Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
сть, воспоминание о том, как Симонов сейчас давал мне шесть
рублей, так и подкосило меня, и я, как мешок, повалился в санки.
- Нет! Надо много сделать, чтоб все это выкупить! - прокричал я, - но
я выкуплю или в эту же ночь погибну на месте. Пошел!
Мы тронулись. Целый вихрь кружился в моей голове.
"На коленах умолять о моей дружбе - они не станут. Это мираж, пошлый
мираж, отвратительный, романтический и фантастический; тот же бал на озере
Комо. И потому я должен дать Зверкову пощечину! Я обязан дать. Итак,
решено; я лечу теперь дать ему пощечину".
- Погоняй!
Ванька задергал вожжами.
"Как войду, так и дам. Надобно ли сказать перед пощечиной несколько
слов в виде предисловия? Нет! Просто войду и дам. Они все будут сидеть в
зале, а он на диване с Олимпией. Проклятая Олимпия! Она смеялась раз над
моим лицом и отказалась от меня. Я оттаскаю Олимпию за волосы, а Зверкова
за уши! Нет, лучше за одно ухо и за ухо проведу его по всей комнате. Они,
может быть, все начнут меня бить и вытолкают. Это даже наверно. Пусть! Все
же я первый дал пощечину: моя инициатива; а по законам чести - это всё; он
уже заклеймен и никакими побоями уж не смоет с себя пощечины, кроме как
дуэлью. Он должен будет драться. Да и пусть они теперь бьют меня. Пусть,
неблагородные! Особенно будет бить Трудолюбов: он такой сильный; Ферфичкин
прицепится сбоку и непременно за волосы, наверно. Но пусть, пусть! Я на то
пошел. Их бараньи башки принуждены же будут раскусить наконец во всем этом
трагическое! Когда они будут тащить меня к дверям, я закричу им, что, в
сущности, они не стоят моего одного мизинца". "Погоняй, извозчик, погоняй!"
- закричал я на ваньку. Он даже вздрогнул и взмахнул кнутом. Очень уж дико
я крикнул.
"На рассвете деремся, это уж решено. С департаментом кончено.
Ферфичкин сказал давеча вместо департамента - лепартамент. Но где взять
пистолетов? Вздор! Я возьму вперед жалованья и куплю. А пороху, а пуль? Это
дело секунданта. И как успеть все это к рассвету? И где я возьму
секунданта? У меня нет знакомых..."
- Вздор! - крикнул я, взвихриваясь еще больше, - вздор!
"Первый встречный на улице, к которому я обращусь, обязан быть моим
секундантом точно так же, как вытащить из воды утопающего. Самые
эксцентрические случаи должны быть допущены. Да если б я самого даже
директора завтра попросил в секунданты, то и тот должен бы был согласиться
из одного рыцарского чувства и сохранить тайну! Антон Антоныч.. "
Дело в том, что в ту же самую минуту мне яснее и ярче, чем кому бы то
ни было во всем мире, представлялась вся гнуснейшая нелепость моих
предположений и весь оборот медали, но...
- Погоняй, извозчик, погоняй, шельмец, погоняй!
- Эх, барин! - проговорила земская сила.
Холод вдруг обдал меня.
"А не лучше ли... а не лучше ли... прямо теперь же домой? О боже мой!
зачем, зачем вчера я вызвался на этот обед! Но нет, невозможно! А
прогулка-то три часа от стола до печки? Нет, они, они, а не кто другой
должны расплатиться со мною за эту прогулку! Они должны смыть это
бесчестие!" "Погоняй!"
"А что, если они меня в часть отдадут? Не посмеют! Скандала побоятся.
А что, если Зверков из презренья откажется от дуэли? Это даже наверно; но я
докажу им тогда... Я брошусь тогда на почтовый двор, когда он будет завтра
уезжать, схвачу его за ногу, сорву с него шинель, когда он будет в повозку
влезать. Я зубами вцеплюсь ему в руку, я укушу его. "Смотрите все, до чего
можно довести отчаянного человека!" Пусть он бьет меня в голову, а все они
сзади. Я всей публике закричу: "Смотрите, вот молодой щенок, который едет
пленять черкешенок с моим плевком на лице!"
