Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
повторил я, озадаченный.
Я уже сказал, что мои привилегии серьезно начали меня обижать и со-
вестить. Эта, будто на смех, не в пример другим далеко заходила. К тому
же я, и без того всегда робкий и стыдливый мальчик, теперь как-то осо-
бенно начал робеть перед женщинами и потому ужасно сконфузился.
- Ну да, на колени! Отчего же ты не хочешь сесть ко мне на колени? -
настаивала она, начиная смеяться все сильнее и сильнее, так что наконец
просто принялась хохотать бог знает чему, может быть, своей же выдумке
или обрадовавшись, что я так сконфузился. Но ей того-то и нужно было.
Я покраснел и в смущении осматривался кругом, приискивая - куда бы
уйти; но она уже предупредила меня, как-то успев поймать мою руку, имен-
но для того, чтоб я не ушел, и, притянув ее к себе, вдруг, совсем неожи-
данно, к величайшему моему удивлению, пребольно сжала ее в своих шалов-
ливых, горячих пальчиках и начала ломать мои пальцы, но так больно, что
я напрягал все усилия, чтоб не закричать, и при этом делал пресмешные
гримасы. Кроме того, я был в ужаснейшем удивлении, недоумении, ужасе да-
же, узнав, что есть такие смешные и злые дамы, которые говорят с мальчи-
ками про такие пустяки да еще больно так щиплются, бог знает за что и
при всех. Вероятно, мое несчастное лицо отражало все мои недоумения, по-
тому что шалунья хохотала мне в глаза как безумная, а между тем все
сильнее и сильнее щипала и ломала мои бедные пальцы. Она была вне себя
от восторга, что удалось-таки нашкольничать, сконфузить бедного мальчика
и замистифировать его в прах. Положение мое было отчаянное. Во-первых, я
горел от стыда, потому что почти все кругом нас оборотились к нам, одни
в недоумении, другие со смехом, сразу поняв, что красавица что-нибудь
напроказила. Кроме того, мне страх как хотелось кричать, потому что она
ломала мои пальцы с каким-то ожесточением, именно за то, что я не кричу:
а я, как спартанец, решился выдерживать боль, боясь наделать криком су-
матоху, после которой уж не знаю, что бы сталось со мною. В припадке со-
вершенного отчаяния начал я наконец борьбу и принялся из всех сил тянуть
к себе свою собственную руку, но тиранка моя была гораздо меня сильнее.
Наконец я не выдержал, вскрикнул, - того только и ждала! Мигом она бро-
сила меня и отвернулась, как ни в чем не бывала, как будто и не она нап-
роказила, а кто другой, ну точь-в-точь какой-нибудь школьник, который,
чуть отвернулся учитель, уже успел напроказить где-нибудь по соседству,
щипнуть какого-нибудь крошечного, слабосильного мальчика, дать ему щелч-
ка, пинка, подтолкнуть ему локоть и мигом опять повернуться, попра-
виться, уткнувшись в книгу, начать долбить свой урок и, таким образом,
оставить разгневанного господина учителя, бросившегося, подобно ястребу,
на шум, - с предлинным и неожиданным носом.
Но, к моему счастью, общее внимание увлечено было в эту минуту мас-
терской игрой нашего хозяина, который исполнял в игравшейся пьеске, ка-
кой-то скрибовской комедии, главную роль. Все зааплодировали; я, под шу-
мок, скользнул из ряда и забежал на самый конец залы, в противоположный
угол, откуда, притаясь за колонной, с ужасом смотрел туда, где сидела
коварная красавица. Она все еще хохотала, закрыв платком свои губки. И
долго еще она оборачивалась назад, выглядывая меня по всем углам, - ве-
роятно, очень жалея, что так скоро кончилась наша сумасбродная схватка,
и придумывая, как бы еще что-нибудь напроказить.
Этим началось наше знакомство, и с этого вечера она уже не отставала
от меня ни на шаг. Она преследовала меня без меры и совести, сделалась
гонительницей, тиранкой моей. Весь комизм ее проделок со мной заключался
в том, что она сказалась влюбленною в меня по уши и резала меня при
всех. Разумеется, мне, прямому дикарю, все это до слез было тяжело и до-
садно, так что я уже несколько раз был в таком серьезном и критическом
положении, что готов был подраться с моей коварной обожательницей. Мое
наивное смущение, моя отчаянная тоска как будто окрыляли ее преследовать
меня до конца. Она не знала жалости, а я не знал - куда от нее деваться.
