Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Воннегут Курт. Судьбы хуже смерти. Биографический коллаж. -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
лагодаря следователю, производившему дознание, - сострадательный был человек, а может, у него были какие-то свои карьерные расчеты. Зачем люди изо всех сил стараются скрывать такие вещи? Затем, что они осложняют жизнь детям: смотреть начинают косо, и возможны сложности с браком. Вы теперь много чего знаете про мою семью. И, зная все это, те из вас, у кого дети в том возрасте, когда пора жениться, возможно, примутся предостерегать их: что угодно, только не вступай в брак ни с кем по фамилии Воннегут. Доктор Бройтш не мог помочь моей матери, а ведь он был лучшим специалистом по психическим расстройствам во всем штате Индиана. Вероятно, для него не осталось тайной, что она душевнобольная. А может, и осталось. Если он знал, что ее расстройство проявляется после полуночи, - а он очень хорошо к ней относился, - значит, он ощущал себя таким же беспомощным, как мой отец. В Индианаполисе тогда не было своего отделения Анонимной антиалкогольной ассоциации, которая могла бы помочь. Отделение это откроет единственный брат моего отца дядя Алекс, который сам был алкоголик, и случится это примерно в 1955 году. Ну вот, выдал вам еще один наш семейный секрет. То есть насчет дяди Алекса. А сам я тоже алкоголик? Нет, не думаю. Отец мой не пил. И брат, который остался теперь единственным моим единокровным родственником, тоже не пьет. Но Анонимную антиалкогольную ассоциацию я, не сомневайтесь, ценю очень высоко, как и Анонимную ассоциацию карточных игроков, а также кокаинистов, клиентов супермаркета, обжор, сластолюбцев и т.д. Все эти ассоциации доставляют мне, изучавшему антропологию, чувство радости, поскольку благодаря им американцы обретают нечто не менее им необходимое, чем витамин С, - сознание принадлежности к большой семье, а ведь его столь многим из нас так недостает в условиях этой цивилизации. Почти всегда людей ободряло и утешало, сдерживало и придавало оптимизма чувство, что есть устойчивая связь, соединившая их с многочисленными родственниками и друзьями; но вот грянул Великий Американский Эксперимент, а итогом стала не только свобода, а еще неукоренимость, вечное движение и одиночество, подвергающее тебя неимоверному испытанию: выдержишь ли? Я человек тщеславный, а то не стоял бы здесь перед вами и не разглагольствовал. Но я не настолько тщеславен, чтобы льстить себя мыслью, будто сказал вам что-то, чего вы без меня не знали, - исключая эту банальную историю про маму, дядю Алекса и моего сына. Вы изо дня в день, час за часом сталкиваетесь с несчастными людьми. Я стараюсь, насколько возможно, держаться от них подальше. Мне удается следовать трем законам правильной жизни, которые установил покойный писатель Нельсон Олгрен - его тоже обследовали, проводя тот эксперимент с писателями в университете Айовы. Эти три закона, как вы догадываетесь, следующие: никогда не обедать в кафе, на вывеске которого значится "Мамаша такая- то"; никогда не играть в карты с человеком, которого кличут Док; а самое главное - ни за что в жизни не спать с теми, у кого сложностей в жизни еще больше, чем у тебя самого. Не сомневаюсь, всех вас, когда приходилось выписывать лекарства пациентам, в отличие от моей матери и моего сына, страдающим не самой жестокой депрессией, посещала мысль вроде вот этой: "Ужасно жаль, что приходится обходиться таблетками. Чего бы я не дал, чтобы лечить не внешним воздействием, а внутренним, переместив вас внутрь большой, согревающей, хранящей жизнь системы - в большую семью". Такую вот речь произнес я перед этими психиатрами, собравшимися в Филадельфии. Потом они мне говорили: как хорошо, что я с ними поделился, думали, делиться я ни за