Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
м чище, тем самоотверженнее и безубийственнее будет наша смерть,
тем сильнее будет удар, вы это понимаете?..
- Нет, я этого не понимаю, холодно возразил человек в пальто. - Если бы
я мог, я стер бы с лица земли до самой пыли все, что живет рабством!.. И,
может быть, с моей стороны это была бы тоже жертва...
"Да, и это правда", - подумал Кончаев, и чистое чувство умиления, точно
перед ним были не люди, а какие-то непонятные высшие существа, наполнило его
душу...
- Каждый жертвует по-своему! - мягко глядя в лицо человеку в пальто,
сказал офицер и протянул ему руку. - Не на нашей жизни кончится наше дело, а
потому стоит ли говорить о том, так или иначе мы погибнем...
- Да... - вдруг с новым выражением, странным на его холодном бритом
актерском лице, проговорил человек в пальто. - Но я должен был передать вам
мнение комитета...
- Передайте комитету, ответил офицер с непонятно могучим выражением
своего тихого, слабого голоса, - что теперь, перед лицом смерти, мы
повинуемся только самим себе.
- Да!.. прощайте, товарищи!.. грустно и тепло сказал человек в пальто.
Они пожали руки, прямо глядя в глаза друг другу, и так же попрощались с
Кончаевым. На мгновение он почувствовал в своей руке слабые, тонкие пальцы
офицера и сильную, твердую ладонь высокого матроса и видел их одинокие,
что-то понявшие и знающие глаза.
И ему опять, но так же смутно, без слов показалось, что он понял, что
именно они знают.
Катер быстро резал воду назад к городу, опять вокруг бежали встрепанные
барашки, перескакивая с волны на волну, но теперь уменьшался и удалялся
броненосец, а навстречу рос, пестрел и уже глухо шумел огромный город.
Х
Тем временем положение мало изменилось. Запутанный узел массы
человеческих жизней распутывался медленно и тяжело, и еще не видно было его
конца.
По-прежнему гудела, волнами приливая и отливая, возбужденная толпа. Она
наполняла улицы города и лавинами скатывалась вниз в порт, производя
впечатление вскопанного муравейника, когда откуда-то мириадами лезут черные
массы встревоженных муравьев, и нельзя усмотреть, откуда они ползут, и
неожиданно много кажется их.
Все это было так непривычно, и так очевидно было, что жизнь вывернута
из своего русла, что ожидание грандиозных событий становилось уверенностью.
И всех, и каждого в отдельности из муравьев этого огромного человеческого
муравейника радовала и пугала эта неизбежность. И всеобщее напряженное
ожидание было направлено к броненосцу, который первый поднял восстание. Все
сознавали, что на нем находятся люди, которые уже перешли грань, отделившую
их от всего старого мира, все понимали, что броненосец не может вечно стоять
в море, как призрак, и это давало уверенность, что решение, каково бы оно ни
было, придет оттуда.
Отряд Лавренко расположился на бульваре в беседке, где обыкновенно по
вечерам так весело играла музыка, и его белый с большим красным крестом флаг
привлекал внимание и пугал как напоминание о том, что кто-то, среди общего
неведения своей судьбы, знает и предрешает страдания и смерть.
Лавренко замечал, какое невыгодное для дела впечатление производит его
отряд, но только морщился и стеснялся смотреть на проходивших, испуганно и
любопытно оглядывавших каретки, повязки на руках санитаров и носилки. Он
боялся, что если выберет другое место, то войска легко могут отрезать его от
порта, и порт останется без помощи.
Около полудня к нему, уныло сидевшему на приступке каретки,
запыхавшись, прибежал молоденький, толстенький, как свежий огурчик, студент
и взволнованным шепотком, оглядываясь по сторонам, сообщил, что нигде никак
не могут найти доктора Зарницкого.
- На квартире нет, на сборный пункт не явился... Весь отряд сбит с
толку... понимаете, доктор, скверно...
- Шо скверно? - угрюмо спросил Лавренко.