Смех, раздававшийся кругом нас и который она умела-таки вызвать, только
поджигал ее на новые шалости. Но стали наконец находить ее шутки немного
слишком далекими. Да и вправду, как пришлось теперь вспомнить, она уже
чересчур позволяла себе с таким ребенком, как я.
Но уж такой был характер: была она, по всей форме, баловница. Я слы-
шал потом, что избаловал ее всего более ее же собственный муж, очень
толстенький, очень невысокий и очень красный человек, очень богатый и
очень деловой, по крайней мере с виду: вертлявый, хлопотливый, он двух
часов не мог прожить на одном месте. Каждый день ездил он от нас в Моск-
ву, иногда по два раза, и все, как сам уверял, по делам. Веселее и доб-
родушнее этой комической и между тем всегда порядочной физиономии трудно
было сыскать. Он мало того, что любил жену до слабости, до жалости, - он
просто поклонялся ей как идолу.
Он не стеснял ее ни в чем. Друзей и подруг у ней было множество.
Во-первых, ее мало кто не любил, а во-вторых - ветреница и сама была не
слишком разборчива в выборе друзей своих, хотя в основе ее характера бы-
ло гораздо более серьезного, чем сколько можно предположить, судя по то-
му, что я теперь рассказал. Но из всех подруг своих она всех больше лю-
била и отличала одну молодую даму, свою дальнюю родственницу, которая
теперь тоже была в нашем обществе. Между ними была какая-то нежная,
утонченная связь, одна из тех связей, которые зарождаются иногда при
встрече двух характеров, часто совершенно противоположных друг другу, но
из которых один и строже, и глубже, и чище другого, тогда как другой, с
высоким смирением и с благородным чувством самооценки, любовно подчиня-
ется ему, почувствовав все превосходство его над собою, и, как счастье,
заключает в сердце своем его дружбу. Тогда-то начинается эта нежная и
благородная утонченность в отношениях таких характеров: любовь и снис-
хождение до конца, с одной стороны, любовь и уважение - с другой, уваже-
ние, доходящее до какого-то страха, до боязни за себя в глазах того, кем
так высоко дорожишь, и до ревнивого, жадного желания с каждым шагом в
жизни все ближе и ближе подходить к его сердцу. Обе подруги были одних
лет, но между ними была неизмеримая разница во всем, начиная с красоты.
M-me M* была тоже очень хороша собой, но в красоте ее было что-то осо-
бенное, резко отделявшее ее от толпы хорошеньких женщин; было что-то в
лице ее, что тотчас же неотразимо влекло к себе все симпатии, или, лучше
сказать, что пробуждало благородную, возвышенную симпатию в том, кто
встречал ее. Есть такие счастливые лица. Возле нее всякому становилось
как-то лучше, как-то свободнее, как-то теплее, и, однако ж, ее грустные
большие глаза, полные огня и силы, смотрели робко и беспокойно, будто
под ежеминутным страхом чего-то враждебного и грозного, и эта странная
робость таким унынием покрывала подчас ее тихие, кроткие черты, напоми-
навшие светлые лица итальянских мадонн, что, смотря на нее, самому ста-
новилось скоро так же грустно, как за собственную, как за родную печаль.
