Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
т самый оратор, точно коснулись больного места, вдруг порывисто
вскочил и закричал, взмахивая кулаком:
- Это не так смешно, как вам кажется!.. И если мы действительно так
бессильны, беспомощны, что не можем умереть с нашими братьями, так самое
лучшее, что мы можем сделать, это - разойтись!..
Это было очевидно и оттого испугало всех. За этим словом оказывалась
уже пустота, которую нечем было наполнить. И оттого снова стали возражать...
"Зачем я сюда пришел? - с бесконечным негодованием мысленно вскрикнул
Лавренко. - Разве это люди?.. Что это такое?.."
Он недоуменно оглянул зал, где еще больше навис человеческий туман и
дальние силуэты окончательно расплылись в синеватой мгле. Вокруг также
чернела непроницаемая черная стена сюртуков и расплывчатых пятен
человеческих лиц. Лавренко стало невыносимо душно от злобы и духоты, от
страшной потребности крикнуть, хватить чем попало от одного края зала до
другого и, наконец, и от физической усталости. Все тело его неприятно ныло.
Он отошел от стола, чувствуя, что если не выскажется, не сделает того,
что требует его возмущение, то будет так же презирать и самого себя.
Но почему-то высказаться было невозможно и раскрытый для громовых слов
рот не давал звуков, точно в него вместо языка запихали мякину.
Лавренко, весь потный, с инстинктивным отчаянием оглянулся вокруг.
- Послушайте, голубь мой! сердито заговорил он, схватив за пуговицу
знакомого ему инженера, высокого, с красивой, как у председателя, бородой
человека, у которого был такой вид, точно все, что делалось, было сделано
только для того, чтобы он и другие, такие же, как он, суетились и все
устраивали и улаживали.
- А, это вы, доктор?.. Что вам?.. Простите, я спешу!.. - торопливо
пробормотал инженер, мельком пожимая руку Лавренко.
- Это невозможно, я говорю, что против красного креста пулеметы
ставят... А тут!.. Вы же граждане города... у вас значение... надо же
что-нибудь предпринять, - обидчиво и сердито говорил Лавренко, чувствуя, что
делает и говорит что-то, в сущности, совершенно не нужное и не то, что
хотел.
- Ну да, конечно!.. - закивал головой инженер, поправляя пенсне. - Но
вы и сами можете присоединиться к депутации? Выделять вопрос в самом деле
нельзя!.. Вы понимаете?..
- Но к чему же эти?.. словопрения... - со злобой возразил Лавренко.
Надо же сговориться!.. Так нельзя!..
Лавренко вдруг охватила такая злость, что он громко вскрикнул:
- Да что это такое?..
Но в поднявшемся шуме и аплодисментах голос его бессильно заглох.
XI
Когда собственные экипажи, блестящие и аккуратные, наполненные
пожилыми, чистыми и важными на вид людьми, катились по улицам, все, и
обтрепанные мастеровые, и матросы, и кучки дружинников с красными повязками,
вся огромная масса людей, которая здесь, далеко от порта, была тише и больше
в ней было растерянности и недоумения, смотрела им вслед серьезно и
внимательно.
- Депутаты, депутаты! - слышались голоса, и в них было определенное
выражение неопределенной надежды.
Казалось, что если такие важные, всеми уважаемые, солидные люди, из
которых почти каждый был каким-нибудь начальником большего или меньшего
числа людей, взялись за дело, то оно должно принять новый, нужный оборот,
после которого минуют тяжелая тревога и растерянность.
И даже самому Лавренко стало легче и веселей.
"Должны же там понять", - успокоительно думал он и старался не замечать
кроющегося где-то глубоко в душе недоумения, - что именно понять? И что
делать, если не поймут, - а не поймут наверное!
У дворца, который вблизи показался Лавренко еще больше и значительнее,
стояли пушки и ряды солдат, среди которых виднелись кучки блестевших своими
серыми шинелями офицеров. Они и солдаты смотрели на вылезающих солидных
людей, в пальто и цилиндрах, с ожиданием, без вражды.
