Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ослышались
новые, странные звуки: не то лаял кто-то, не то захлебывался.
- Да не плачь ты... хоть ради Бога! - не закричал, а как-то завыл
мужчина. - Ведь... ведь... ведь... Не мог я... когда мне... в глаза...
скотина и дурак говорят... ведь... Не плачь же, не плачь, ради Бога! Я... я
повешусь... ведь...
- Ага, повешусь! - с какой-то страшной выразительностью и как будто
даже спокойно произнесла женщина. - Ты повесишься, а мы что ж?.. Я-то ведь и
повеситься не могу... Ты повесишься, а они пусть с голоду дохнут?.. Пусть
Лизочка на Невский идет, что ли?.. Что ж, вешайся, вешайся! Только знай, что
я тебя и в петле прокляну!..
- Ах, Боже мой! - надорванно и едва слышно вскрикнул мужчина, и
странный тупой звук удара головой о стену долетел до Шевырева.
- Оставь, не смей! - дико крикнула, бросаясь к нему, женщина. - Оставь!
Леша!..
Послышалась какая-то прерывистая судорожная возня, упал стул. Мужчина
хрипел, и противные тупые удары человеческим черепом о стену прорывались
сквозь крики и хрипение.
- Леша, Лешенька, перестань! - пронзительно кричала женщина, и вдруг
послышался новый звук, как будто бы голова ударилась во что-то мягкое.
Должно быть, она подставила руки между головой мужа и стеной, о которую
бился он в припадке страшной нечеловеческой истерики.
Вдруг заплакали дети. Сначала один голос, должно быть, старшей девочки,
потом разом два, тех мальчиков, что сидели на кровати, протянув ножки.
- Леша, Лешенька! - бормотала, как в горячке, женщина. - Не надо, не
надо... Прости... Не надо!.. Ну, ничего... как-нибудь... Ну, выбьемся... Ты,
конечно, не мог, тебя оскорбили... Лешенька-а!..
И она заплакала жалобным, прерывистым плачем.
Шевырев сидел, вытянув шею в ту сторону, и бледное лицо его дергалось
мучительной судорогой.
А там все стихло. Слышно было только, как кто-то жалко и беспомощно
всхлипывал, и нельзя было понять: взрослый это или ребенок.
Уже спускались сумерки, и в их неверном, как паутина, синеньком свете
как-то невыносимо тяжко, и жалко, и страшно звучало это всхлипывание.
Потом и оно затихло.
Тогда в коридоре за занавеской послышалось прерывистое торопливое
шептанье. Два шепотка, каждую минуту умолкая, как бы прислушиваясь, не
подслушивает ли кто страшный, торопливо сообщали что-то друг другу. Не то
ужасались, не то осуждали кого-то, но так тихо и трусливо, что казалось,
будто это не люди, а две старые запуганные мыши шепчутся в подполье. Шевырев
прислушался.
- Не стерпел, а?.. Начальнику согрубил... Начальник его дураком
назвали... а?.. Покорности в человеке нету... а?.. Покорности нету... а?..
Скажите пожалуйста... начальнику согрубил... благодетелю... а?..
Пальцы Шевырева быстрее и быстрее заходили на коленях.
Резкий звонок прозвучал в коридоре. Старички сразу затихли. Никто не
отпирал. Опять прозвучал звонок. Тогда за занавеской послышалось торопливое
шептанье, кто-то кого-то посылал, кто-то отказывался. Звонок в третий раз
прокричал о помощи.
Тогда за занавеской послышалось старческое шмыганье, кто-то заторопился
и по коридору трусливо прошаркали колеблющиеся ноги.
- Что вы не отпираете?.. Спите, что ли? - недовольно спросил при звуке
отворяемой двери голос Аладьева.
Ему не ответили, только что-то подобострастно пискнуло.