Это бледное, похудевшее лицо, в котором сквозь безукоризненную красоту
чистых, правильных линий и унылую суровость глухой, затаенной тоски еще
так часто просвечивал первоначальный детски ясный облик, - образ еще не-
давних доверчивых лет и, может быть, наивного счастья; эта тихая, но
несмелая, колебавшаяся улыбка - все это поражало таким безотчетным учас-
тием к этой женщине, что в сердце каждого невольно зарождалась сладкая,
горячая забота, которая громко говорила за нее еще издали и еще вчуже
роднила с нею. Но красавица казалась как-то молчаливою, скрытною, хотя,
конечно, не было существа более внимательного и любящего, когда кому-ни-
будь надобилось сочувствие. Есть женщины, которые точно сестры милосер-
дия в жизни. Перед ними можно ничего не скрывать, по крайней мере ниче-
го, что есть больного и уязвленного в душе. Кто страждет, тот смело и с
надеждой иди к ним и не бойся быть в тягость, затем что редкий из нас
знает, насколько может быть бесконечно терпеливой любви, сострадания и
всепрощения в ином женском сердце. Целые сокровища симпатии, утешения,
надежды хранятся в этих чистых сердцах, так часто тоже уязвленных, пото-
му что сердце, которое много любит, много грустит, но где рана бережливо
закрыта от любопытного взгляда, затем что глубокое горе всего чаще мол-
чит и таится. Их же не испугает ни глубина раны, ни гной ее, ни смрад
ее: кто к ним подходит, тот уж их достоин; да они, впрочем, как будто и
родятся на подвиг... M-me M* была высока ростом, гибка и стройна, но
несколько тонка. Все движения ее были как-то неровны, то медленны, плав-
ны и даже как-то важны, то детски скоры, а вместе с тем и какое-то роб-
кое смирение проглядывало в ее жесте, что-то как будто трепещущее и не-
защищенное, но никого не просившее и не молившее о защите.
Я уже сказал, что непохвальные притязания коварной блондинки стыдили
меня, резали меня, язвили меня до крови. Но этому была еще причина тай-
ная, странная, глупая, которую я таил, за которую дрожал, как кащей, и
даже при одной мысли о ней, один на один с опрокинутой моей головою,
где-нибудь в таинственном, темном углу, куда не посягал инквизиторский,
насмешливый взгляд никакой голубоокой плутовки, при одной мысли об этом
предмете я чуть не задыхался от смущения, стыда и боязни, - словом, я
был влюблен, то есть, положим, что я сказал вздор: этого быть не могло;
но отчего же из всех лиц, меня окружавших, только одно лицо уловлялось
моим вниманием? Отчего только за нею я любил следить взглядом, хотя мне
решительно не до того было тогда, чтоб выглядывать дам и знакомиться с
ними? Случалось это всего чаще по вечерам, когда ненастье запирало всех
в комнаты и когда я, одиноко притаясь где-нибудь в углу залы, беспред-
метно глазел по сторонам, решительно не находя никакого другого занятия,
потому что со мной, исключая моих гонительниц, редко кто говорил, и было
мне в такие вечера нестерпимо скучно. Тогда всматривался я в окружающие
меня лица, вслушивался в разговор, в котором часто не понимал ни слова,
и вот в это-то время тихие взгляды, кроткая улыбка и прекрасное лицо
m-me M* (потому что это была она), бог знает почему, уловлялись моим за-
чарованным вниманием, и уж не изглаживалось это странное, неопределен-
ное, но непостижимо сладкое впечатление мое. Часто по целым часам я как
будто уж и не мог от нее оторваться; я заучил каждый жест, каждое движе-
ние ее, вслушался в каждую вибрацию густого, серебристого, но несколько
заглушенного голоса и - странное дело! - из всех наблюдений своих вынес,
вместе с робким и сладким впечатлением, какое-то непостижимое любо-
пытство. Похоже было на то, как будто я допытывался какой-нибудь тай-
ны...
Всего мучительнее для меня были насмешки в присутствии m-me M*. Эти
насмешки и комические гонения, по моим понятиям, даже унижали меня. И
когда, случалось, раздавался общий смех на мой счет, в котором даже m-me
M* иногда невольно принимала участие, тогда я, в отчаянии, вне себя от
горя, вырывался от своих тиранов и убегал наверх, где и дичал остальную
часть дня, не смея показать своего лица в зале. Впрочем, я и сам еще не
понимал ни своего стыда, ни волнения; весь процесс переживался во мне
бессознательно. С m-me M* я почти не сказал еще и двух слов, да и, ко-
нечно, не решился бы на это. Но вот однажды вечером, после несноснейшего
для меня дня, отстал я от других на прогулке, ужасно устал и пробирался
домой через сад. На одной скамье, в уединенной аллее, увидел я m-me M*.
