Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
о света, и
вся комната была в тени. Только ярко освещались большая длинноносая голова и
крепкие мужицкие руки, усердно и старательно водившие пером.
С усердием и трудом писал он о том, как умирают казнимые за правду
крестьяне: просто, без слов, не делая из этого подвига, не ожидая восторгов
и гимнов, сосредоточенно и спокойно, как будто зная что-то, чего другие не
знают.
Дым густыми клубами медленно всползал мимо лампы и пропадал в сумраке.
Было слышно только, как перо скрипело по бумаге да изредка трещал стул,
когда Аладьев нервно двигался в каких-то ему одному известных потугах
напряженной мысли.
В квартире все молчало, и темная ночь смотрела в окно. Трудно было
представить себе, что ее глухой мрак только кажется таким, а где-то там, за
крышами домов, на широких улицах горят и блестят тысячи живых огней,
движется торопливая болтающая толпа, открыты рестораны, сверкают на вечерах
голые плечи, в театрах гремят красивые голоса; говорят, влюбляются, борются
за жизнь, и живут, и умирают люди.
За стеной, на твердой кровати, неподвижно лежал Шевырев, и холодные,
широко открытые глаза его с непоколебимым выражением смотрели во тьму.
II
Единственное окно комнаты Шевырева выходило в стену, над которой
тянулась узкая полоска серого неба, прорезанного закопченными трубами.
Комната эта носила несколько странный характер: от совершенно голых стен в
ней казалось чересчур светло и холодно, на полу не виднелось ни малейшей
соринки, на столе не было ни одной вещи, и если бы не сам Шевырев,
совершенно нелепо сидевший не у окна, не около стола, а у запертой двери в
соседнюю комнату, нельзя было бы подумать, что здесь кто-нибудь живет.
Прямо и неподвижно, только чуть-чуть перебирая пальцами на коленях,
Шевырев сидел спиной к двери на единственном стуле, который сам перетащил
туда. Глаза его смотрели холодно и безучастно, точно он машинально изучал
свою кровать, похожую на больничную койку, но по едва заметному движению в
сторону каждого звука видно было, что он чутко прислушивается ко всему
происходящему в квартире.
Сначала он слушал, как пил чай и потом уходил Аладьев, а затем
продолжал сторожить все дальние звуки, слабо и робко говорившие о той
серенькой жизни, которая копошится вокруг.
За дверью, у которой он сидел, жила - Шевырев уже знал - молоденькая
швейка, наивная и немножко глухая. Он догадался об этом по свежему голоску,
по тихому журчанию машинки, по тому материнскому тону, каким за что-то
выговаривала ей старуха хозяйка, и по тому, как застенчиво и
трогательно-беспомощно голосок то и дело переспрашивал: что?..
Дальше где-то жило большое семейство. Оттуда доносился писк детских
голосов, похожий на писк целого гнезда голодных мышат; слышался высокий
озлобленный крик, очевидно, больной и замученной женщины, а рано утром
звучал еще и робкий мужской тенорок.
В темном коридоре, за занавеской, какие-то старички все время торопливо
перешептывались, ворошили груды тряпья, копошась, точно черви в падали. Был
нуден их боязливый, прерывистый шепоток, который по временам обрывался,
точно старички вдруг услышали что-то тревожное и притаились.
Раз заходила к Шевыреву хозяйка, высокая, худая и седая старуха с
мутными невидящими глазами. Когда Шевырев отдал ей деньги, она долго
смотрела на них и ощупывала сухими пальцами.
- Слепа стала... - сказала она с унылым спокойствием, и Шевырев слышал
потом, как она показывала деньги портнихе, а та отвечала серебристо и
звонко, очевидно, как все глухие, не думая, что ее слышно:
- Верно, верно, Максимовна!
Так просидел Шевырев часа три, ни разу не изменив позы и только все
быстрее и быстрее перебирая пальцами. Внимательно и серьезно он зачем-то
впитывал в себя все эти бесцветные звуки, без слов говорившие о том, какой
убогой и жалкой может быть человеческая жизнь.
Потом быстро встал, оделся и ушел из дома.