что не стану (то есть метать бисер, рассказывая про себя самого и свою семью). У меня с собой были экземпляры книжки, где сын рассказывает о собственной тяжелой истории, и я раздавал их всем желающим... III Когда поздно ночью у мамы начинались закидоны, ненависть и презрение, которыми она обливала отца, благороднейшего и мягчайшего из людей, не знали предела - чистой воды ненависть и презрение, не нуждающиеся ни в поводах, ни в мотивах. С тех пор, как она умерла в День матери*, за месяц до высадки на побережье Нормандии, столь беспредельную ненависть мне приходилось наблюдать у женщин, может быть, раз десять, не больше. Не думаю, чтобы подобная ненависть как-то объяснялась свойствами человека, против которого она направлена. Папа, во всяком случае, ничем ее не заслужил. На мой взгляд, она, скорее, живой отклик на века подавления, хотя маму и всех остальных женщин, которых демонстрировали - как предполагалось, мне же на благо, - счесть порабощенными можно было с тем же основанием, как королеву Елизавету или Клеопатру. /* Второе воскресенье мая./ У меня своя теория: такие женщины страдают из-за фтористоводородной кислоты, которая в них скопилась, а мама скопила ее уж слишком много. И когда часы били полночь (а у нас висели старинные часы с настоящим боем, да еще очень громким), эта кислота выплескивалась. Ну, словно рвота у нее начиналась. Ничего тут она не могла поделать. Бедная! Да, бедная. Это утешительная теория, ведь предполагается, что мы с отцом ничего такого не сделали, чтобы навлечь на себя эту ненависть. Забудьте про мои выкладки. Когда я был в Праге за четыре года до того, как художники погнали в шею коммунистов, один местный писатель сказал мне: мы, чехи, обожаем выдумывать изощренные теории, до того аргументированные, что их вроде бы невозможно опровергнуть, а затем сами поднимаем себя на смех, не оставляя от них камня на камне. Вот и я такой же. (Мой любимый чешский писатель - Карел Чапек...) Но вернусь к отношениям между папой и моей сестрой, единорогом и девушкой: папа, который был фрейдистом не больше, чем Льюис Кэрролл, видел в Алисе главное свое утешение и отраду. Он в полной мере воспользовался тем, что их сближало, - общим для них обоих интересом к визуальным искусствам. Алиса, как вы помните, была совсем девочкой и, помимо смущения, которое она испытывала, когда, фигурально выражаясь, единорог клал ей голову на колени, ее просто шокировали старания отца превознести любую нарисованную ею картинку, любую фигурку из пластилина так, словно это "Пьета" Микеланджело или роспись купола Сикстинской капеллы. Во взрослой жизни (прервавшейся, когда ей был всего сорок один год) она из-за этого стала вечно ленившейся художницей. (Я уже много раз приводил это ее высказывание: "Если у человека талант, это еще не значит, что ему надо непременно найти применение".) "Моя единственная сестра Алиса, - писал я опять-таки в "Архитектурном дайджесте", - обладала значительным дарованием как художник и скульптор, но почти им не воспользовалась. Алиса, блондинка шести футов ростом, с платиновым отливом волос, как-то однажды похвасталась, что может на роликах проехать по залам большого музея вроде Лувра, в котором не бывала, в который не стремилась, а в итоге так и не попадет, - промчаться из зала в зал и при этом безошибочно оценить все полотна, мимо которых катит. Сказала: еду по мраморному полу, колесики вжик-вжик, и в голове так и щелкает - ага, понятно, понятно, понятно. Впоследствии я об этом рассказывал художникам, куда больше работавшим, чем она, и куда более знаменитым, - так вот, все они говорили, что тоже могут с первого взгляда - словно озарение какое-то наступило - оценить полотно, которого никогда не видели. А если оценивать нечего, так и озарения никакого не будет. А еще я думаю про