Она сидела одна-одинехонька, как будто нарочно выбрав такое уединенное
место, склонив голову на грудь и машинально перебирая в руках платок.
Она была в такой задумчивости, что и не слыхала, как я с ней поравнялся.
Заметив меня, она быстро поднялась со скамьи, отвернулась и, я уви-
дел, наскоро отерла глаза платком. Она плакала. Осушив глаза, она улыб-
нулась мне и пошла вместе со мною домой. Уж не помню, о чем мы с ней го-
ворили; но она поминутно отсылала меня под разными предлогами: то проси-
ла сорвать ей цветок, то посмотреть, кто едет верхом по соседней аллее.
И когда я отходил от нее, она тотчас же опять подносила платок к глазам
своим и утирала непослушные слезы, которые никак не хотели покинуть ее,
все вновь и вновь накипали в сердце и все лились из ее бедных глаз. Я
понимал, что, видно, я ей очень в тягость, когда она так часто меня от-
сылает, да и сама она уже видела, что я все заметил, но только не могла
удержаться, и это меня еще более за нее надрывало. Я злился на себя в
эту минуту почти до отчаяния, проклинал себя за неловкость и ненаходчи-
вость и все-таки не знал, как ловче отстать от нее, не выказав, что за-
метил ее горе, но шел рядом с нею, в грустном изумлении, даже в испуге,
совсем растерявшись и решительно не находя ни одного слова для поддержки
оскудевшего нашего разговора.
Эта встреча так поразила меня, что я весь вечер с жадным любопытством
следил потихоньку за m-me M* и не спускал с нее глаз. Но случилось так,
что она два раза застала меня врасплох среди моих наблюдений, и во вто-
рой раз, заметив меня, улыбнулась. Это была ее единственная улыбка за
весь вечер. Грусть еще не сходила с лица ее, которое было теперь очень
бледно. Все время она тихо разговаривала с одной пожилой дамой, злой и
сварливой старухой, которой никто не любил за шпионство и сплетни, но
которой все боялись, а потому и принуждены были всячески угождать ей,
волей-неволей...
Часов в десять приехал муж m-me M*. До сих пор я наблюдал за ней
очень пристально, не отрывая глаз от ее грустного лица; теперь же, при
неожиданном входе мужа, я видел, как она вся вздрогнула и лицо ее, и без
того уже бледное, сделалось вдруг белее платка. Это было так приметно,
что и другие заметили: я расслышал в стороне отрывочный разговор, из ко-
торого кое-как догадался, что бедной m-me M* не совсем хорошо. Говорили,
что муж ее ревнив, как арап, не из любви, а из самолюбия. Прежде всего
это был европеец, человек современный, с образчиками новых идей и тщес-
лавящийся своими идеями. С виду это был черноволосый, высокий и особенно
плотный господин, с европейскими бакенбардами, с самодовольным румяным
лицом, с белыми как сахар зубами и с безукоризненной джентльменской
осанкой. Называли его умным человеком. Так в иных кружках называют одну
особую породу растолстевшего на чужой счет человечества, которая ровно
ничего не делает, которая ровно ничего не хочет делать и у которой, от
вечной лености и ничегонеделания, вместо сердца кусок жира. От них же
поминутно слышишь, что им нечего делать вследствие каких-то очень запу-
танных, враждебных обстоятельств, которые "утомляют их гений", и что на
них, поэтому, "грустно смотреть". Это уж у них такая принятая пышная
фраза, их mot d'ordre, их пароль и лозунг, фраза, которую мои сытые
толстяки расточают везде поминутно, что уже давно начинает надоедать,
как отъявленное тартюфство и пустое слово. Впрочем, некоторые из этих
забавников, никак не могущих найти, что им делать, - чего, впрочем, ни-
когда и не искали они, - именно на то метят, чтоб все думали, что у них
вместо сердца не жир, а, напротив, говоря вообще, что-то очень глубокое,
но что именно - об этом не сказал бы ничего самый первейший хирург, ко-
нечно, из учтивости. Эти господа тем и пробиваются на свете, что устрем-
ляют все свои инстинкты на грубое зубоскальство, самое близорукое осуж-
дение и безмерную гордость. Так как им нечего больше делать, как подме-
чать и затверживать чужие ошибки и слабости, и так как в них доброго
чувства ровнешенько настолько, сколько дано его в удел устрице, то им и
не трудно, при таких предохранительных средствах, прожить с людьми до-
вольно осмотрительно. Этим они чрезмерно тщеславятся. Они, например,
почти уверены, что у них чуть ли не весь мир на оброке; что он у них как
устрица, которую они берут про запас; что все, кроме них, дураки; что
всяк похож на апельсин или на губку, которую они нет-нет да и выжмут,
пока сок надобится; что они всему хозяева и что весь этот похвальный по-
рядок вещей происходит именно оттого, что они такие умные и характерные
люди. В своей безмерной гордости они не допускают в себе недостатков.