III
Шевырев стоял на заводском дворе и сквозь мутное громадное окно,
перекрещенное железным переплетом, смотрел в машинный зал.
Внутри что-то жужжало и тарахтело, и стекла тихонько дрожали. Огромные
окна, должно быть, давали внутрь массу света, но со двора, где так светло и
высоко возносилось свободное небо, казалось, что внутри царит вечный
полумрак. Видно было, как таинственно ползли вверх и вниз какие-то цепи, как
стремительно, но, казалось, беззвучно неслись маховые колеса и бежали
бесконечные ремни. Все двигалось, копошилось и ворочалось, но людей почти не
было заметно. Только иногда, среди черных, холодно отсвечивающих чудовищ,
показывалось бледное человеческое лицо с глазами как у мертвеца и сейчас же
уходило обратно в мутный мрак, наполненный гулом и движением. Этот страшный
гул, казалось, все нарастал и нарастал, но все оставался одним и тем же -
тяжким и однообразным. А пыльные стекла окон сливали все в бесцветный тон,
плоский и серый, как на полотне какого-то огромного синематографа.
У самого окна, на фоне ворочающихся с неуклюжей ловкостью черных
рычагов, колес и поршней, маленькое коленчатое чудовище из стали и железа,
уродливо кривляясь и посвистывая в тон общему гулу, быстро стружило холодную
медную чушку, и тоненькие золотые стружки торопливо извивались из-под его
острых металлических зубок. Над ним качалась согнутая человеческая спина и
двигались большие грязные руки. Это качание было мерно и монотонно и до
странности сливалось в одно с движениями маленького коленчатого чудовища.
Шевырев внимательно смотрел именно на него. Это был такой же самый
станок, как тот, за который когда-то встал он, полный несбывшихся надежд и у
которого изо дня в день, с утра и до вечера, простоял пять долгих лет: стоял
и здоровый, и больной, и грустный, и веселый, и влюбленный, и замученный
думой о тех, к кому рвалась душа.
Если бы кто-нибудь в эту минуту заглянул в глаза Шевыреву, то поразился
бы их странному выражению: они не были холодны и ясны, как всегда; в них
теплела какая-то нежная грусть и остро выглядывала непримиримая железная
ненависть.
По временам губы его вздрагивали и нельзя было понять - улыбка ли это,
или Шевырев что-то беззвучно шепчет про себя.
Так простоял он долго, потом резко повернулся, точно по команде, и
твердыми шагами пошел прочь.
- Где контора? - спросил он у первого попавшегося навстречу рабочего с
таким бледным и запыленным лицом, что живые человеческие глаза на нем
казались странными.
- Вон. Второй подъезд, - ответил рабочий и остановился.
- Записываться?.. Не берут, - прибавил он не то сочувственно, не то
злорадно и улыбнулся, показав из-под тонких синеватых губ широкие, белые,
как у негра, голодные зубы.
Шевырев спокойно посмотрел ему в лицо, как будто хотел сказать:
"Знаю..." - и, отворив дверь, вошел в контору.
Там уже ждали человек десять, сидевших вдоль двух высоких белых окон.
На светлом фоне виднелись только темные силуэты и тускло блестел синеватый
блик на чьей-то гладкой лысине, похожей на череп. Безличные и безглазые
силуэты повернулись в сторону Шевырева и опять успокоились в терпеливом
привычном ожидании. Шевырев стал у двери и застыл, как на часах.
Долго было тихо. Только по временам переговаривались, наклоняясь друг к
другу, безглазые черепа у окон, да три конторщика, согнувшись на высоких
конторках, шелестели бумагой и так бойко трещали на счетах, точно показывали
свое искусство. Потом, наконец, хлопнула внутренняя дверь и толстый
короткошеий человек быстро вошел в контору.
- Никифоров, штрафную ведомость! - самоуверенным пухлым голосом крикнул
он.
Конторщик бросил перо и стал рыться в груде синих книг, но в это время
вставшие при входе мастера безличные силуэты двинулись со всех сторон и
сразу столпились кругом него. Стали видны их поношенные пиджаки, рваные
шапки, грязные сапоги, серые лица с голодными глазами и повисшие жилистые
руки.
- Господин мастер! - сразу заговорило несколько разнообразно хриплых
голосов.
Толстый человек грубо и раздраженно выхватил книгу из рук конторщика и
повернулся к ним.
- Опять! - неестественно громко крикнул он. - Ведь вывешено объявление.
Ну?
- Дозвольте объяснить, - начал высокий и лысый старик, выдвигаясь
вперед.
- Да что тут объяснять! Нет работы, ну и нет!.. Заказов нет... Ну?
Скоро своих рассчитывать будем. Странное дело!
На мгновение все примолкли и как будто потупились. Но высокий лысый
старик заговорил надорванным слезливым тоном:
- Мы понимаем... Конечно, если работы нет... Что ж тут станешь делать.
Только что невмоготу... Голодаем... Нам бы инженера Пустовойтова повидать...
В прошлый раз они обещали посмотреть...
Его блестящие голодные глазки с мольбой и страхом смотрели на мастера.
- Нельзя! - вдруг неожиданно свирепея, отрезал мастер и весь налился
кровью.
- Федор Карлович... - настойчиво, как будто ничего не слыша, протянул
старик.
- Я сто раз вам говаривал, - с сильным немецким акцентом, которого
раньше не было слышно, но гораздо тише проговорил мастер, - что инженер тут
ни при чем!
- Да они...
- Да их и на заводе сейчас нет, - перебил немец и отвернулся.
- А как же экипаж их у подъезда стоит... - заметил кто-то из кучки.
Мастер быстро повернулся туда, и лицо его подернулось холодной злостью.
- Ну... и стоит! Вам же лучше! - насмешливо выговорил он и опять шагнул
к двери.
- Федор Карлович! - поспешно выкрикнул старик, порываясь за ним.
Немец на секунду пристально остановил глаза на его лице и даже не на
лице, а на лысине.
- А тебе... - медленно и злорадно выговорил он, - и вовсе ходить
нечего. Какой ты работник!
- Федор Карлович, - с отчаянным выражением вскрикнул старик, -
помилуйте... разве я... Я завсегда на лучшем счету...
- То всегда, а то теперь, - притворно небрежно бросил немец, - устарел,
брат, пора на покой... Лучше и не ходи, все равно!
Он взялся за ручку двери.
- Помилуйте, я...
Но дверь хлопнула, и старик с размаху уперся в ее желтую, как будто
насмешливую стену. Он постоял, развел руками и повернулся, точно хотел
сказать:
- Ну, вот... Что ж дальше?
И вдруг все стали надевать шапки и выходить на двор.
Однако они не расходились и столпились у подъезда, как маленькое стадо
вьючных животных, головами внутрь. Должно быть, многим и идти было некуда,
так бесцельно, не то растерянно, не то равнодушно смотрели они под ноги.
Один стал закуривать, а другие внимательно следили за ним. Измятая папироса
долго не раскуривалась.
- От ветра-то хоть отвернись, - заботливо заметил кто-то.
- А... чтоб твою мать! - неожиданно крикнул закуривавший, с силой
швырнул папиросу о стену и стал, точно не знал, что делать дальше.
- Ведь вот какая история... третий день не евши... - пробормотал
зеленый парень и неожиданно улыбнулся, как будто ожидая сочувствия
остроумной шутке.
- И четвертый не поешь! - совершенно равнодушно отозвался тот, что
закуривал.
Как раз в эту минуту с другого подъезда быстрой и щеголеватой походкой
вышел плотный светловолосый господин с приподнятыми пушистыми усами. При
виде его почти неуловимое движение пробежало в кучке рабочих. Они как-то
нервно дрогнули, двинулись вперед и стали. Только один старик снял шапку,
обнажив свою грязную лысину. По плотному лицу инженера скользнула короткая
тень. Он как будто хотел что-то сказать, но вместо того выразительно пожал
плечами, укоризненно посмотрел вверх и раздраженно крикнул:
- Степан! Подавай! Какого черта!..
Толстый кучер с часами на пояснице двинул лошадь к подъезду. Инженер
быстро и ловко поднялся на подножку дрожек и плотно опустился на скрипнувшее
кожей сиденье. Рыжий рысак, блестя переливистой шерстью, разом, точно играя,
взял с места; шины колес мягко описали полукруг, и пролетка легко понеслась
в ворота завода. Еще раз она мелькнула на улице и скрылась.
И сразу рабочие стали расходиться.
Шевырев вышел последним. Он засунул руки в карманы, выпрямился, высоко
поднял голову и быстро пошел по улице.
При водянистом свете осеннего дня большой город казался особенно
грязным и холодным. Прямые, как стрелы, мокрые улицы уходили в синеватый
туман, и там, где люди, лошади, дома и фонари сливались в одну мутную
синеву, призрачно золотился, как будто вися в воздухе, тонкий шпиц
адмиралтейства.
Шевырев шел по липким от грязи тротуарам среди разбросанной торопливой
и озабоченной толпы, мимо открытых дверей зелено-желтых пивных и красных
чайных, мимо бесконечного ряда слепых окон, в несколько этажей висящих над
беспокойной, копошащейся улицей.
Люди шли навстречу, обгоняли, переходили улицу, толпились у лотков,
скрывались под воротами, похожими на погреба, и опять выбегали оттуда.
Местами шел тяжелый и мрачный скандал, и над кучкой каких-то оборванцев
висела круглая зловещая брань. Все были такие грязные, безобразные, в таком
тряпье, что казалось странным, как они не устыдятся своего зверского вида и
не разбегутся во все стороны, чтобы где-нибудь, по лесам и оврагам, нарыть
себе темных нор. А над этой копошащейся в грязи толпой высоко и стройно
стояли электрические фонари и бесконечными линиями тянулись проволоки
телеграфа и телефона.
Из открытых пивных с чадом и гамом, как оголтелые черти, вырывались
хриплые крики граммофонов, а порой, точно комья рвоты из обожравшегося
желудка, вываливались на мостовую пьяные груды, не похожие на людей. Они или
тут же валились в заплеванную грязь, или, толкая встречных, брели куда-то в
сизый туман бесконечной улицы. Где-то вдали раздавались дикие вопли, и не
всегда можно было разобрать, кричит ли это зверь, обезумевший от голода и
боли, или поет пьяный человек.
На перекрестках неподвижно чернели железные фигуры конных городовых и
бесстрастно смотрели куда-то поверх толпы. По временам они подымали руки в
белых перчатках, а их крупные лошади непонятно качали большими умными
мордами.
IV
В подвальной кухмистерской, где обедал Шевырев, было шумно, как на
пожаре, и от табака, пота и кухонного смрада стоял такой плотный липкий пар,
что люди тонули в нем, как в болотном тумане.
Шевырев сидел у окна, за которым туда и сюда непрестанной чередой
мелькали человеческие ноги и, поставив локти на мягкую от жира скатерть,
безучастно смотрел в соседнюю комнату, где за разбитым бильярдом двигались в
табачном дыму какие-то тени с палками. Сухой треск, хохот и ругань
доносились оттуда. За соседним столиком сидела компания подвыпивших
сапожников. Один, тощий, отчаянного вида парень, с серьгой в ухе, видимо,
забавлял всех, издеваясь над другим, простоватым мужичонком, глядевшим ему в
рот бессмысленно заинтересованными глазами. Парень что-то врал, врал с
азартом, захлебываясь от удовольствия и по временам сам не выдерживал,
разводил в восторге руками и, поворачиваясь к публике, восклицал блаженным
голосом:
- Вот дурак-то, братцы! Я ему все вру, все вру, а он все верит!.. Как
есть все верит братцы.
Мужичонка конфузливо улыбался, махал рукой и отворачивался, но парень с
серьгой неожиданно ложился грудью на стол, широко раскрывал рот и начинал
торжественным тоном:
- А то еще, когда я был в Пензе...
Мужичонка вздрагивал, вытягивал шею и покорно устремлял глаза в рот
рассказчику.
Поминутно визжала дверь на блоке и вместе с клубами уличной сырости
впускала новых и новых посетителей, которые еще со ступенек лестницы
начинали ругаться.
Мрак густел, густел туман, и крик висел под низким потолком, точно все
это: крик, вонь, пар, люди и брань переплелись в один кошмарный грязный ком,
в котором ничего нельзя разобрать.
За одним столиком с Шевыревым, вскоре после него, сел худой длинношеий
человек с очень черным и как будто восторженным лицом. Он, очевидно, все
время находился в страшном волнении: то подпирал голову руками, то
оглядывался по сторонам, то ерзал на стуле, что-то отыскивая у себя по всем
карманам и ничего не находя. По временам он посматривал на Шевырева и,
кажется, очень хотел заговорить, но не решался. Шевырев заметил это, однако
смотрел холодно и никакой поддержки не оказывал.
Наконец, после одной особенно козырной выходки парня с серьгой,
вызвавшей громовой хохот мастеровых и окончательное смущение легковерного
мужичонки, длинношеий человек повернулся к Шевыреву и, искательно
улыбнувшись, показал на парня головой.
- Отча-янной, должно быть, жизни человек! - вежливо заметил он.
- Да... - неохотно отозвался Шевырев.
Длинношеий человек, точно этого только и нужно было, решительно
повернулся и с таким видом, как будто махнув на все рукой, сказал:
- Вы, товарищ, из наших... рабочий, видно?
- Да, - опять коротко ответил Шевырев. Длинношеего человека всего
передернуло.
- Послушайте, можно вас просить... Я только три дня, как приехал в
столицу... Нельзя ли у вас узнать, как бы мне насчет работы. Слесарь я... А?
Глаза его смотрели на Шевырева просительно и робко, но лицо все-таки
сохраняло восторженное выражение.
Шевырев помолчал.
- Не знаю, - ответил он, - я сам без работы. Работы нигде нет...
Застой. В городе сейчас несколько десятков тысяч безработных...
Человек с восторженным лицом, слегка открыв рот, молча смотрел на
Шевырева. Потом лицо его стало меняться, бледнеть и распускаться и вдруг
приняло выражение наивного бессильного отчаяния. Он откинулся на спинку
стула и развел руками.
- Зачем вы сюда приехали? - неожиданно и даже озлобленно спросил
Шевырев. - Неужели вы не знаете, сколько голодного народу сюда едет. Сидели
бы там, где были.
Человек опять развел руками.
- Нельзя было... Рассчитали по волчьему билету... Что ж станешь делать?
- За что ж так? - почти равнодушно спросил Шевырев.
- Так. Забастовка. Ну... депутатом товарищи выбрали... Тогда-то не
смели трогать, а теперь, как успокоение пошло, и припомнили, значит... Ну, и
вон!
- А вы где работали?
- На копях... В слесарях был.
- Депутатом были?.. Что ж товарищи не выручили?
Шевырев произнес это со странным и недобрым выражением, но смотрел в
сторону, точно внимательно прислушивался к новой брехне парня с серьгой.
Слесарь удивленно посмотрел на Шевырева.
- Какая там выручка!.. Пригнали три роты солдат, пулемет поставили...
Вот и все!
- А вы разве не знали, что этим кончится?
- То есть... в будущем, разумеется... а пока, конечно, знал...
- Зачем же шли?
- То есть как зачем?.. Товарищи выбрали...
- А вы бы отказались, - по-прежнему безучастно глядя в сторону,
возразил Шевырев.
- Ну, как же так... Если все станут отказываться, тогда что ж...
- Однако же против пулеметов лезть все отказались?
- Это дело другое... Мало ли что, на смерть!.. Люди семейные, жены,
дети.
- А вы бессемейный?
Слесарь слегка вздрогнул, потупился, потер лоб и тихо ответил:
- Мать есть...
Он помолчал, глядя в угол; и, казалось, тоже внимательно слушал
забористого парня с серьгой.
- И хотел посля того инженер выдать за меня дочь, да я отказался...
- П-пчему? - с жалостливым недоверием спросил мужичонка, вп