Разумеется, после этого все уже кончено! Департамент исчез с лица
земли. Меня схватят, меня будут судить, меня выгонят из службы, посадят в
острог, пошлют в Сибирь, на поселение. Нужды нет! Через пятнадцать лет я
потащусь за ним в рубище, нищим, когда меня выпустят из острога. Я отыщу
его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет
взрослая дочь... Я скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и
на мое рубище! Я потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую
женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет
и... и прощаю тебя." Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни
духу..."
Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое
мгновение, что все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова. И вдруг мне
стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней
и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня.
Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела
нельзя, потому что уж тут выйдет... "Господи! Как же это можно оставить! И
после таких обид! Нет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это
предназначено, это рок! погоняй, погоняй, туда!"
И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею.
- Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж,
клячу, так что та начала лягаться задними ногами.
Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл
все прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал,
что это ведь уж непременно сейчас, теперь случится и уж никакими силами
остановить нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как
факелы на похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и
там таял; я не закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Наконец мы
подъехали. Я выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал
стучать в дверь руками и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно
слабели. Как-то скоро отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно,
Симонов предуведомил, что, может быть, еще будет один, а здесь надо было
предуведомлять и вообще брать предосторожности. Это был один из тех
тогдашних "модных магазинов", которые давно уже теперь истреблены полицией.
Днем и в самом деле это был магазин; а по вечерам имеющим рекомендацию
можно было приезжать в гости.) Я прошел скорыми шагами через темную лавку в
знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и остановился в недоумении:
никого не было.
- Где же они? - спросил я кого-то.
Но они, разумеется, уже успели разойтись...
Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка,
отчасти меня знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая
личность.
Не обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говоpил
сам с собой. Я был точно от смеpти спасен и всем существом своим pадостно
это пpедчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непpеменно, непpеменно дал
пощечину! Но тепеpь их нет и... все исчезло, все пеpеменилось!.. Я
оглядывался. Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую
девушку: передо мной мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с
прямыми темными бровями, с серьезным и как бы несколько удивленным
взглядом. Мне это тотчас же понравилось; я бы возненавидел ее, если б она
улыбалась. Я стал вглядываться пристальнее и как бы с усилием: мысли еще не
все собрались. Что-то простодушное и доброе было в этом лице, но как-то до
странности серьезное. Я уверен, что она этим здесь проигрывала, и из тех
дураков ее никто не заметил. Впрочем, она не могла назваться красавицей,
хоть и была высокого роста, сильна, хорошо сложена. Одета чрезвычайно
просто. Что-то гадкое укусило меня; я подошел прямо к ней...
Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне
показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми
волосами. "Это пусть, этому я рад, - подумал я, - я именно рад, что
покажусь ей отвратительным; мне это приятно..."
VI
... Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления,
как будто кто-то душил их, - захрипели часы. После неестественно долгого
хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон, -
точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал,
а только лежал в полузабытьи.
В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным
шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом, - было
почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем
потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была
наступить совершенная тьма.
Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне
вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в
самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то
точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы.
Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне
теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже
давно-давно выжил из всего этого.
В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня
задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали
исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно
меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем
чужой; тяжело от него было.
Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то
скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и
затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза
вздумали меня начать рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение
двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не
счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне
вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата,
который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая
любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она
перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало
наконец отчего-то жутко.
- Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.
- Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и
отвела глаза.
Я помолчал.
- Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя,
тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок.
Она не отвечала. Безобразно все это было.
- Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка
поворотив к ней голову.
- Нет.
- Откуда?
- Из Риги, - проговорила она нехотя.
- Немка?
- Русская.
- Давно здесь?
- Где?
- В доме.
- Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка
совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица.
- Отец и мать есть?
- Да... нет... есть.
- Где они?
- Там... в Риге.
- Кто они?
- Так...
- Как так? Кто, какого звания?
- Мещане.
- Ты все с ними жила?
- Да.
- Сколько тебе лет?
- Двадцать.
- Зачем же ты от них ушла?
- Так.
Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали.
Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и
тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли,
беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену,
которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.
- Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух,
совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.
- Гроб?
- Да, на Сенной; выносили из подвала
- Из подвала?
- Не из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из
дурного дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко
было.
Молчание.
- Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать.
- Чем скверно?
- Снег, мокрять... (Я зевнул.)
- Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания.
- Нет, гадко... (Я опять зевнул.) Могильщики, верно, ругались, оттого
что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.
- Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но
выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало
подзадоривать.
- Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на
Волковом, сухой не выроешь.
- Отчего?
- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и
кладут. Я видел сам... много раз...
(Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только
слышал, как рассказывали.)
- Неужели тебе все равно, умирать-то?
- Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь.
- Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя
покойница. Это была... тоже девушка одна... В чахотке померла.
- Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и
сказала: девка, а не девушка.)
- Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более
подзадориваясь спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в
чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это.
Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались.
(Я и тут много приврал.)
Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.
- А в больнице-то лучше, что ль, помирать?
- Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она
раздражительно.
- Не теперь, так потом?
- Ну и потом...
- Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько
и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.
- Через год?
- Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, - продолжал я с
злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще
через год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на
Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того,
объявится какая болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься,
али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так,
пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.
- Ну и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.
- Да ведь жалко.
- Кого?
- Жизни жалко.
Молчанье.
- У тебя был жених? а?
- Вам на что?
- Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно,
могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.
- Кого?
- Тебя жаль.
- Нечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась.
Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она...
- Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?
- Ничего я не думаю.
- То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.
Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой
быть...
- Не все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой
скороговоркой.
- Не все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример
лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша,
хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада.
Фуй!
Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам
начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в
углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то
цель "явилась".
- Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще
тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать
себя. - К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и
гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня.
Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала - раба.
Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да
уж нет: всё крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь
проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй,
а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! -
прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим
слушала; - вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все
равно что черту душу...
... И к тому ж я... может быть, тоже такой же несчастный, почем ты
знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а
вот я здесь - с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой...
сошлись... давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты
меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак
любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие
одно, вот что!
- Да! - резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила
поспешность этого да. Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль
бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже
способна к некоторым мыслям?.. "Черт возьми, это любопытно, это - сродни, -
думал я, - чуть не потирая себе руки. - Да и как с молодой такой душой не
справиться?.."
Более всего меня игра увлекала.
Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте,
подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог
разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье.
- Зачем ты сюда приехала? - начал я уже с некоторою властью.
- Так.
- А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! Тепло, привольно;
гнездо свое.
- А коль того хуже?
"В тон надо попасть, - мелькнуло во мне, - сантиментальностью-то,
пожалуй, не много возьмешь".
Впрочем, это так только мелькнуло. Клянусь, она и в самом деле меня
интересовала. К тому же я был как-то расслаблен и настроен. Да и плутовство
ведь так легко уживается с чувством.
- Кто говорит! - поспешил я ответить, - все бывает. Я ведь вот уверен,
что тебя кто-нибудь обидел и скорей перед тобой виноваты, чем ты перед
ними. Я ведь ничего из твоей истории не знаю, но такая девушка, как ты,
верно, не с охоты своей сюда попадет...
- Какая такая я девушка? - прошептала она едва слышно; но я расслышал.
"Черт возьми, да я льщу. Это гадко. А может, и хорошо..." Она молчала.
- Видишь, Лиза, - я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не
такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в
семье худо - все отец с матерью, а не враги, не чужие. Хоть в год раз
любовь тебе выкажут. Все-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи
вырос; оттого, верно, такой и вышел... бесчувственный.
Я выждал опять.
"Пожалуй, и не понимает, - думал я, - да и смешно - мораль".
- Если б я был отец и была б у меня своя дочь, я бы, кажется, дочь
больше, чем сыновей, любил, право, - начал я сбоку, точно не об том, чтоб
развлечь ее. Признаюсь, я краснел.
- Это зачем? - спросила она.
А, стало быть, слушает!
- Так; не знаю, Лиза. Видишь: я знал одного отца, который был строгий,
суровый человек, а перед дочерью на коленках простаивал, руки-ноги ее
целовал, налюбоваться не мог, право. Она танцует на вечере, а он стоит пять
часов на одном месте, с нее глаз не спускает. Помешался на ней; я это
понимаю. Она ночью устанет - заснет, а он проснется и пойдет сонную ее
целовать и крестить. Сам в сюртучишке засаленном ходит, для всех скупой, а
ей из последнего покупает, подарки дарит богатые, и уж радость ему, коль
подарок понравится. Отец всегда дочерей больше любит, чем мать. Весело иной
девушке дома жить! А я бы, кажется, свою дочь и замуж не выдавал.
- Да как же? - спросила она, чуть-чуть усмехнувшись.
- Ревновал бы, ей-богу. Ну,