Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
Василий и Настя и освободили ее. Все
ограничилось только испугом, да и больше ничего быть не могло, так как
полотенце было связано неумело и удавиться на нем было невозможно. Сильнее
всех испугалась попадья: она плакала и просила прощения; руки и ноги у нее
дрожали, и тряслась голова, и весь вечер она не отпускала от себя мужа и
старалась ближе сесть к нему. По ее просьбе снова зажгли потушенную лампадку
в ее комнате, а потом и перед всеми образами, и стало похоже на канун
большого и светлого праздника. После первой минуты испуга о. Василий стал
спокоен и холодно ласков, даже шутил; рассказывал что-то очень смешное из
семинарской жизни, потом перешел к совсем далекому детству и к тому, как он
с мальчишками воровал яблоки. И так трудно было представить, что это его
сторож вел за ухо, что Настя не поверила и не засмеялась, хотя сам о.
Василий смеялся тихим и детским смехом, и лицо у него было правдивое и
доброе. Понемногу попадья успокоилась, перестала коситься на темные углы и,
когда Настю отослали спать, спросила мужа, тихо и робко улыбаясь:
- Испугался?
Лицо о. Василия сделалось недобрым и неправдивым, и усмехнулись одни
губы, когда он ответил:
- Конечно, испугался. Что это ты надумала?
Попадья вздрогнула, как от внезапно пронесшегося ветра, и нерешительно
произнесла, разбирая дрожащими пальцами бахрому теплого платка:
- Не знаю, Вася. Так, тоска очень. И страшно мне всего. Всего страшно.
Делается что-то, а я ничего не понимаю, как это. Вот весна идет, а за нею
будет лето. Потом опять осень, зима. И опять будем мы сидеть вот так, как
сейчас, - ты в том углу, а я в этом. Ты не сердись, Вася, я понимаю, что
нельзя иначе. А все-таки...
Она вздохнула и продолжала, не поднимая глаз от платка:
- Прежде я хоть смерти не боялась, думала, вот станет мне совсем плохо,
я и умру. А теперь и смерти боюсь. Как же мне быть, Васенька, милый?
Опять... пить?
Она недоуменно подняла на о. Василия печальные глаза, и была в них
смертельная тоска и отчаяние без границ, и глухая, покорная мольба о пощаде.
В городе, где учился Фивейский, он видел однажды, как засаленный татарин вел
на живодерню лошадь: у нее было сломано копыто и болталось на чем-то, и она
ступала на камни прямо окровавленной мостолыжкой; было холодно, а белый пар
облаком окутывал ее, блестела мокрая от испарины шерсть, и глаза смотрели
неподвижно вперед - и страшны были они своею кротостью. И такие глаза были у
попадьи. И он подумал, что если бы кто-нибудь вырыл могилу, своими руками
бросил туда эту женщину и живую засыпал землей, - тот поступил бы хорошо.
Попадья тщетно старалась раскурить дрожащими губами давно потухшую
папиросу и продолжала:
- Опять же он. Ты понимаешь, о ком я. Конечно, ребенок и жаль его, а
вот скоро начнет ходить - загрызет он меня. И ниоткуда нет помощи. Вот тебе
пожаловалась, а что из этого? Как быть, и не знаю.
Она вздохнула и тихо развела ладонями. И вздохнула с нею вся низкая
придавленная комната, и заметались в тоске ночные тени, бесшумною толпою
окружавшие о. Василия. Они рыдали безумно, простирали бессильные руки, и
молили о пощаде, о милости, о правде.
- А-а-а! - длительным стоном отозвалась костлявая грудь попа.
Он вскочил, резким движением опрокинул стул, и быстро заходил по
комнате, потрясая сложенными руками, что-то шепча, натыкаясь на стулья и
стены, как слепой или безумный. И, натыкаясь на стену, он бегло ощупывал ее
костлявыми пальцами и бежал назад; и так кружился он в узкой клетке немых
стен, как одна из фантастических теней, принявшая страшный и необыкновенный
образ. И, странно противореча безумной подвижности тела, неподвижны, как у
слепого, оставались его глаза, и в них были слезы - первые слезы со смерти
Васи.
