Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
ерив
восхищенный взгляд в рот парню.
- А пытаму, милый человек, что я мастеровой, пролетарий, а она
дворянка. Конешно, очень она мне и самому приглянулась, а только нам не
рука... На прощанье, значит, она мне сама шампанского вынесла и говорит: "Я
вас, Елизар Иваныч, очень уважаю и всегда помнить буду..." Ну, и... кольцо
золотое дала... Как же!
- Ну? - придвинулся мужичонка.
- Ну, что ж... Кольцо и теперь... в ломбарде за пять цалковых лежит.
Нонича я не при деньгах, опосля уже выкуплю, носить буду... Нельзя, потому -
память!
- А что, братцы, я вам скажу! - вдруг совершенно другим голосом сказал
парень, поворачиваясь к прочим слушателям. - Попал я в Пензе на аглицкий
завод, братьев Морис называется... Так вот, братцы, штука!.. Штрафов
никаких, за болезнь без вычету, для рабочих каменные флигеля с мебелью...
Ну, просто как в царствие небесное попал... Обращение деликатное, сам старый
англичанин все на вы и за руку, как товарищ все равно... Не то что у нас, а
прямо, можно сказать, рабочему человеку человеческое житье предоставлено
и...
- Ну, будя врать! - неожиданно рассердился мужичонка и махнул рукой с
разочарованным видом. - Мелет, не знай что!.. А я, дурак, слушаю...
- Ей-Богу, верно! - с искренним жаром побожился парень.
- А, ну тебя! - окончательно рассвирепел мужичонка. - Вот врет! Тьфу!
Он сердито встал и отошел в угол, где принялся свертывать ножку, что-то
оскорбленно ворча про себя.
Слесарь быстро пригнулся к Шевыреву и пробормотал:
- Шестой месяц из дому... Может, и померла старушка с голоду...
Черное лицо его покривилось.
- Что ж, если вы правду говорите, что на работу рассчитывать нельзя,
тогда что же... С моста да в воду?
Он быстро поставил локти на стол и запустил пальцы в вихрастые волосы.
- Пустое, - возразил Шевырев.
- А как же иначе? - моментально поднял голову слесарь. - С голоду
умирать, что ли?
Шевырев медленно и недобро улыбнулся.
- Говорят, смерть от воды - самая мучительная... С голоду, пожалуй,
лучше...
Чернолицый слесарь широко открыл глаза и вопросительно посмотрел на
Шевырева.
- Да и что вы докажете тем, что утопитесь?.. Одним голодным меньше, им
же лучше!..
- А что же делать?
- Ищите работы, если ничего другого не придумаете, - вскользь заметил
Шевырев. Слесарь отчаянно махнул рукой.
- Я шесть месяцев ищу... Нигде не возьмут - политический!.. По
ночлежкам ночую, по три дня голодаю... Теперь на работу стань, пожалуй, и
силы не хватит... Позавчера милостыню просил... До чего дошло!
- Как?
- Да так... Просил, и все тут... Шла какая-то барыня, ну, я и
попросил...
- Дала?
- Нет. Говорит, мелочи нет...
- Ага, мелочи! - обронил Шевырев одним уголком губ.
Он положил руку на стол и забарабанил пальцами. Слесарь внимательно и
безнадежно следил за этим мелким нервным движением. Вокруг кричали, шумели и
ругались, а в бильярдной тупо стучали мастиковые шары и один, видимо
разбитый, катался с грохотом, точно где-то далеко шел поезд. Парень с
серьгой перебрался в бильярдную, и оттуда доносился его залихватский голос.
Мимо окна все так же, туда и сюда, мелькали ноги. Казалось даже, что это
одни и те же люди нарочно ходят мимо окна: пройдут и воротятся, постоят за
углом и опять пробегут мимо.
- Ну, хорошо... а добились вы чего-нибудь, по крайней мере? - заговорил
Шевырев.
- А как же! - воскликнул слесарь.
С его черным безнадежным лицом произошла мгновенная перемена: глаза
заблестели, голова приподнялась и прежнее восторженное выражение разлилось
по всей его длинновязой фигуре.
- У нас, знаете, горнорабочие - самый тупой народ. Да и что с них
спрашивать: целый день, с пяти часов утра до восьми вечера, под землей.
Вечером домой прибежит, поест и спать... А в четыре часа гудок - вставай.
Грязь, вода, простуда, то и дело, гляди, взрыв... В нашей шахте два взрыва
было: один раз восемнадцать человек, а другой - двести восемьдесят два
убило... Жизнь совершенно каторжная... Если горнорабочего на каторгу сошлют,
ему там лучше покажется!.. Ну, конечно, народ тупой и забитый до
бесконечности. Мастеровые наши, те развитые... Партийный народ... Мы одни и
орудовали сначала... Трудно было. Шпионство развито - страсть. Чуть что,
сейчас на ухо инженеру: Иванов, Петров, там, нехорошо себя ведут. Ну, и в
двадцать четыре часа, через полицию, вон... Пропаганда страшно трудна
была... Однако в конце концов раскачали-таки.
Слесарь восторженно и горделиво улыбнулся.
Сразу было видно, каких нечеловеческих усилий стоила ему эта раскачка,
сколько опасности, страха и муки перенес он, пока работал в темном подполье,
и сколько восторга пережил, когда увидел первый успех.
Шевырев внимательно смотрел на него.
- Всего добились: представительства рабочих, права собраний, квартирный
вопрос поставили, больницу улучшили, прогнали старого доктора... Скотина
был... Библиотеку завели и своего туда посадили...
- И много народу перебито было? - вскользь заметил Шевырев.
- Нет, тогда ничего... Солдаты были, но стрелять не смели. Тогда
боялись... А потом, действительно...
Слесарь махнул рукой, и восторженное выражение медленно сошло с его
черного худого лица.
- Явилась, как водится, черная сотня... Пошел раскол, а начальство, как
увидело, что все пошло вразброд, сейчас же придралось к случаю, и
началось!.. Представителей наших из комиссии вышибли, набрали
черносотенников и мастеров, депутатов пересадили по тюрьмам, библиотеку
закрыли...
- Вы что ж смотрели?
- Я тогда в тюрьме был.
- Да не вы один, а все.
- То есть как все? Депутаты?
- Не депутаты, а все рабочие... которых вы раскачали?
- Да... я ж говорю, пулеметы поставили против шахты...
- Ах, да... пулеметы... - неопределенно выговорил Шевырев.
Слесарь с минуту молчал, и лицо его все больше и больше кривилось.
- Знаете... Что они только творили - одному Богу известно!.. Все было,
и нагайки, и пальба, и насилия над женщинами... Депутатам больше всего
досталось... Мне еще ничего, потому что меня в первых арестовали... А другим
попало здорово... Библиотекаря нашего казак к седлу привязал и погнал рысью
в город... Руки у него связаны назад были, так что если он отставал, то их
выворачивало, и он падал в грязь и волочился прямо по земле... а сзади ехал
другой казак и пикой его колол, чтобы поднять... Черт!.. Многие плакали, как
его гнали...
- А, плакали! - повторил Шевырев.
В его холодном голосе прозвучало лютое, непримиримое презрение. Но лицо
было по-прежнему неподвижно, и только пальцы быстрее барабанили по столу.
Слесарь, очевидно, понял, потому что глаза его засверкали.
- Да, плакали! И еще будем плакать... Только плачем-то ведь мы
кровавыми слезами!
Он поднял руку и погрозил черным пальцем. Лицо у него стало
исступленное, точно вся душа напряглась в грозном восторге.
Шевырев холодно улыбнулся.
- Слишком дешево цените вы свои кровавые слезы! - презрительно сказал
он.
- Дешево или нет, а они отольются в свое время! - с выражением почти
безумной, непреклонной веры ответил слесарь.
- Отльются ли?.. И когда?.. Когда вы уже с голоду сдохнете?
Слесарь испуганно взглянул ему в глаза. Какая-то страшная борьба
отразилась на его голодном черном лице с блестящими фанатическими зрачками.
С минуту они прямо смотрели в глаза друг другу. Шевырев не двигался. Слесарь
вдруг опустил глаза, его длинное тело как-то ослабело, и, положив голову на
руки, он упрямо ответил:
- Ну, и сдохну... Разве моя жизнь чего-нибудь стоит в сравне...
- Нет, ничего не стоит! - жестоко перебил Шевырев и встал.
Слесарь быстро поднял голову, хотел что-то сказать и опустил ее опять.
- Вишь, назюзюкался! - крикнул кто-то из-за соседнего столика и
захохотал пьяным идиотским смехом.
Шевырев немного постоял, подумал. Губы его шевелились, но он ничего не
сказал, криво усмехнулся и, подняв голову, пошел к выходу.
Черный слесарь не поднял лица.
V
Широкий и стройный проспект под белым холодным небом уходил в синюю
даль. И насколько мог хватить глаз, черно-пестрая и живая толпа, разрезанная
бесконечной лентой экипажей и рельсов трамвая, куда-то торопилась, сливаясь,
развиваясь, толпясь, толкаясь и как будто не прибывая и не убывая ни на одну
минуту.
Нарядны были дома, велики и зеркальны окна, легки и изящны фонари и
кронштейны трамвайных столбов. Самый воздух и свет неба тут казались белее и
чище. Дышалось легко, как на просторе, и кровь веселее и ярче бежала в
жилах.
И впереди, и сзади, и по бокам Шевырева непрерывной вереницей шли люди
с оживленными, нарядными лицами. Колыхались в толпе тонкие талии женщин и их
причудливые костюмы с огромными шляпами пестрили черную вереницу мужских
пальто, цилиндров, котелков и военных фуражек. Танцующей и заманчивой
походкой, точно волнуясь и торопясь, они огибали встречных, и их кружевные
юбки загадочно колыхались в такт постукиванию высоких каблуков. Со всех
сторон слышался смех, бойкие голоса и шелест шелковой материи, а над всем
этим пестрым гомоном висели звонки трамвая и мягкий, то нарастающий, то
упадающий, как волны, экипажный гул.
Шевырев шел, засунув руки в карманы и высоко подняв голову.
Впереди его довольно долго подвигался полный, солидный господин в
кокетливой, не по возрасту, смятой сбоку шляпе, из-под которой выделялся
розовый двойной затылок с мягкой выхоленной складочкой. Он шел солидной и в
то же время легкой походкой, слегка размахивая тросточкой и рукой в
коричневой перчатке.
Голова его, на короткой розовой шее, беззаботно вертелась по сторонам,
поворачиваясь то к окнам магазинов, то к встречным женщинам. Особенно женщин
он рассматривал легко и приятно. Чувствовалось во всех его движениях, с
какими он слегка поворачивал навстречу каждой хорошенькой свое плотно сбитое
тело, что он их знает, любит и с гурманским аппетитом использовал
достаточно, чтобы чувствовать себя хотя на время спокойным.
Должно быть, чувствовали это и женщины. Черные, серые и карие глазки
из-под слегка подрисованных ресниц лукаво скользили по его лицу и
притворно-конфузливо опускались, когда он ловко и самоуверенно улыбался...
не то им, не то самому себе. Но ни на одной взгляд его не останавливался
долго. Видно было, что он недавно пообедал, чувствует себя удовлетворенным,
веселым и добрым, и ему просто приятно подышать свежим воздухом, лишь
платонически щекоча разнежившиеся от еды нервы хорошенькими женскими
личиками.
Шевырев долго не замечал его, но розовый затылок упорно маячил перед
глазами и аппетитная складочка на шее при каждом шаге вздрагивала сочно и
лениво. И, наконец, холодный и твердый взгляд Шевырева остановился на нем.
Тяжелая и тупая мысль долго усиливалась сосредоточиться в этих
металлических глазах, и вдруг они приняли странное и зловещее выражение.
Шевырев уже сам шел за этим затылком. Когда группа дам загородила ему
дорогу, он быстро, хотя, видимо, машинально, обогнул, толкнул какого-то
офицера и, не слыша возмущенного крика: "Болван!", опять пошел за розовым
затылком, медленно, настойчиво и неуклонно.
Странное выражение все больше и больше напрягалось в светлых глазах, и
была в них какая-то прозрачная ясность определенной, беспощадной силы. Если
бы паровоз, настигающий человека, которого должен сейчас раздавить, мог
смотреть, он смотрел бы так холодно и определенно, как Шевырев.
И если бы толстый, с розовым затылком господин оглянулся, увидел и
понял выражение этих ясных глаз, он бросился бы в толпу, влип в ее живую
массу, потерял бы все человеческое и с исказившимся лицом стал бы вопить
гулким голосом ужаса и отчаяния: "Помогите, помогите!"
Мысль Шевырева с бешеной быстротой крутилась в горящем мозгу, все сужая
и сужая круги, и, наконец, с кошмарной яростью остановилась над розовым
затылком, точно тысячепудовый камень, повисший над головой человека. Что-то
тонкое, как ниточка, натянутое до последней степени, еще держало этот
страшный камень, и не зримый никому ужас рос и креп в воздухе над беспечной
нарядной толпой.
Если бы можно было словами выразить страшную суть этой мысли, она
звучала бы так:
"Ты идешь... Иди!.. Но знай, что когда впереди меня идет кто-нибудь
счастливый, сытый, веселый, я говорю себе: ты весел, счастлив, ты жив только
потому, что я это позволяю тебе!.. Быть может, в эту самую минуту я
передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды... Для меня уже нет
жалких слов о священном праве на жизнь всякого человека! Я - хозяин твоей
жизни!.. И никто не знает ни дня, ни часа, когда переполнится мера терпения
моего, и я приду судить вас, тех, кто всю жизнь давит нас, лишает солнца,
красоты и любви, обрекая на вечный безрадостный и голодный труд!.. И я,
может быть, именно тебе откажу в позволении жить и наслаждаться... Вот я
протяну руку, и из твоего розового черепа брызнут кровь и мозги, разлетаясь
по камням тротуара!.. И там, где был ты, будет труп, мрачный и безобразный.
Кто сказал, что я не смею сделать этого, что я должен терпеть и молчать?.. Я
смею все, ибо я - один!.. Я сам судья и палач своей души... Жизнь каждого
человека в моих руках и я брошу ее в пыль и грязь, когда захочу!.. Знай же
это и передай всему миру!.. Так говорю я".
И страшная нечеловеческая злоба охватила сердце Шевырева. На мгновение
все исчезло из его глаз, и сверкающей точкой в белом мраке остался перед ним
один розовый человеческий затылок. Ощущение черной стали холодного
револьвера в судорожно сжатых в кармане пальцах и розовая живая точка
впереди...
Господин шел, помахивая перчаткой, и розовая складочка невинно
подрагивала над твердым белым как снег воротничком.
Шевырсв сделал резкий шаг и порывисто дернул головой снизу вверх, как
бы бросая в воздух бешеный крик ярости и мести...
Но внезапно он остановился.
Странная улыбка проползла по тонким искривленным губам, пальцы
разжались, и вдруг Шевырев, быстро повернувшись, пошел назад.
Господин с розовой складочкой под кокетливо заломленной шляпой,
помахивая тросточкой и заглядывая под шляпки хорошеньких женщин, пошел
дальше и скоро как песчинка затерялся в шумливой и торопливой толпе.
А Шевырев едва не попал под колеса трамвая, и, не заметив этого,
перешел улицу и скрылся в пустых переулках, пробираясь в свою странную
пустую комнату, как зловещая тень, вышедшая из мрака и опять ушедшая во
мрак: глаза его по-прежнему были спокойны и светлы.
VI
Еще на лестнице был слышен отчаянный надорванный женский крик, и, когда
Шевырев проходил по темному коридору, ему бросилась в глаза открытая дверь в
комнату, откуда утром доносился писк детей. Как ни быстро он прошел, но
успел увидеть какие-то кровати, сундуки, заваленные тряпичным хламом, двух
маленьких полуголых ребятишек, сидевших на кровати рядом, вытянув ножки и с
испуганными лицами, девочку лет семи, прижавшуюся к столу, и высокую худую
женщину, которая обеими руками рвала себя за взлохмаченные жидкие волосы.
- Да что же мы делать будем? Ты об этом-то думал, дурак несчастный! -
кричала она пронзительно и отчаянно, как потерянная.
Шевырев, не останавливаясь, прошел в свою комнату, разделся и сел на
кровать, внимательно прислушиваясь.