- Да, арестовали его, так было бы известно!.. - неловко пробормотал
студент, странно кося в сторону.
- А может быть, и не было бы? - сердито возразил Лавренко.
Он сразу догадался, в чем дело, и ему вдруг стало невыносимо неловко,
точно от трусости Зарницкого и на него самого падала какая-то грязная тень.
"Тоже... человек!.." - с презрением подумал он, отошел к краю площадки
и сумрачно, ничего не видя, стал глядеть в порт. Где-то внутри его
шевелилось новое, еще не ясное, но тяжелое, угнетающее чувство.
Новые толпы встревоженных муравьев бежали из дальних углов муравейника,
и все крыши домов, балконы и окна были унизаны маленькими черными фигурками
с круглыми муравьиными головками. Общее напряжение становилось все
тревожнее, и уже со всех сторон стали быстро возникать и так же быстро
потухать слухи о кровавых столкновениях и человеческих жертвах. Когда же
пронесся слух, что против порта и тою места, где стоял отряд Лавренко,
поставлены пулеметы, а во дворах, против бульвара, спрятаны солдаты,
невидимо, но ощутимо стала расти злоба. Лица стали зловеще изменяться,
вместо бесшабашно блестящих глаз, разинутых в веселом крике ртов и
возбужденных оживленных лиц стали показываться темные глаза, сжатые губы и
налитые кровью лица. Временами гул затихал, и в воцарившемся коротком
молчании слышалось что-то глухое, как будто отдаленные приближающиеся тяжкие
шаги.
Все большая и большая тоска охватывала Лавренко, и все острее он
чувствовал, что для него все кончено этим днем. А от этого предчувствия
иногда как будто все заволакивалось черным флером, становилось безразлично
окружающее и хотелось уйти, пока еще не поздно, куда-нибудь, где трава,
цветы и солнце - и нет людей. Там бы, в зеленой тишине, лечь на землю,
прижаться к ней усталым телом, смотреть на яркие цветы и далекое небо,
плакать от грусти и счастья, и все жить и жить.
Но вместо того Лавренко оставался в центре толпы, на взрытом и
истоптанном сотнями человеческих ног бульваре. И как муха, попавшая в
паутину, то раздражается и отчаянно бьет крыльями, то затихает в тупой
покорности, - так и Лавренко то говорил себе, что все это ужасно, не нужно
ему, противно, жалко, что надо уйти куда глаза глядят, то тупел и уныло
поглядывал на бегущие мимо разноликие человеческие волны.
Молоденькие студенты и барышни с белыми повязками на рукавах толпились
вокруг него, и чувствовалось, что, несмотря на их искреннее, молодое
возбуждение, им все-таки жутко и каждому хочется быть поближе к этому
толстому пожилому человеку, который, должно быть, лучше их знает, что надо
делать.
Слушайте, доктор, а они не имеют права стрелять по красному кресту?
несколько раз спрашивала Лавренко маленькая мягкая курносенькая барышня, и в
ее черных воробьиных глазках темнело наивное откровенное чувство страха.
"Точно может быть право стрелять по одним, а не стрелять по другим?
Когда люди решили убивать вообще, не все ли равно им, кого убивать?" сердито
подумал Лавренко, но сказал мягко и успокоительно:
- Разумеется, нет!
Но вслед за тем в нем самом так вросла уверенность в противоположном и
так стало ему жаль эту цветущую, радостную, даже в страхе и растерянности,
молодость, что он взял каретку и, поручив отряд старшему студенту, поехал в
городскую думу, где собрались все выдающиеся общественные деятели юрода.
"Я им скажу, что нельзя же!" - мелькало у него в мозгу совершенно
бессмысленно, как натревоженный мотив, и он сам не знал, кому и что именно
он хочет сказать.
Когда каретка проезжала площадь, в конце ее Лавренко увидал знакомый
графский дворец, величаво и спокойно возвышавшийся своими розоватыми
колоннами и витыми решетками с золочеными гербами.