Забыв о себе, попадья с ужасом следила за мужем в кричала:
- Вася, что с тобою? Что с тобою?
О. Василий резко обернулся, быстро подошел к жене, точно раздавить ее
хотел, и положил на голову тяжелую прыгающую руку. И долго в молчании держал
ее, точно благословляя и ограждая от зла. И сказал, и каждый громкий звук в
слове был как звонкая металлическая слеза:
- Бедная, бедная.
И снова быстро заходил, огромный и страшный в своем отчаянии,. как
зверь, у которого отнимают детей. Лицо его исступленно дергалось, и
прыгающие губы ломали отрывистые, беспредельно скорбные слова:
- Бедная, бедная. Все бедные. Все плачут. И нет помощи! О-о-о!..
Он остановился и, подняв кверху остановившийся взор, пронизывая им
потолок и мглу весенней ночи, закричал пронзительно и исступленно:
- И ты терпишь это! Терпишь! Так вот же...
Он высоко поднял сжатый кулак, но у ног его, охватив руками колена,
билась в истерике попадья и бормотала. захлебываясь слезами и хохотом:
- Не надо! Не надо! Голубчик, милый. Я не буду больше!
Проснулся и замычал идиот; прибежала испуганная Настя, и челюсти попа
замкнулись, как железные. Молча и по виду холодно он ухаживал за женою,
уложил ее в постель и, когда она заснула, держа его руки в обеих своих
руках, просидел у постели до утра. И всю ночь до утра горели перед образом
лампадки, и похоже было на канун большого и светлого праздника.
На другой день о. Василий был таким, как всегда, - холодным и
спокойным, и ни словом не вспоминал о случившемся. Но в его голосе, когда он
говорил с попадьею, в его взгляде, обращенном на нее, была тихая нежность,
которую одна только она могла уловить своим измученным сердцем. И так сильна
была эта мужественная, молчаливая нежность, что робко улыбнулось измученное
сердце и в глубине, как драгоценнейший дар, сохранило улыбку. Они мало
говорили между собой, и просты и обыкновенны были скупые речи; они редко
бывали вместе, разрозненные жизнью, - но полным страдания сердцем они
непрестанно искали друг друга; и никто из людей, ни сама жестокая судьба не
могла, казалось, догадаться, с какой безнадежной тоскою и нежностью любят
они. Уже давно, с рождения идиота, они перестали быть мужем и женою, и
похожи были они на нежных и несчастных влюбленных, у которых нет надежды на
счастье и даже сама мечта не смеет принять живого образа. И вернулись к
женщине потерянная стыдливость и желание быть красивой; она краснела, когда
муж видел ее голые руки, и что-то такое сделала со своим лицом и волосами,
от чего стали они молодыми и новыми и в строгой печали своей
странно-прекрасными. И когда приходил страшный запой, попадья исчезала в
темноте своей комнаты, как прячутся собаки, почувствовавшие начало
бешенства, и одиноко и молча выносила борьбу с безумием и рожденными им
призраками.
И каждую ночь, когда все спало, попадья неслышно прокрадывалась к
постели мужа и крестила его голову, отгоняя от нее тоску и злые мысли. Она
поцеловать бы его руку хотела, но не осмеливалась, и тихо уходила назад,
смутно белея во мраке, как те туманные и печальные образы, что ночью встают
над болотами и над могилами умерших и забытых людей.
VII
Все так же однозвучно и уныло вызванивал великопостный колокол, и
казалось, что с каждым глухим ударом он приобретает новую силу над совестью
людей; все больше собиралось их, и отовсюду тянулись к церкви бесцветные,
как колокольный звон, молчаливые фигуры. Еще ночь царила над обнажившимися
полями, и еще не начинали звенеть подмерзшие ручьи, когда на всех тропинках,
на всех дорогах появлялись люди и строго печальной вереницею, одинокие и
чем-то связанные, двигались к одной невидимой цели. И каждый день, с раннего
утра до позднего вечера, перед о. Василием стояли человеческие лица, то ярко
во всех морщинах своих освещенные желтым огнем свечей, то смутно выступавшие
из темных углов, как будто и самый воздух церкви превратился в людей, ждущих
милости и правды. Люди теснились, неуклюже толкаясь и топоча ногами,
нестройным, разрозненным движением валились на колени, вздыхали и с
неумолимою настойчивостью несли попу свои грехи и свое горе.