отца, который из всех сил старался стать живописцем, когда Депрессия вынудила его раньше срока и без всякой на то охоты оставить архитектуру. У него были причины оптимистически смотреть на свои перспективы в этом новом деле, так как в первых эскизах его картины - и натюрморты, и портреты, и пейзажи - свидетельствовали об озарении, да еще каком. Мама, думая его ободрить, каждый раз повторяла: "Отлично начато, Курт. Осталось только дописать". И после этого все у него шло насмарку. Вспоминаю портрет Алекса, единственного его брата, служившего страховым агентом, - назывался этот портрет "Особенный художник". Когда отец делал набросок, глаз и рука подсказали ему несколько смелых мазков, которые передавали коечто очень верное, в частности преследовавшее Алекса разочарование. Дядя Алекс был выпускником Гарварда, ценил себя и предпочел бы заниматься литературой вместо того, чтобы торговать страховыми полисами. Когда отец докончил портрет, дядя Алекс исчез с него бесследно. Вместо него на нас смотрела с картона подвыпившая, похотливая королева Виктория. Просто ужас. Я вот к чему: самый знаменитый губитель назавершен-ных шедевров, какого только знает история, - тот "торговец из Порлока", который навеки лишил нас дописанной до конца поэмы "Кубла Хан", лишив Сэмюэля Тейлора Колриджа возможности сосредоточиться на ней. Но если бы нашелся кто- нибудь вроде этого торговца и регулярно влезал к нам на чердак в Индианаполисе, где папа в Депрессию творил, окруженный мертвенной тишиной, теперь об отце, возможно, вспоминали бы как о неплохом художнике из Индианы - а также, позвольте добавить, как о прекрасном главе семьи и отличном архитекторе. Я даже скажу, что обычно такие вот вторжения посторонних идут во благо, если произведение с толком начато. Сам я, когда читаю какой-нибудь роман, смотрю фильм или пьесу, причем многие главы и сцены еще впереди, начинаю слышать, как и у меня в голове щелкает: ага, понятно, понятно, понятно! - то есть: ну, хватит, хватит, хватит. О Господи, ну не надо дальше! А когда сам сочиняю роман или пьесу и готово примерно две трети, вдруг испытываю ощущение, что поглупел и что мне легко, как будто все время плыл против ветра на крохотной лодочке, а вот надо же, добрался- таки до дома. То есть сделал все, что рассчитывал, а если повезет - даже больше, чем рассчитывал, пускаясь в плавание. Лишенные чувства юмора сочтут сказанное такой же чепухой и насмешкой над серьезными вещами, как фантазию моей сестры про то, как она на роликах осмотрит Лувр. Ладно, зато я говорю то, что есть. И пусть не принимают во внимание мои кое-как сработанные книжки, пусть раскроют трагедию Вильяма Шекспира "Гамлет", акт 3, сцена 4, - то есть до конца еще два акта, девять сцен. Гамлет только что прикончил ничем не провинившегося перед ним, преданного и докучливого старика Полония, приняв его за нового мужа своей матери. И вот он выясняет, кого, оказывается, убил, после чего им овладевает, скажем очень мягко, странное чувство: "Ты, жалкий, суетливый шут, прощай!"* /* Перевод М.Лозинского./ Ага, понятно, понятно, понятно. Все сказано. Пошлите за этим, из Порлока. Давайте занавес. Пьеса кончена. Даже для эссе, пусть такого короткого, как это, правило, которое я формулирую так: "На две трети закончился шедевр, вовсе не нуждающийся в последней трети", - часто сохраняет свою корректность. Мне требовалось выразить всего одну мысль, и я ее выразил. Теперь предстоит то, что мама определяла словом "дописать", а чтобы уже выраженная мысль не растворилась, придется переливать из пустого в порожнее - вроде тех разговоров, когда вечеринка идет к концу: "Ой, уже так поздно!" - "Милый, да у нас лед на исходе!" - "Не помнишь, куда я повесил пальто?" - и прочее. Применительно к пьесам в трех актах существует формула, не помню, кем