"А им и горюшка мало! - подумал он. - Довели людей!.."
И ему удивительно странно было в эту минуту думать, что есть люди,
такие же, как и все, не с четырьмя руками, не с двумя головами, не с двумя
жизнями, а совершенно такие же, как и все, но которым почему-то были
выстроены особые жилища, которых пуще ока стерегут сотни вооруженных
обалделых людей, которые даже среди всеобщего страдания, смятения и гибели
живут своей особой, совершенно свободной, роскошной, красивой и приятной
жизнью.
"Ведь вот, - подумал Лавренко, - явная нелепость... Нелепость
очевидная, как дважды два четыре, а ведь даже самому себе иногда приходится
напоминать, что это действительно так, что эти люди, из-за которых мы
страдаем и не можем улучшить свою жизнь, как могли бы, совершенно таковы,
как и я, и он, и он!" - мысленно указывал Лавренко на промелькнувших в окне
каретки тонкого худого подростка мастерового, с худым испитым лицом, и
бородатого, грязного и неуклюжего, как мучной мешок, ломовика.
- Но как мы допустили до этого?.. Вековое сумасшествие, идиотизм!.. И
поделом тогда, да, поделом... А они правы... Как бы то ни было, они устроили
свою жизнь лучше нас... Пусть там насилием, жестокостью, обманом, а создали
себе жизнь полную, свободную, удобную и приятную... А мы, с нашей заботой об
очищении жизни от зла. от порока, болезни и подлости, вечно в положении
загнанного зверя... или вьючного животного...
В большом зале думы было много народу, но в сравнении с улицей казалось
тихо, чисто и осмысленно. Вокруг большого стола, покрытого темным зеленым
сукном, усеянным листами бумаги, карандашами и чернильницами, сидели и
стояли люди, одетые однообразно и нарядно, как показалось Лавренко, после
обмызганной, запыленной толпы, которую он только что оставил на улице.
Лавренко протискался к председателю, высокому, черному человеку, с
длинной блестящей бородой, и шепнул ему на ухо взволнованно и несвязно:
Николай Иванович, я должен сделать срочное заявление!..
Председатель наклонил к нему голову с гладко причесанным седеющим
виском и тонким острым ухом и торопливо ответил:
- Подождите немного... Пусть Кобозеев закончит!..
Лавренко хотел возразить, но председатель уже отвернулся, и доктор,
потирая руки от охватившего того вдруг нетерпения, отступил немного назад и
стал слушать оратора. В эту минуту он испытывал странное и неприятное
чувство, как человек, куда-то разбежавшийся и вдруг остановленный в самый
момент прыжка.
Оратор был невысокий, энергичного вида брюнет, с большими усами, в
пенсне. Он не стоял, а почему-то двигался на небольшом пространстве между
двумя столами, и оттого на первый взгляд казалось, что ему тесно и он
терзается этим. Говорил он громко, в конце каждой фразы коротко и сильно
взмахивал сжатым кулаком, точно расшибая что-то в пух и прах.
Лавренко прислушался, почему-то обратив внимание не столько на оратора,
сколько на сухонького седенького старичка, который, приставив ручку к уху, с
детским интересом на глазах, старался не проронить ни одного слова.
- Я говорю, что мы можем сделать только одно, - разобрал он, - на улице
умирают наши братья, наши дети, плоть от плоти и кость от кости нашей... К
ним!.. С ними!.. Что тут рассуждать и спорить о форме, когда каждая минута
дорога и секунда оплачивается человеческой жизнью!
Он говорил долго и совершенно правильно, но было очевидно, что ни он,
сытый и слишком выхоленный человек, ни представительный председатель, ни
седенький старичок физически не могут идти "к ним и с ними", и потому вся
речь казалась произносимой только для эффекта самой речи.
"Ну, к чему это говорить..." - страдальчески морщась, подумал Лавренко.
Оратор на секунду помолчал, как бы прислушиваясь к отзвуку улетевшей
красивой фразы, и, круто повернувшись в другую сторону, продолжал, все
возвышая и возвышая голос.
- Если мы точно граждане, а не обыватели, мы должны, не теряя времени,
выйти на улицу, к нашим детям и братьям, и вооруженной рукой дать отпор
насилию... Иначе мы недостойны называться гражданами, и я еще раз...
призываю вас бросить бесполезные споры и вместе идти... на улицу!..
Последние два слова он выкрикнул громко и отдельно и, круто взмахнув
рукой над головой, с энергией опустил вниз кулак и так быстро сел, что
показалось, будто он куда-то провалился.
Лавренко отер потное лицо и не стал смотреть в ту сторону, ему стало
неловко. Но что-то с сухим треском разорвалось и вдруг просыпалось
оглушительной дробью хлопков, на мгновение покрывших все звуки.
Лавренко опять вытер лоб платком. Было жарко, и под потолком висел
синеватый нагретый туман, в котором дальние фигуры казались безличными
синими силуэтами. Было очевидно, что здесь уже давно толпится много народу.
Высокий председатель встал и, с достоинством опершись одной рукой на
стол и слегка приподняв другую, ждал, пока утихнут аплодисменты. Когда
последние хлопки разрозненно замерли в отдаленных углах, он поднял руку
выше, призывая к вниманию, и громко проговорил:
Доктор Лавренко, заведующий санитарным отрядом, желает сделать срочное
заявление. Желает ли собрание выслушать?
Просим, просим!.. - слабо раздалось несколько голосов, и все
надвинулись на стол.
Председатель сделал Лавренко пригласительный жест, точно приглашая его
спеть что-нибудь, и сел, приняв вид достойный и внимательный. Лавренко
машинально выдвинулся вперед, опять отер платком лоб и, ничего не видя перед
собой, кроме стены черных сюртуков, синеватого тумана и светлыми пятнами
расплывающихся в нем разнообразных лиц, заговорил:
- Господа, как представителям всех руководящих слоев городского
общества, я заявляю вам, что против моего отряда, на бульваре, поставлены
пулеметы, и каждую минуту я жду, что нас расстреляют... Необходимо принять
какие-нибудь меры...
Он замолчал, и ему показалось странным, что так мало было сказано
тогда, как чувствовалось нечто огромное, ужасное. В словах это вышло совсем
просто и не выражало того напряженного озлобления и тревоги, с которыми он
ехал сюда. И казалось, что и все ожидали большего, потому что еще несколько
мгновений все лица молча смотрели на Лавренко.
Послышались негромкие голоса. Первым заговорил, почему-то
недоброжелательно глядя на Лавренко, пожилой толстый человек с рыжей бородой
и круглыми щеками.
- Что же тут можно сделать... Мне кажется, что если начнут стрелять, то
не по одному лазарету... Его постигнет общая участь, и я не нахожу, чтобы
этот вопрос можно было выделить из общего... Это значит раздробиться на
мелочи...
- То есть позвольте, какие же мелочи? вскрикнул Лавренко, мгновенно
озлобляясь.
Поднялся высокий худой человек с честными большими глазами и прямыми
волосами, о котором, не зная его, можно было сказать, что это литератор, и
негромким, но чрезвычайно убедительным голосом стал возражать толстому
господину. Говоря, он смотрел ему прямо в лицо, и выражение глаз его было
правдиво и твердо, но Лавренко почему-то показалось, что литератор из
деликатности старается вывести его, Лавренко, из неловкого положения.
Он говорил так хорошо и убедительно, а главное, было столько
искренности в его глазах, что все, даже те, которые раньше были против
выделения вопроса о санитарах из общего обращения к графу, не могли не
согласиться.
Но толстому господину было трудно отказаться от своих слов. Сначала он,
видимо, хотел с достоинством промолчать, но в самую последнюю минуту нашел
удачное возражение и поспешно заговорил.