Когда они поднимались по ковру широкой красивой лестницы, Лавренко,
оглядываясь вокруг, еще раз подумал:
"Вот жизнь... Настанет ли когда-нибудь время, когда людям не придется
завидовать этим лестницам, цветам и коврам, потому что это будет общая
радость жизни..."
Но ему почему-то стало неловко, точно он подумал что-то наивное,
избитое и даже пошлое.
Странно было только смотреть на стоявших повсюду солдат, одетых как на
дворе, в шинелях, с ружьями и патронными сумками, и оттого даже казалось
иногда, что этот дворец не дворец, а чья-то тюрьма.
Депутацию приняли с преувеличенной вежливостью. Жандармские офицеры, в
голубых мундирах, с аксельбантами, любезно склонялись им навстречу и
говорили мягко и предупредительно, соглашаясь и кивая головами.
Но Лавренко стало неловко, показалось ему, что офицеры любезны не с
ними самими, а с чем-то посторонним, может быть, даже с их сюртуками, но
только не с живыми людьми, приехавшими говорить о своей и чужой жизни.
Кланяясь и соглашаясь, они смотрели в глаза холодно, и в этих холодных
взглядах чувствовалось сознание силы механической, жестокой и неодолимой.
Депутатам долго пришлось ждать посреди огромной залы, как-то одиноко и
неловко маленькой кучкой черных сюртуков столпившись на блестящем паркете.
Было обидно ждать, встревоженно билось сердце, и хотелось чего-нибудь, но
только поскорее.
И когда уже становилось совершенно глупо стоять и ждать посреди залы,
вышел генерал-губернатор, тот самый человек, от которого, как казалось,
зависела жизнь многих людей.
Это была огромная туша красного мяса, выпирающего из генеральского
мундира, лезущего на толстый, важный живот. У него было огромное, пухлое
лицо, седое и лысое, с маленькими серыми пронзительными, как у самого
свирепого и хитрого зверя, глазками.
Он вышел из дверей тяжелыми и грузными шагами, в самой грузности
сохраняя бодрую, военную выправку, и остановился в нескольких шагах от
депутатов. И вдруг в том, как он остановился, сквозь внешнее величие и
грозность мелькнуло что-то быстрое и робкое, затаенный в самых тайниках
души, никому не высказываемый, старчески дряблый, животный страх.
Маленькие глазки зверя быстро обежали кучку пожилых, солидных и мирных
фигур в черных сюртуках и дольше других остановились на Лавренко. Его
пухлая, небрежно и просторно одетая, с задумчиво напряженным лицом фигура,
очевидно, что-то напомнила генералу и как будто внушила ему смутные
опасения. Он сделал маленький шаг назад, как будто для того, чтобы лучше
окинуть глазами всех депутатов.
- Здравствуйте, господа! - взявшись одной рукой за борт лезущего на
живот мундира, заговорил он громким и хрипло звучным голосом, каким привык
командовать массами людей, лошадей, пушек и обозов. - Чем могу служить?
Он не поклонился, но сделал вид, что поклонился, и эта неуловимая
тонкая игра привычного величия, лукавства и самоуверенности поразила
Лавренко.
"Удивительная выдержка! - подумал он, на MIHO-вение забывая даже, зачем
они тут. - Сколько нужно было школить и дрессировать человека, чтобы научить
его жить не своею жизнью, двигать не своей стариковской грузной и жирной
фигурой, а чем-то другим, что надето сверху, как маска..."
Сухонький, маленький и седенький старичок, в длинном черном сюртуке,
который почему-то напоминал о том, что уже скоро, в этом самом сюртуке,
чинно и навеки недвижимо, скрестив костяные тонкие пальцы, старичок будет
лежать на столе, выступил вперед и полупоклонился, видимо, изо всех сил
стараясь не терять такого же достоинства, как у генерала, но волнуясь и
робея и сам возмущаясь этим.