Аладьев широкими шагами прошел по коридору, отворил дверь в свою
комнату и крикнул веселым и добродушным басом:
- Максимовна!.. Самоварчик мне, а?..
Странно было слышать его жизнерадостный голос среди подавленного
жуткого молчания. Никто не отозвался. Тогда Аладьев высунул голову в коридор
и спросил:
- Иван Федосеевич, Максимовны нет?
Подобострастно-липкий голос ответил из-за занавески.
- Максимовна, Сергей Иваныч, отлучились ненадолго... в церковь пошли с
Ольгой Ивановной.
- Ага, - глубокомысленно заметил Аладьев. - А вы, Иван Федосеевич, не
поставите ли самоварчик?
- Сею минутою, - подобострастно ответил старичок за занавеской и,
шаркая калошами на босу ногу, побрел в кухню.
Аладьев что-то пропел басом, потом зевнул, потом постучал в дверь к
Шевыреву.
- Сосед, вы дома? - громко крикнул он. Очевидно, ему было скучно и
хотелось кого-нибудь видеть.
Шевырев молчал.
Аладьев подождал, потом опять звучно зевнул и зашуршал бумагой. Долго
было тихо. Из кухни слышалось жестяное позвякивание самоварной трубы и
журчанье воды, потом запахло горелыми щепками. Старушка тоже выползла из-за
занавески, пугливо озираясь на комнату учителя, откуда, казалось, молча и
тяжко выползало безмолвное отчаяние и распространялось по всей квартире.
Должно быть, и Аладьев что-то чувствовал, потому что беспокойно шевелился,
несколько раз вставал и, кажется, вздыхал. Что-то нависало в воздухе и
давило. Старушка проползла в кухню, погремела чашками и понесла чайный
прибор в комнату Аладьева.
- Напрасно беспокоитесь, Марья Федосеевна, - ласково и лениво заметил
Аладьев.
- Как же, батюшка Сергей Иваныч, я завсегда должна услужить, как же вы
будете, - торопливо-робким и радостным говорком возразила старушка. Ей
действительно, кажется, доставляло радость кому-нибудь прислужиться. Она
остановилась в дверях комнаты и глядела на Аладьева крошечными заискивающими
глазками.
- Что скажете? - догадываясь, что ей хочется поговорить, спросил
Аладьев и звучно зевнул.
Старушка немедленно приблизилась, торопливо и неслышно, как мышь,
перебирая ножками, и чуть слышно, шепотком проговорила:
- А нашего учителя с места прогнали...
Произнесла это она с робостью, но как будто и с некоей радостью.
Сказала и обомлела, испуганно глядя на Аладьева.
- Что вы? За что? - участливо спросил тот. Старушка подошла еще ближе и
совсем уже беззвучно сообщила:
- Начальнику согрубил... Начальник его обозвали разными словами, а они
заместо покорности согрубили...
- Э... жаль! - досадливо произнес Аладьев. - Что ж они теперь делать
будут?.. Ведь нищие совсем!
- Нищие, Сергей Иваныч, в аккурат нищие! - обрадованно закивала
сморщенная старушечья головка.
- А мне Максимовна еще вчера жаловалась, что они за два месяца за
квартиру не платили... - раздумчиво произнес Аладьев.
- Не платили, не платили... - кивала старушечья головка, и нельзя было
понять, сокрушается она или радуется.
- Плохо дело! - вздохнул Аладьев. - Пропадут совсем.
- Пропадут, Сергей Иваныч, пропадут... Как тут не пропасть... Ему бы
стерпеть да в ножки поклониться, его бы и простили... Бог дал бы... А они -
гордые; говорят - мы благородные... Вот и согнали... Ему бы в ножки...
- Ну как же в ножки, если его выругали в глаза, - досадливо и,
очевидно, о чем-то размышляя сказал Аладьев.
- И, батюшка! Люди маленькие... Что ж, что выругали... А они стерпи.
Вот бы и ничего... Обошлось бы все по-хорошему. Нельзя же...