- Граф совершенно резонно может заметить нам, что когда лес рубят -
щепки летят и что он не может же не стрелять по порту оттого, что на пути
мы, вместо баррикад, расположим свои перевязочные пункты... Это наивно,
господа...
Некоторые слегка засмеялись.
Скулы литератора чуть-чуть покраснели. В глазах загорелся огонек
задетого самолюбия, и он опять возразил. Но смешок был пущен вовремя, и
стало очевидно, что теперь уже что-то утеряно и литератору ничего не удастся
доказать. Между его словами и пониманием слушавших возникло нечто совершенно
пустое, но непроницаемое.
Спор разгорался. По вопросу высказалось еще несколько ораторов, и он
был решен в отрицательном смысле.
Все время Лавренко по-прежнему испытывал глупое и неловкое положение
человека, который куда-то изо всех сил разбежался и не прыгнул. Ему
становилось скверно, жарко, потно и под ложечкой засосало. Он вспомнил, что
не ел целый день, и вдруг, совершенно нелепо, у него выскочила, лукавая
перед самим собою, мысль, что он имеет право заехать в ресторан перекусить,
а пока подадут, сыграть партию на бильярде.
- Не то что сыграть, а... - попробовал он извернуться, но ничего не
вышло, и раздражение стало овладевать им.
Все в нем кипело, и каждое новое слово, каждый новый оратор вызывал
новый и новый прилив тоскующего бешенства.
Вопрос уже шел опять о том, в какой форме должно состояться обращение к
графу. И здесь Лавренко невольно заняла и поразила неуловимая спутанность
чувств и слов.
Одни предлагали послать депутацию словесную, другие - с письменным
заявлением, третьи - просто поговорить по телефону.
- С этими скотами церемониться нечего... - вскидывая руками и
презрительно кипятясь, говорил рыженький тоненький и, очевидно, высохший за
письменным столом господин. - Этим мы покажем свое отношение к ним!..
Он говорил так презрительно и злостно, так возбужденно поправлял свое
пенсне, что многим, должно быть, действительно показалось возможным и
заманчивым выразить свое презрение зазнавшимся жестоким и ограниченным
зверям.
- Позвольте, да граф просто не станет говорить с нами по телефону, -
порывисто вскочил какой-то желчный, толстый человек в сверкающих очках.
И это было так очевидно, что непоколебимое сознание неодолимой силы и
власти за "теми" как бы воочию встало перед слушателями. Кое-кто опять
засмеялся, как будто эти люди были даже довольны сознанием своего бессилия.
- То есть как это, не станет говорить?.. - вскидывая руками и весь
краснея, вскрикнул высохший рыженький господин. - Он обязан считаться с
мнением общества, как бы оно ни было выражено. Что-нибудь одно - или
общество, или мы - стадо, которому довольно только кнута... Я не могу с этим
согласиться!
И как раньше казалось, что предложение его было сделано только ради
хлесткого желания выказать себя смелым и твердым, так теперь стало казаться,
что он искренно страдает о бессилии и унижении общества. Но все-таки
слышались и прежние хлесткие нотки и нельзя было ничего понять в его душе.
- Вы можете соглашаться или не соглашаться а граф все-таки слушать вас
не станет-с, только и всего
- Мы заставим! - запальчиво крикнул, вскинув руками выше головы,
рыженький господин.
- Как-с? - язвительно спросил господин в очках захлебываясь от
удовольствия. - Баррикады пойдете строить, вы, я, вот Иван Иванович! -
показал он на седенького старичка, с детским интересом переводившего глаза с
одного на другого.
Все невольно взглянули на этого старичка и тоже увидели, что говорит
выражение его личика.
- Я не знаю, но это интересно... Я, право, с величайшим интересом все
слушаю... С величайшим интересом! - говорило это розовое, старчески наивное
личико.
И всем стало неловко и очевидно, как нелепа даже самая отдаленная мысль
о возможности появления на баррикадах этого старичка и всех бывших в зале.
Ни кто уже не помнил, что хлопали оратору именно за такое предложение.
И то