У каждого страдания и горя было столько, что хватило бы на десяток
человеческих жизней, и попу, оглушенному, потерявшемуся, казалось, что весь
живой мир принес ему свои слезы и муки и ждет от него помощи, - ждет кротко,
ждет повелительно. Он искал правды когда-то, и теперь он захлебывался ею,
этою беспощадною правдою страдания, и в мучительном сознании бессилия ему
хотелось бежать на край света, умереть, чтобы не видеть, не слышать, не
знать. Он позвал к себе горе людское - и горе пришло. Подобно жертвеннику,
пылала его душа, и каждого, кто подходил к нему, хотелось ему заключить в
братские объятия и сказать: "Бедный друг, давай бороться вместе и плакать и
искать. Ибо ниоткуда нет человеку помощи".
Но не этого ждали от него измученные жизнью люди, и с тоскою, с гневом,
с отчаянием он твердил:
- Его проси! Его проси!
Печально они верили ему и уходили, а на смену им надвигались новые
серые ряды, и снова, как исступленный, повторял он страшные и беспощадные
слова:
- Его проси! Его проси!
И несколько часов, когда он слышал правду, казались ему годами, и то,
что было утром до исповеди, становилось бледным и тусклым, как все образы
далекого прошлого. Когда последним он уходил из церкви, уже темнота царила,
и тихо сияли звезды, и молчаливый воздух весенней ночи ласкался нежно. Но он
не верил в спокойствие звезд; ему чудилось, что и оттуда, из этих отдаленных
миров, несутся стоны, и крики, и глухие мольбы о пощаде. И так стыдно ему
было, как будто он совершил все преступления, какие есть в мире, он пролил
все слезы, он истерзал и изорвал в клочки человеческие сердца. Стыдно ему
было придавленных домов, мимо которых он шел, стыдно было входить в свой
дом, где безраздельно и нагло, силою зла и безумия, царил страшный образ
полуребенка, полузверя.
И в церковь, по утрам, он шел так, как идут люди на позорную и страшную
казнь, где палачами являются все: и бесстрастное небо, и оторопелый,
бессмысленно хохочущий народ, и собственная беспощадная мысль. Каждый
страдающий человек был палачом для него, бессильного служителя всемогущего
бога, - и было палачей столько, сколько людей, и было кнутов столько,
сколько доверчивых и ожидающих взоров. Все были неумолимо серьезны, и никто
не смеялся над попом, но каждую минуту он с трепетом ожидал взрыва какогото
страшного сатанинского хохота и боялся оборачиваться к людям спиною. Все
дикое и злое родится за спиною человека, а пока он смотрит, никто не смеет
напасть на него. И он смотрит, муча своим взглядом, и часто посматривает он
на ту сторону, где за конторкой стоит Иван Порфирыч Копров.
Один он громко разговаривал в церкви, спокойно торговал свечами и
дважды посылал сторожа и мальчиков собирать деньги. Потом звонко считал
медяки, складывал стопочками и часто щелкал замком; когда все валились на
колени, он только наклонял голову и крестился; и видно было, что он считает
себя близким и нужным богу человеком и знает, что без него богу было бы
трудно устроить все так хорошо и в таком порядке. Давно, с начала поста, он
сердился на о. Василия, что тот так долго исповедует: он не мог понять,
какие могут быть у этих людей интересные и большие грехи, о которых стоило
бы долго разговаривать. И относил это к неумению о. Василия жить и
обращаться с людьми.
- Ты думаешь, они это оценят? - говорил он благодушному дьякону,
измученному, как и весь причт, тяжелой великопостной работой. - Нипочем. Над
ним же смеяться будут.