- Стерпеть не всегда можно...
- Можно, батюшка, всегда можно... Маленькому человеку все терпеть надо.
Я, когда молода была, служила у графов Араксиных в горничных... Графов
Араксиных изволите знать?
- А черт их знает!
Старушка испугалась и как будто обиделась.
- Как же черт... Сам граф в сенате заседает, одних домов в Питере и в
Москве сколько...
- Ну, ладно... Так что ж?
- Так у старшенькой барышни браслетка пропала... На меня подозрили...
Граф осерчали, - нрав у них крутой был, - три раза по щеке ударили и два
зуба выбили... Может, другой в суд подал бы, а я стерпела, и что же вы
думаете, Сергей Иваныч, браслетку, оказалось, братец князь Николай
Игнатьевич взяли... Прокутились они шибко и взяли. И когда все открылось,
так сам граф мне сто рублей дал...
Старушка даже захлебнулась от восторга, и все ее сморщенное, как
печерица, личико расплылось в торжествующую улыбку.
- А не стерпи я в те поры, с графа мне все равно ничего бы не взять...
Свидетелей-то кроме Ивана Федосеича - он у них тогда выездным был - никого
не было. А Иван Федосеичу против самого графа показывать нельзя ж было...
- Почему? - сердито спросил Аладьев и надулся.
- Как же, помилуйте, против графа...
- Да ведь он, вы говорили, женихом вашим был?
- Ну так что ж, что женихом... - удивилась старушка. - Женихом был, а
разве против таких аристократов можно было ему идти... Человек маленький...
А я, думаю, лучше я покорюсь... Вот и вышло по-моему...
- Тьфу! - сердито плюнул Аладьев и отвернулся.
Старушка оторопело смотрела на него, и крошечные глазки ее сейчас же
стали слезиться испуганными слезками.
В это время старичок, бочком пробираясь в дверь, внес самовар. Поставив
его на стол, он пугливо оглянулся на жену, посмотрел на отвернувшегося
Аладьева и дернул старушку за рукав.
- Ты! - прошипел он с какой-то особой самоотверженной лакейской
властью, с какой, должно быть, когда-то охранял свою графиню в церкви от
толчков и на улице от нищих.
Старушка пугливо оглянулась на него. Личики обоих выразили полное
смирение, и старички друг за другом мышиными шажками убрались в коридор, где
сейчас же послышался за занавеской их прерывистый торопливый шепоток.
Аладьев налил чаю и только что сел пить, как в коридоре зазвонили.
- Аладьев дома? - спросил мужской быстрый голос.
- Дома, пожалуйте, барин... - торопливо ответил старичок, отворивший
дверь.
Послышались стремительные шаги и в дверь Аладьева постучались.
- Войдите, - отозвался Аладьев. Вошел невысокий черный человечек с
ястребиным лицом, в круглых, каких-то страшных очках.
- А! - протянул Аладьев, и по голосу слышно было, что он не очень
обрадовался и даже как бы огорчился.
- Здравствуйте, - стремительно сказал человечек с ястребиным лицом.
- Здравствуйте... Чаю хотите?
- Какой тут к черту чай!.. - сердито возразил человечек.
Он осторожно снял пальто и вынул какой-то плотно увязанный в бумагу
предмет.
- Что так? - неприветливо спросил Аладьев.
Человечек положил предмет свой на стол и тщательно огородил его
книгами, чтобы не свалился на пол. Аладьев тревожно смотрел.
- Да так, - повернулось к нему ястребиное лицо, - накрыли чуть было...
Насилу ушел... Квартиры теперь черт ма!.. Вот принес к вам, спрячьте... и
вот...
Он стремительно полез в карман, достал какой-то пакет и тоже положил на
стол.
- Завтра возьму... - отрывисто произнесло ястребиное лицо.
Аладьев молчал.