выдуманная, - вот она: "Первый акт - вопросительный знак. Второй - восклицательный. Третий - конец абзаца". А поскольку нормальные люди в любом искусстве интересуются только вопросительными и восклицательными знаками, я придаю концам абзацев столько же значения, сколько успехам в живописи, достигнутым папой и сестрой, иными словами, для меня конец - это хлоп, и ничего более. А что касается типа из Порлока с его ежедневными визитами, что касается его роли в судьбе Колриджа, давайте поразмыслим, правда ли он каким-то образом обездолил любителей поэзии. К тому моменту, когда вломился этот проклятый мужлан, Колридж успел записать около тридцати строк и под конец такие: О, когда б я вспомнил взоры Девы, певшей мне во сне О горе святой Аборы, Дух мой вспыхнул бы в огне, Все возможно было б мне.* /* Перевод К.Бальмонта./ Эта дева поет под звуки цимбал, а цимбалы - это глокеншпиль, штуковина вроде трапеции, жутко уродливая, другой такой и не сыщешь. Будь тот тип из Порлока у меня на посылках и знай я с определенностью, чем там за дверью занимается Колридж, я бы послал своего подчиненного барабанить в створки, как только поэт начертал две первые строки: В стране Ксанад благословенной Дворец построил Кубла Хан. (На этом мое эссе завершается: сказано все, что требовалось сказать, выдерживая правило двух третей.) Я сам тоже время от времени рисую... Даже устроил в Гринвич-вилледж персональную выставку несколько лет назад (в 1980-м): не оттого, что мои картины представляют какую-то ценность, - просто люди про меня слышали. Моя жена Джил Кременц издавала книгу, и я сделал ее фотографию на суперобложку. Настроила камеру она сама, сказала, где мне встать и когда нажать на кнопку. Вышла книга с фотографией, под которой стоит мое имя, и один владелец галереи предложил устроить персональную выставку моих снимков. Только получилась не выставка снимков. Получилась выставка одного снимка. Вот вам плоды известности. Кусайте себе локти от зависти. (Я уже третий из американской ветви нашей семьи, у кого была персональная выставка, - после моих дочерей Ненет Прайор и Эдит Сквиб. И я второй - после моего сына Марка, - кто побывал, хоть и совсем недолго, в лечебнице для психов. Я первый в семье, кто разводился и женился по второму разу. Дальше расскажу, как я на короткий срок устроился в лечебницу. Довольно давно это было, три или четыре книги тому назад.) Кончилось тем, что я написал роман о художнике под названием "Синяя Борода". Мысль о романе пришла мне после того, как "Эсквайр" заказал статью об абстрактном экспрессионисте Джексоне Поллоке. Готовился юбилейный номер к пятидесятилетию журнала, и в этом номере давали статьи о пятидесяти уроженцах Америки, более всего способствовавших изменениям в судьбах нашей страны после 1932 года. Я хотел написать об Элинор Рузвельт, но меня опередил Вилл Мойерс. (Трумен Капоте, который проводил лето неподалеку от меня на Лонг- Айленде, обещал написать про Кола Портера. Но в самый последний момент вместо этого прислал эссе о моей соседке по Манхэттену Кэтрин Хепберн - хотите, печатайте, хотите, выбросьте. "Эсквайр" напечатал.) "Джексон Поллок (1912-1956) был художник, - писал я,"- который в свой самый прославленный период, начиная с 1947 года, работал так: расстелив на полу студии холст, обрызгивал его краской - то сильной струей, то каплями. Он родился в Коди, штат Вайоминг, - городок назван в честь овеянного легендами истребителя животных Коди по прозвищу Буффало Билл. Сам Буффало Билл умер от старости. Джексон Поллок перебрался на Восток, в штат Нью-Йорк, где погиб в возрасте сорока четырех лет. Будучи самым неукротимым искателем приключений в той сфере искусства, которая теперь именуется абстрактным экспрессионизмом, он сделал больше, чем кто-нибудь еще, для того, чтобы превратить страну, в