Женщина продолжала кричать, и крик ее, болезненный и надорванный,
разносился по квартире, как вопль утопающей. В нем не было особой злобы,
хотя она проклинала, упрекала и бранила кого-то. Это был просто крик
последнего беспомощного отчаяния.
- Куда мы с ними пойдем?.. С голода на улице умирать? Милостыню
просить?.. Что ж мне, продаваться, что ли, чтобы троих детей кормить? Что ж
ты молчишь, говори!.. Что ты думал?.. Куда теперь идти!
Голос ее подымался все выше и выше, и страшные свистящие ноты чахотки
зловеще прорывались в нем.
- Скажите пожалуйста!.. Революционер!.. Протесты подавать!.. Да имеешь
ли ты право протесты подавать, когда тебя из жалости на службе держали!..
Туда же!.. Что ты такое!.. И лучше тебя люди живут и терпят... Не мог
стерпеть?.. Да если бы тебе в морду плюнули, так ты должен был бы молчать...
да помнить, что у тебя пять голодных ртов дома сидят!.. Как же, самолюбие!..
Какое у тебя, нищего, самолюбие может быть! Тебе кусок хлеба нужен, а не
самолюбие... Как же, учитель, видите, к чиновничьему низкопоклонству не
привык!.. Дурак!.. Идиот несчастный!
Женский голос сорвался и захрипел, разразившись мучительным,
выворачивающим все внутренности кашлем. Она, видимо, давилась, хрипела,
плевала и, окончательно сорвавшись, несколько секунд только хрипела, как
придавленная насмерть собака.
- Машенька... Побойся Бога... - чуть слышно забормотал жиденький
забитый голосок, и в нем слышались слезы отчаянья и кроткого беспомощного
сознания напрасной и жестокой обиды. - Я же не мог... Все-таки ведь я
человек, а не собака...
Женщина пронзительно и дико засмеялась.
- Какой ты человек! Собака и есть!.. Если наплодил щенят, так молчи и
терпи... Если бы ты был человек, мы не жили бы в этой конуре, не голодали бы
по три дня... Не приходилось бы мне босиком бегать и чужие тряпки стирать!
Человек! Скажите пожалуйста... Да будь ты проклят со своим человечеством!..
Полтора года голодали, пока я тебе место слезами вымолила... У людей в ногах
валялась, как нищая!.. Уж показал свое благородство раз... Россию спасал...
Сам чуть с голода не подох под забором!.. Герой!.. О Господи! Чтобы тот день
проклят был, когда я тебя увидела!.. Подлец!
- Машенька, побойся Бога! - с воплем прорвался сквозь ее исступленные
крики отчаянный мужской голос. - Разве я тогда мог иначе поступить? Все
надеялись... Разве я думал, что...
- Должен был думать! Должен!.. У других, может, не было за плечами
голодных ртов... А ты какое право имел за других рисковать? Ты нас
спрашивал? Детей спрашивал, хотят ли они с голода за твою Россию умирать!
Спрашивал?
- Да ведь я же не думал... Я, как и все, лучшей жизни хотел... Для вас
же, для тебя же...
- Лучшей жизни! - взвизгнула женщина в решительной истерике. - Да какое
ты право имел о лучшей жизни мечтать, когда худшей у тебя не было, когда мы
чуть по деревне не побирались!.. Когда я голая в мороз на речке твое рванье
полоскала... когда я... когда я чахотку...
Трескучий, точно изорванный в клочки кашель задавил и заглушил ее
вопли. Несколько минут ничего нельзя было разобрать в ее хрипении, и потом
жалким, упавшим шепотом, слышным по всей квартире, как самый отчаянный
предсмертный крик, она проговорила:
- Видишь... вот... умираю...
- Машенька! - вскрикнул мужчина, и слабый крик его прозвучал такой
безысходной скорбью, раскаянием, любовью и жалостью, что даже спокойное лицо
Шевырева исказилось судорожной гримасой.
- Что, Машенька! - с беспощадной жестокостью несчастного человека
крикнула, как бы торжествуя, женщина. - Надо было раньше - Машенька!.. Какая
я теперь Машенька, я мертвец... Понимаешь, мертвец!..
- Мамочка! - вдруг прозвенел детский голос. - Не говори так! Мамочка!..
Женщина вдруг оборвалась и затихла. Было тихо, и в тишине п