И вместе с ним начал волноваться и Лавренко; ему стало до боли обидно,
что огромная по своему значению для людей, полная ума, таланта и труда
ученая жизнь этого старичка тут, в дворцовой зале, ровно ничего не значит. И
опять он подумал, что все, во что он привык верить, вздор, а настоящая,
сильная и не рабская жизнь только у этого сановника и ему подобных.
Ваше высокопревосходительство, - заговорил старичок негромким,
сухоньким костяным говорком, - мы, представители университета, города и
различных союзов и обществ, ввиду событий, разразившихся в нашем городе,
сочли своим прямым гражданским долгом обратиться к вашему пре...
высокопревосходительству...
Генерал чуть-чуть наклонил голову, и его толстая, красная, мягкая шея
студенисто навалилась на твердый красный воротник. Звериные глазки были
внимательно непроницаемы, и за их холодно-серой стекловидной поверхностью
ясно показался кто-то юркий, серый и хитрый, говоривший без слов:
"Я вас знаю... Меня не проведете... Я наперед знаю все, что вы мне
скажете и что я отвечу. И то, что я отвечу, будет самое главное, хотя бы то,
что вы мне скажете, и было бы справедливо".
И под этим неодолимым взглядом сухонький старичок, знаменитый ученый,
видимо, терялся.
...Мы надеемся, что вы, ваше высокопревосходительство, примете все
зависящие от вас меры, чтобы избежать ненужного и жестокого кровопролития...
Старик замолчал и вдруг побледнел, а костлявые пальцы его заметно
задрожали. Генерал, все так же склонив набок огромную седую и лысую, как
колено, голову, еще послушал мгновение, точно ожидая, не скажут ли ему еще
чего-нибудь, и вдруг, быстро подняв голову, остро сверкнул глазками и
побагровел.
- Я должен вас предупредить, господа, что в силу законной власти и
сознания огромного долга и ответственности перед родиной и Государем моим,
лежащей на мне, я не могу, даже если бы захотел, остановиться перед крайними
мерами при подавлении преступных замыслов, угрожающих спокойствию и даже
целости государства.
- Ваше... - начал было высокий, плотный и красивый господин, слегка
поднимая удивительно холеную руку с перстнями.
- Прошу дать мне кончить! - негромко бросил генерал с непоколебимой
уверенностью в том, что это так и будет, и продолжал громко и звучно: Все,
что от меня зависело, я уже сделал. Мятежники упорствуют в безумных
замыслах, и все, что я могу вам посоветовать, это употребить все ваше
немалое влияние на то, чтобы заставить их сдаться... и немедленно...
- Мы этого сделать не можем! - вдруг сказал Лавренко, сам не ожидая
этого.
- Ага! - совсем не удивившись и как будто даже чему-то обрадовавшись,
зловеще подхватил генерал. - Я знаю, что вы не можете... Вы можете
постановлять резолюции, выражать порицания действиям правительства, сеять
возмущение среди темных масс, но помочь власти справиться со смутой во имя
общего блага и порядка вы не можете.
- Ваше... - опять начал высокий господин с перстнями.
- Чего же вы от меня хотите?.. - все более и более багровея и возвышая
голос, продолжал генерал. - Чтобы я дал возможность захватить город и
арсеналы и способствовать мятежу?
Наступило короткое молчание, и все вдруг поняли, что между ними стоит
глухая и непоколебимо непроницаемая стена. Нечего было сказать, потому что
сказать можно было одно: "Да, - откажитесь немедленно и за себя и за всех от
своей привилегированной, властной жизни и дайте другим взять свое". И было
так очевидно невозможно ни им сказать, ни ему сделать это, что наступила
холодная и тупая пустота.
- Да... Вы просите за мятежников, а разве не гибнем мы?.. - вдруг
неожиданно заговорил генерал, и что-то совсем другое, как будто жалостное и
искренно робкое, зазвучало в его понизившемся голосе. - Еще вчера был пойман
какой-то злоумышленник...