особенности город Нью-Йорк, в общепризнанный мировой центр новаторской живописи. Прежде американцами восторгались за их первенство лишь в одном искусстве - джазовой музыке. Как и все выдающиеся мастера джаза, Поллок превратил себя в знатока и настоящего ценителя тех притягательных случайностей, которые художники, державшиеся формальных правил, всеми силами старались исключить, создавая свое произведение. За три года до того, как Поллок убил себя и только что им встреченную молодую женщину, врезавшись в дерево на пустынном загородном шоссе, он начал отходить от той манеры, которую один критик определил как "живопись капельницей". Теперь он наносил краску в основном кистью - как делали прежде. Он и сам поначалу работал кистью и был ненавистником всего случайного. Да будет известно всем и каждому, а в особенности нашим филистимлянам, что Поллок, если бы того потребовали век и его собственные устремления, был способен с фотографической точностью воспроизвести на полотне, как Отец нации пересекает реку Делавэр. Ведь ремеслу живописца его придирчиво обучал, среди прочих, самый дотошный из американских приверженцев жизнеподобия в искусстве, наш гений антимодернизма Томас Харт Бентон. Поллок всю вторую мировую войну оставался на гражданке, хотя был призывного возраста. В армию его не взяли - может быть, из-за алкоголизма, с которым, правда, ему иногда удавалось совладать. Например, с 1948 года по 1950-й он не прикладывался к рюмке. Пока шла война, он по- прежнему изучал и преподавал живопись, писал сам, а ведь столь многим из его американских собратьев по профессии пришлось на время с нею расстаться, в Европе же художникам его возраста просто запрещали заниматься своим делом диктаторы, обрекавшие людей стать пушечным мясом, топливом для крематориев и так далее. Выходит вот как: хотя Поллок знаменит тем, что порвал с искусством прошлого, на поверку он был одним из немногих молодых художников, которые в годы войны имели возможность продолжать изучение истории искусства и спокойно обдумывать, каким окажется его будущее. Даже тех, кто к живописи равнодушен, Поллок не может не изумлять - и вот отчего: принявшись за картину, он отключал свою волю и отдавался во власть бессознательного. В 1947 году, через восемь лет после смерти Зигмунда Фрейда, Поллок сделал такое признание: "Когда я захвачен творчеством, я не отдаю себе отчета в том, что делаю". Можно сказать, он писал на религиозные темы, поскольку тогда на Западе с энтузиазмом верили, что можно обрести душевное спокойствие и гармонию, достигнув состояния где-то между сном и бодрствованием, а достигалось это состояние посредством медитации. Рядом с другими основоположниками важных направлений в искусстве Поллок уникален в том смысле, что его единомышленники и последователи накладывали краску не так, как делал это он сам. Французские импрессионисты писали примерно одинаково, и кубисты писали примерно одинаково, как и диктовалось требованиями школы, - дело в том, что'революции, осуществляемые ими, при всех духовных предпосылках и последствиях, носили, однако, довольно замкнутый характер, касаясь области живописной техники. А вот Поллок не создал школы разбрызгивающих. Остался в этом отношении единственным. Художники, чувствовавшие себя до той или иной степени ему обязанными, создавали полотна столь же многообразные, как многообразны виды диких животных в Африке, - я говорю о Марке Ротко и Виллеме де Коонинге, о Джеймсе Бруксе, Франце Клайне, Роберте Мазеруэлле, Эде Рейнхарте, Барнете Ньюмене, и прочих, и прочих, и прочих. Кстати, все названные были друзьями Поллока. Похоже, все жизнеспособные направления в живописи начинаются с того, что появляется искусственно созданная большая семья. Ту семью, кото

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору