывет в океане, свободный,
простой, как водоросль.
Дорога втекла в деревню - ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и
только вдогонку, когда он был уже за околицей, залаяли и стихли собаки.
Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли
звезды. Опять деревня, черной кучкой избы, и снова простор, стога на
лугах.
За спиной было уже километров сорок пять. Почувствовал усталость.
Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился - так странен был
этот свет среди холодных полей, уснувших деревень.
Спустился в лес. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал
только по звездам. Впереди нижний край неба чуть светился, пошел на этот
свет. Показалось, что слышит музыку, донесшуюся обрывком. Высокая
оштукатуренная стена преградила путь. Подпрыгнул, взобрался. Сквозь
деревья увидел огни, освещенные окна белого здания.
Соскочил. Осторожно сквозь кусты. Открылась площадь широкого двора, вся
заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга - лакеи, кучера. Смех,
гомон.
Пошагал в обход двора. Из открытых окон второго этажа лилась мелодия
полонеза. Присмотрел могучую липу, стоящую близко к стене, влез. Теперь
окно было рядом, оттуда полыхнул жар. Сотни свечей в люстрах, оркестр на
хорах. Красивые, разгоряченные, потные лица, парики, взбитые, напудренные
прически. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами, на
женских платьях оборки-оборки. В руке веер. Даму в кринолине, в черных
брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет.
Спрыгнул.
Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк - фонтан и статуи и
полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты.
Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя.
Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом
боскет, там шорох.
- Позвольте вас обнять, mon coeur.
- А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие
вольности.
Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за деревом на двух обнявшихся.
Дальняя музыка стихла.
От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с
орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана.
Восклицания, смех, крики: "Тише! Тише!"
Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком.
Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр,
спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры
колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост весь в цветах,
несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах -
аллегория.
- Божественно!.. C'est charmant!
Над самой головой Ствана по натянутому шнуру скользнул огонь,
зажигались масляные фонари. Стван вдруг оказался на свету - странная
фигура в разорванном кафтане, взъерошенный, мокрый, босой.
Поблизости стоявшая дама в кружевах отшатнулась в ужасе. Полный брюнет
брезгливо отступил.
- Кто таков?.. Эй, слуги!
Двое дюжих, тотчас откуда-то взявшихся, кинулись.
Знакомым путем по аллее двора Стван наддал так, что преследователи
будто на месте остались стоять. Перелез через стену, и стало смешно - в
этом веке ни пешему, ни конному с собаками его не догнать. Может вот так
покрывать ночами десятки верст, добираться, куда хочется, и возвращаться.
Знать про всех, разгадывать тайны, наказывать жестокого, мстить за
поруганных. И все ведь воля, жесточайшая работа над собой, тренировка, то,
что переплыл кембрийский океан, что в мелу за год пробежал около двадцати
тысяч километров, добился такого владения телом, что ни вулкан, ни
чудища-динозавры уже не пугали.
Усмехнулся, одернув себя. Не нужны ему помещичьи тайны, на важное
времени не хватает.
Опять в полной тишине оставались позади немые, будто вымершие селения.
Черные завалившиеся избы, там вповалку согнутый сохою, поротый мужик с
гудящими от усталости руками-крючьями, баба с выражением вечного испуга на
лице, кривоногие ребятишки. На сто, на триста таких деревень дворец, парк
со статуями, музыка Монтеверди, резвящееся, танцующее барство. Эх, Русь!
Сколько же этому еще быть, сколько еще тянуться заленившейся истории через
рабскую безнадежность?
Истаивала ночь. В предрассветных сумерках сдвоился контур берез. На
травах холодок стягивал водную пыль тумана в крупные капли. Нога, сбивая
их, оставляла на лугу след-дорожку. За спиной верст пятьдесят, Ствана уже
шатало.
Август прокатился.
Началась молотьба, скотину выгоняли на поля. В новых избах за
английским садом настилали полы, навешивали двери. Целая деревня поднялась
за лето - уже накрыты крыши, а на нижних венцах еще не успели потемнеть
белые зарубы. Днями тут работало человек до двухсот бывших дворовых. Тех,
которые во флигеле двумя-тремя семьями в душной комнате, завидки брали.
Слух ходил, будто барин будет в поставленных избах селить купленных в
Петербурге людей. Плохо ли так-то - на все готовое?
Управляющий Аудерский разогнулся, но кулаки, привычные у мужиков зубы
считать, в ход не пускал. Сидел в конторе, все в имении уже делалось без
него. Бабу свою пухлую и толстого же отрока отправил в город. В начале
сентября бил челом барину, чтоб отпустил его. Барон отпустил. Аудерский
просил двадцать подвод для имущества. Дал двадцать. Смотрели из большого
зала, как проезжает мимо усадьбы бывший управляющий. Федор прошептал за
спиной барина:
- Может, вернуть пяток передних телег, Степан Петрович? Там главная
кража.
- Ладно... Пусть едет.
Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Колымский. Еще с
августа стали звать старосту. Рядили, когда, куда и что и как, чтобы утром
давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского
кабинета цветные листы - почвы, посевы, - барином рисованные, и черная
доска. Хозяйство было уже не простое: поля, скотина, металл лили,
стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего
требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той
черной доске барон мелом ставил значки - здесь молотьба, там леса
перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же
Колымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских
писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко
затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать:
"После стекольной-то куда народ?" Поначалу путаницы было много. На
вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть
из него: "Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж..." Потом стал в те бароновы
стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: "А ежели те подводы отсюда..."
Засиживались при свечах долго, а после Колымский со страхом ждал, не
скажет ли Федор чего о Лизавете - с таким-то, мол, ходит, от такого-то к
ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из
усадьбы. Нет у нее в деревне никого. Сирота. Купил ее дворянин на ярмарке
в Нижнем с матерью, да та померла. Сейчас Лизавета с дворовыми ходит на
поле, а прикармливает старик повар. Хлеба даст, остаток щей от барского
стола нальет.
На первую пятницу октября актер Алексей избы в новой деревне пометил
номерами - углем писал. Дворовым было сказано, в субботу на рассвете
собраться перед террасой. И одиночкам и семейным. Собрались. С детишками и
стариками - целая толпа, как на ярмарке. Алексей вынес шапку, велел от
всякой семьи кормильцу тащить бумажку, бобылям да бобылкам потом
наособицу. Бабы завыли было, мужики, побледневшие, переминались - не в
солдатчину ли? Староста утешал: "Тяни, не боись, худого не будет".
Вытащили сорок девять бумажек. Вышел из дому барин, привели оседланного
коня. Тихо сделалось.
- Всем из флигеля переселяться в новые избы. Скарб свой забирать весь,
чтобы ничего не осталось!
Глянул грозно. На коня, и только копыта отстучали за домом. Федор
верхом тут же сорвался вслед.
Загомонил народ, не сразу-то все и Поняли.
Колымский с Федором проехали по сжатым овсам, стали у знакомой
развалюхи. Хозяин молотил во дворе - посконная рубаха вся в заплатах.
Барина увидал, застыл, как и в первый раз. Ребятишки врассыпную.
Барон прошелся по двору. В сарае стог ржаной был порядочный - дал
господь урожаю.
- Как тебя звать?
Баба очнулась.
- Иваном его, батюшка-государь, милостивец наш. Иваном.
- Изба у тебя плоха, Иван.
Тот потупился. Цеп выпал из руки. Коричневые крючковатые пальцы чуть
шевельнулись.
- Изба, говорю, плоха... Он что - немой?
- Все больше молчит, - Федор со стороны. - Да и баба тоже. И ребятишки.
Вся семья такая, барин.
- Жалую тебя за верную службу новой избой.
Баба рот разинула. Мужик опять как пень.
- Избу тебе дает барин. - Федор мужику.
Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась
заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на
лик что-то вроде улыбки.
Колымский отвернулся, смигнул вдруг набежавшую на глаза слезу. (Черт,
делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной.
Она дернула несуразной головой, пугливо переступила.
- Добрая лошадь. - Успокаивая, погладил по шее, на которой тусклую
пыльную шерсть в узоры сбило застывшим потом. - Овсеца бы ей дал когда. -
Нахмурил брови, от себя скрывая смущение.
В воскресенье святили избы, отслужив молебен. Там же днем Алексей, как
белый ангел, развел дворовых кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то
робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у
околицы, заиграли песню - давно того не было.
И в воскресенье пришла она.
Уже ночью Колымский, поднявшись в спальню, увидел на фоне окна темный
силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что
спокоен, придавил участившееся дыхание. Казалось, надо быть собранным -
только так завоюет ее.
- Лизавета?
Она резко повернулась.
- Барин, позволь, руки на себя наложу. Если б ты знал, что они со мной
делали! Если б знал. Князю не покорствовала, так лакеи держат. Какой
только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел - старому, грязному. -
Зарыдала, закрыв лицо рукавом. - Мне одна дорога - в омут.
Вел его стратегия рухнула. Бросился к ней.
- Лиза, что ты? Любимая!..
Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы.
- Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки.
Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать.
- Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали.
Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки
деревьев. Любовь.
Ранним утром смотрел на нее, уснувшую. Прозрачное лицо было
неправдоподобно прекрасным. Он ли это с нею? За что ему так? Ну, есть ли
теперь, чего желать от жизни еще?
Она проснулась от взгляда. Поднялись длинные ресницы. Глаза делались то
темными, то светлыми, голубыми.
- Завтра обвенчаемся.
- Нет! - Отодвинулась испуганно.
- Почему?
- Лучше жизни решусь. - Покраснев, надернула к подбородку край
простыни. - Тебе нельзя такую. Князевы гости нас всех брали из флигеля,
нимф заставляли плясать... И деток у меня не будет - бабка сказывала,
которая вытравляла.
- Все равно обвенчаемся.
- Нет, Степан Петрович. Во грехе стану жить с тобой.
Осень несла с берез желтый лист. На сжатых полях табуны всадников,
собачьи своры, толпы пешей обслуги от доезжачих до музыкантов и
плясунов-песельников - помещичьи охоты гуляли по округе. У Колымского
двухсаженную стену протянули от сада до реки к мельнице, окружив ее,
повели обратно к правому флигелю. С другой стороны стена подошла к левому.
Вышло замкнутое кольцо с одним только входом - через парадные двери. Весь
сентябрь внутри грохот, гром. В сад переводили кирпичный завод, построили
еще одну оранжерею, клали вторую плавильную печь. В дом