Все уже знали об этом и знали, что пойманного человека расстреляли на
дворе генерала, и труп его целый день лежал под окнами дворца. Лавренко ясно
представился этот важный, толстый, с крупным орденом на шее, старик в
генеральском мундире, не раз подходивший, должно быть, к окну и смотревший
на жалкий, изуродованный труп своего побежденного "на этот раз" врага.
Должно быть, на огромном лице его было выражение злобно-радостного
торжества, животной радости и злобной трусости, того сжимающего сердце
чувства, которое испытывает человек, смотрящий на убитую им, чуть было не
укусившую его змею. "Тот" убит, а он жив еще, но могло быть иначе и, может
быть, будет. И тогда, где-нибудь на мостовой, будет так же лежать толстое,
обращенное в кровавый ком или кровавые клочья, тело генерала. И кто знает,
быть может, тут же, где-нибудь близко, невидимо и неслышно уже крадется к
нему эта беспощадная, верная месть - смерть. И там или здесь неожиданно,
неумолимо и неотвратимо грянет выстрел или взрыв и обратит его в то же
ужасное и безобразное, во что обращен этот неизвестный, расстрелянный под
его окнами человек.
И тут впервые ясно и сознательно Лавренко понял свою ошибку, и ему
представились весь ужас и вся убогость этой пышной, важной жизни, с ее
постоянной злобой и жестокостью, убивающими душу, с узким культом
собственного блага во что бы то ни стало, которое незаметно отнимает самую
лучшую часть жизни - свободу и сводит величественное существование до
мучительных размеров прозябания загнанного зверя.
Но генерал мгновенно оправился. Серые глазки зверя засверкали упрямо и
зло, лицо побагровело так, что побелел и ясно выступил на висках и затылке
белый венчик седых волос, и голосом, в котором ясно слышалась месть за свой
страх и минутную слабость, он проговорил:
- Мне не о чем больше говорить с вами, господа! Мне дорого время... Но
прошу помнить, га-спада, - повысил генерал голос и поднял кверху короткий
толстый палец с красным рубином, - что со всеми, так или иначе
потворствующими мятежникам, я расправлюсь беспощадно...
Он быстро повернулся и, ступая быстрее, чем нужно, скрылся в дверях, и
по его широкой спине, обтянутой мундиром, и по втянутому в плечи жирному
затылку опять прошло что-то трусливое и торопливое, точно он боялся удара
сзади.
Группа депутатов, не глядя друг на друга, медленно спускалась с широкой
лестницы, и их черные сюртуки казались удивительно жидкими и щуплыми на ее
массивных ступенях. Впереди Лавренко, сгорбившись, с дрожащими пальцами, шел
знаменитый старичок, и по узкой сгорбленной спине тоже было видно что-то
жалкое, пришибленное и униженное.
"А ведь громадный ум и сила, - пришло в голову Лавренко. - Ведь он мог
бы сказать огненные слова... К чему же тогда и вся его слава, его ум, его
таланты, если из-за самого маленького животного страха за жизнь... А я сам?"
- вдруг мелькнуло у него в голове.
Он побледнел, как давеча знаменитый старичок, криво усмехнулся, не
глядя по сторонам, вышел из дворца и поехал обратно на бульвар.
Как только каретка отъехала от площади с ее величавым дворцом, рядами
серых солдат и неуклюжих пушек, ее подхватила и окружила невероятная толпа,
точно она сразу окунулась в сплошную крутящуюся массу. Одну секунду Лавренко
показалось, что движется все: и дома, и деревья, и церкви, и небо, все
поплыло за толпой. Блестящая от солнца мостовая сразу исчезла, растаяла в
черной многоголосой массе, налезающей на стены домов, точно волны какого-то
черного канала.
Дальше нельзя было проехать. Ближайшие люди оглядывались на Лавренко.
Кто-то ударил лошадь кулаком по морде и крикнул:
- Куда лезешь, черт?
Лавренко встал и пошел пешком, пробираясь в толпе.
"Нет, это не страх за жизнь... - вынырнула у него мысль все о том же. -
Не страх, а что?.." - мучительно спросил он себя и не нашел ответа.