- Вы, синьор, кажется, недовольны? - развязно и слегка презрительно
сказал человечек. - Можете же вы хоть на прощанье оказать эту маленькую
услугу? Ведь вы завтра в безопасности?
Аладьев встал и с выражением борьбы на лице прошелся по комнате.
- Вы ведь теперь постепеновец, идеалист, чуть ли не толстовец! -
высыпало, как из мешка, ястребиное лицо, ни на минуту не оставаясь
спокойным.
- Напрасно вы стараетесь меня оскорбить, Виктор, - с тяжелой мужицкой
досадой возразил Аладьев. - Это я, конечно, возьму... до завтра... но вы
должны понять...
- Возьмете? - живо спросил человечек. - Это самое главное, а остальное
ваше дело, и спорить нам нечего.
- Нет, будем спорить! - крепко ответил Аладьев и остановился, весь
покраснев и засверкав глазками.
- К чему? - притворно-равнодушно ответил человечек и, якобы скучливо,
отвернулся.
- А к тому, - с досадой сказал Аладьев, - что мы с вами столько лет
были друзьями и...
- О, полноте... Стоит ли вспоминать о таких пустяках!
Аладьев мучительно побагровел и задышал тяжко и гневно.
- Может быть, для вас это и пустяки... хотя я этому не верю... Как вы
ни старайтесь бравировать... но для меня не пустяки, и мне хочется, чтобы вы
хоть раз меня поняли... Объяснимся.
- Оно, знаете, мне некогда... - как будто наивно возразил человечек, и
пронзительные глазки его забегали под очками, - но если вам так хочется...
- Да, хочется! - твердо произнес Аладьев.
Человечек дернул плечами и моментально сел, делая вид, что он готов
принести жертву.
Аладьев видел это, но пересилил себя и с деланным спокойствием
заговорил:
- Прежде всего я ушел от вас не потому, что я струсил, или... вы это
прекрасно знаете, Виктор, будьте хоть на этот раз искрении!
- Никто этого и не думает... - вскользь обронил человечек с ястребиным
лицом.
- Следовательно, я мог уйти только потому, что в корень и совершенно
искренне переменились мои взгляды если не на идею, то на некоторые
тактические приемы... Я понял...
- Ах, Боже мой, - моментально вскочил человечек, - избавьте меня от
этого... Знаем... Вы поняли... Знаем... Поняли, что насилием нельзя
проводить свободу, что надо воспитывать народ и так далее... Знаем!
Слова так быстро и резко вылетали у него изо рта, что казалось, будто
они долго сидели там на запоре и вдруг вырвались на свободу. Сам он метался
по комнате, вертел во все стороны своим ястребиным лицом, сверкал круглыми
очками и махал цепкими, с птичьими пальцами руками.
Аладьев стоял посреди комнаты и не успевал вставить ни одного слова.
Их, горячих, проникновенных, как ему казалось, способных дойти до самых
глубин человеческого сердца, было много у него в голове. Казалось, что
невероятно, чтобы его не поняли, не понял, по крайней мере, этот человек,
столько лет близкий, живший вместе с ним, любивший и когда-то веривший в
него. А между тем с каждой минутой он чувствовал, что между ними ширится
какая-то непереходимая грань и все слова бессильны. Как странно: еще недавно
они были так близки, точно соприкасались открытыми сердцами, а теперь
казалось, что они совсем чужие, на разных языках говорящие и чуточку даже
враждебные друг другу люди. И все это оттого, что Аладьев понял, что
убийство есть убийство, во имя чего бы оно ни происходило, и пролитая кровь
не может слепить человечество. Только любовь, только безграничное терпение,
шаг за шагом веками приближающее людей друг к другу, чтобы сделать их
родными братьями по духу, может вывести из истории человечества стихийную
борьбу, насилие и власть. Аладьев верил в это всем сердцем своим. Он знал,
что в мучительной борьбе духа, в страданиях пройдут века; но что такое века
в сравнении с вечностью и ярким солнцем любви, которое взойдет когда-нибудь
и высушит всю пролитую кровь в памяти счастливого человечества.
- Ну, и прекрасно... А пока до свиданья... Завтра приду...
Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.
Аладьев медленно подал свою.
Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто
призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и
сказал:
- Я, может быть, не приду... Кто-нибудь другой... Пароль - от Ивана
Ивановича.
- Хорошо... - не подымая головы, ответил Аладьев.
- Так до свиданья!
Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно
бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.
- А жаль! - сказал он со странным выражением, и под его блестящими
очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же
справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на
занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух,
сверкнул очками и исчез на лестнице.
Аладьев молча и понурившись сидел у стола.
VII
В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли
с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их
лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед
светлыми образами.
Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у
стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки.
Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы
приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо
ее стало сразу обычным - озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и
как будто про себя проговорила:
- Приготовиться бы надо...
- Что? - испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые
светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.
- Приготовиться, милая, говорю... - повысила голос Максимовна. -
Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что
ли.
- Сегодня! - с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала
опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась
только в больших глазах, полных томления и стыда.
- А что? - со страдальческим нетерпением возразила старуха. - Не
сегодня, так завтра. Что уж там еще... Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а
другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько
угодно. Не Бог весть какое сокровище!
Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой.
Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.
- Максимовна... пусть лучше завтра. Я... у меня голова болит,
Максимовна!
Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой
трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной
комнате, повернул голову и внимательно прислушался.
Максимовна помолчала.
- Ах ты, моя горькая! - сказала она и всхлипнула. - Что ж ты станешь
делать... Сама знаю...
- ...на что ты идешь! - хотела она прибавить, но сорвалась и только
повторила:
- Ничего не поделаешь.
- Максимовна, - дрожащим голосом и молитвенно складывая руки
проговорила Оленька, - я лучше... работать буду...
- Много ты наработаешь, - с горькой досадой возразила Максимовна, -
куда ты годишься! И побойчее тебя на улицу идут, а ты... и глухая, и
глупая... Пропадешь ни за грош. Послушайся лучше меня, хуже не будет. Вот
умру я или ослепну совсем... что с тобой тогда будет?
- Я, Максимовна, тогда в монастырь пойду... Мне бы хотелось монашкой
быть. В монастыре хорошо... тихо...
И вдруг совершенно неожиданно Оленька широко раскрыла мечтательные
глаза и проговорила, задумчиво и восторженно глядя куда-то сквозь стены:
- Мне бы хотелось быть большой белой птицей и полететь далеко-далеко!..
Чтобы внизу были цветы, луга, а вверху небо... Как во сне бывает!
Максимовна вздохнула.
- Дура ты!.. А в монастырь тебя не примут... Туда вклад нужен или на
черную работу. А какая из тебя работница!
Старуха махнула рукой.
- Нет, что уж тут... иди за Василия Степановича. По крайности сама себе
хозяйкой будешь и мне подмогу окажешь... У Василия Степановича в банке тысяч
семь есть, говорят.
- Он страшный, Максимовна, - трепетно пробормотала Оленька, точно
умоляя простить ее, - грубый, совсем как мужик простой!
- А тебе барина нужно? Барин не для нас, Оленька... Был бы человек
хороший и слава Богу!
- Он даже ничего не читал, Максимовна. Я его спрашиваю: как вам
нравится Чехов, а он говорит: при нашем деле некогда пустяками заниматься...
Оленька комично передразнила чей-то тупой и грубый бас. Передразнила и
заплакала: большие глаза налились крупными светлыми слезами, и руки опять
задрожали.
- Что ж, и дело говорит! - сварливо возразила Максимовна (но видно
было, что она старается говорить сердито). - Подумаешь! Не читал!.. Кому
твое чтение-то нужно?.. Он человек