Они похожи на ту породу житейских плутов, прирожденных Тартюфов и
Фальстафов, которые до того заплутовались, что наконец и сами уверились,
что так и должно тому быть, то есть чтоб жить им да плутовать; до того
часто уверяли всех, что они честные люди, что наконец и сами уверились,
будто они действительно честные люди и что их плутовство-то и есть чест-
ное дело. Для совестного внутреннего суда, для благородной самооценки их
никогда не хватит: для иных вещей они слишком толсты. На первом плане у
них всегда и во всем их собственная золотая особа, их Молох и Ваал, их
великолепное я. Вся природа, весь мир для них не более как одно велико-
лепное зеркало, которое и создано для того, чтоб мой божок беспрерывно в
него на себя любовался и из-за себя никого и ничего не видел; после это-
го и немудрено, что все на свете видит он в таком безобразном виде. На
все у него припасена готовая фраза, и, - что, однако ж, верх ловкости с
их стороны, - самая модная фраза. Даже они-то и способствуют этой моде,
голословно распространяя по всем перекресткам ту мысль, которой почуют
успех. Именно у них есть чутье, чтоб пронюхать такую модную фразу и
раньше других усвоить ее себе, так, что как будто она от них и пошла.
Особенно же запасаются они своими фразами на изъявление своей глубочай-
шей симпатии к человечеству, на определение, что такое самая правильная
и оправданная рассудком филантропия, и, наконец, чтоб безостановочно ка-
рать романтизм, то есть зачастую все прекрасное и истинное, каждый атом
которого дороже всей их слизняковой породы. Но грубо не узнают они исти-
ны в уклоненной, переходной и неготовой форме и отталкивают все, что еще
не поспело, не устоялось и бродит. Упитанный человек всю жизнь прожил
навеселе, на всем готовом, сам ничего не сделал и не знает, как трудно
всякое дело делается, а потому беда какой-нибудь шероховатостью задеть
его жирные чувства: за это он никогда не простит, всегда припомнит и
отомстит с наслаждением. Итог всему выйдет, что мой герой есть не более
не менее как исполинский, донельзя раздутый мешок, полный сентенций,
модных фраз и ярлыков всех родов и сортов.
Но, впрочем, m-r M* имел и особенность, был человек примечательный:
это был остряк, говорун и рассказчик, и в гостиных кругом него всегда
собирался кружок. В тот вечер особенно ему удалось произвесть впечатле-
ние. Он овладел разговором; он был в ударе, весел, чему-то рад и заста-
вил-таки всех глядеть на себя. Но m-me M* все время была как больная;
лицо ее было такое грустное, что мне поминутно казалось, что вот-вот
сейчас задрожат на ее длинных ресницах давешние слезы. Все это, как я
сказал, поразило и удивило меня чрезвычайно. Я ушел с чувством какого-то
странного любопытства, и всю ночь снился мне m-r M*, тогда как до тех
пор я редко видывал безобразные сны.
На другой день, рано поутру, позвали меня на репетицию живых картин,
в которых и у меня была роль. Живые картины, театр и потом бал - все в
один вечер, назначались не далее как дней через пять, по случаю домашне-
го праздника - дня рождения младшей дочери нашего хозяина. На праздник
этот, почти импровизированный, приглашены были из Москвы и из окрестных
дач еще человек сто гостей, так что много был