"Ехать опять в думу? Сказать им!.." - перебил он свои мысли, но,
поддаваясь непреодолимому отвращению, махнул рукой, уныло влез в каретку и
поехал дальше.
На бульваре Лавренко встретили молодыми радостными восклицаниями, и
первое лицо, бросившееся ему в глаза, было, в синей фуражке на затылке, с
курчавящимися волосами и весело возбужденными глазами, лицо Кончаева.
- Голубь мой, вы здесь?.. - с неизъяснимой лаской и грустью и мгновенно
болезненно вспоминая Зиночку Зек, сказал Лавренко.
Они отошли немного в сторону, на край площадки, с которой не было видно
порта, но виден был ясно серый броненосец в синем море, и, глядя на него,
Лавренко спросил Кончаева:
- Ну, что Зиночка? Проводили?..
- Да!.. - весь краснея, молодо и счастливо, очевидно, вовсе не думая о
том, что была возможна разлука навсегда, ответил Кончаев.
"Милая маленькая молодость, придется ли еще увидеть тебя когда?" -
грустно и стыдливо подумал Лавренко, и перед его глазами проплыл юный,
стройный силуэт девушки со светлыми, наивно счастливыми глазами и двумя
пушистыми недлинными косами.
А Кончаев, блестя глазами и весь загораясь, рассказывал ему о
броненосце, о матросах, морском офицере и человеке в пальто.
- Да!.. сказал Лавренко задумчиво. - Это удивительные люди, но для
жизни они непригодны: величайший акт их жизни это их смерть...
ХII
Целый день огромная возбужденная толпа, то рассыпаясь на отдельные
кучки, то сливаясь в общую массу, двигалась туда и сюда по городу,
переливалась из квартала в квартал, как ртуть, движимая собственной
тяжестью, случайными сочетаниями своих человеческих атомов.
Она то бессмысленно топталась на месте, сталкиваясь и уничтожая
собственное движение, то вдруг начинала катиться в одну сторону и тогда
казалась осмысленной и дружной. Но организованность ее была только
кажущейся: когда большее или меньшее число людей случайно двигалось в одном
направлении и когда их становилось много, толпа, как ком снега, начинала
расти, увлекать на своем пути все и стихийно обращаться в тяжелую дробящую
лавину, но лавина так же быстро таяла, как и вырастала, и там, где только
что была грозная масса, вдруг оказывалась жалкая кучка бесцельно слоняющихся
людей.
И целый день отдельные единицы, незаметные в толпе, вели упорную,
напряженную борьбу, стараясь овладеть этой многоликой бесчисленноголосой и
разно чувствующей массой, чтобы направить ее в одно русло.
Так было многообразно движение, так необычно такое скопление
разнообразных людей, так мучительно невозможна борьба с мгновенно и
непрестанно возникающими порывами, так велико требующее какого-то исхода
напряжение, что к вечеру уже и самым уверенным стало казаться, что
происходит нечто совершенно бессмысленное и бесцельное, и зловещие признаки
утомления и раздражения стали вспыхивать то тут, то там.
Лавренко, целый день пробывший на бульваре, видел это, и ему казалось
совершенно понятным, что толпу не удержать и что с минуты на минуту надо
ожидать взрыва жестокости и жадности, естественных в этом хаосе
изголодавшихся, измученных и обиженных людей.
"Естественно, - думал он, - что свобода, революция и все прочее сейчас
в этой бестолковщине никому не ясны и утратили значение... Надо что-нибудь
реальное... Надо схватить то, чего никогда они не имели, чего им хотелось и
чего, собственно, они добиваются... Начнется грабеж!.. И как голодный,
дорвавшийся до хлеба, обжирается и умирает в судорогах, так и толпа..."
И когда, уже в сумерки, слившие толпу в одну ревущую темную массу, к
отряду прибежал какой-то человек и крикнул испуганным, хриплым голосом:
- В порту громят!..
Лавренко не испугался, не удивился и только, вздохнув, снял фуражку,
точно ему вдруг стало жарко.
Не ему одному, а и всем становилось жутко. В темноте, скрывшей
че