Но то, что о. Василий был суров, нравилось ему, как и его большой рост;
настоящий священнослужитель казался ему похожим на строгого и честного
приказчика, который должен требовать точного и верного отчета. Сам Иван
Порфирыч говел всегда на последней неделе и задолго приготовлялся к
исповеди, стараясь вспомнить и собрать все самые маленькие грехи. И был горд
собою, что грехи у него в таком же порядке, как и дела.
В среду на страстной неделе, когда силы уже начали покидать о. Василия,
было у него особенно много исповедников. Последним был негодный мужичонка
Трифон, калека, таскавшийся на своих костылях по Знаменскому и окрестным
селам. Вместо ног, когда-то давно раздавленных на заводской работе и
отрезанных по самый живот, у него были коротенькие обрубки, обтянутые кожей;
на приподнятых от костылей плечах глубоко сидела грязная, точно паклей
покрытая голова, с такою же грязною, свалявшейся бородою и наглыми глазами
нищего, пьяницы и вора. Он был отвратителен и грязен, как животное,
пресмыкался в грязи и пыли, как гад, и такая же темная и таинственная, как
души животных, была его душа. Трудно было понять, как он живет такой, а он
жил, напивался пьян, дрался и даже имел женщин, каких-то фантастических,
неправдоподобных женщин, так же мало похожих на человека, как и он.
О. Василию пришлось низко наклониться, чтобы принять исповедь калеки, и
в открыто спокойном зловонии его тела, в паразитах, липко ползавших по его
голове и шее, как сам он ползал по земле, попу открылась вся ужасная, не
допустимая совестью постыдная нищета этой искалеченной души. И с грозной
ясностью он понял, как ужасно и безвозвратно лишен этот человек всего
человеческого, на что он имел такое же право, как короли в своих палатах,
как святые в своих кельях. И содрогнулся.
- Ступай! Бог отпустит твои грехи, - сказал он.
- Погодите. Еще скажу, - прохрипел нищий, задирая вверх побагровевшее
лицо.
И рассказал, как десять лет назад он изнасиловал в лесу
подростка-девочку и дал ей, плачущей, три копейки; а потом ему жаль стало
своих денег, и он удушил ее и закопал. Так ее и не нашли. Десять раз десяти
различным попам рассказывал он эту историю, и от повторения она стала
казаться ему простой и обыкновенной, и не относящейся к нему, как
какая-нибудь сказка. Иногда он разнообразил рассказ: заменял лето осенью и
девочку представлял то белокуренькой, то смуглой, - но три копейки
оставались неизменными. Некоторые ему не верили и смеялись над ним, -
утверждали, что за десять лет в округе не было убито и не пропадало ни одной
девочки; ловили его в бесчисленных и грубых противоречиях и с очевидностью
доказывали, что всю эту страшную историю он выдумал спьяна, валяясь в лесу.
И это приводило его в ярость; он кричал, божился, поминая черта так же
часто, как и бога, и начинал рассказывать такие отвратительные и грязные
подробности, что самые старые священники краснели и негодовали. И теперь он
ждал, поверит ли знаменский поп или нет, и был доволен, что поп поверил:
отшатнулся от него, побледнел и поднял руку, как для удара.
- Правда это? - глухо спросил о. Василий.
Нищий быстро закрестился:
- Ну, ей-богу, правда. Ну вот провалиться мне...
- Так ведь за это же ад! - крикнул поп. - Ты понимаешь, ад!
- Бог милостив, - угрюмо и обиженно пробормотал нищий.
Но по злым и испуганным глазам его видно было, что сам он ждет ада и уж
свыкся с ним, как и с своею странною историей о задушенной девочке.
- На земле - ад, в небе - ад. Где же твой рай? Будь ты червь, я
раздавил бы тебя ногой, - но ведь ты человек! Человек! Или червь? Да кто же
ты, говори! - кричал поп, и волосы его качались, как от ветра. - Где же твой
бог? Зачем оставил он тебя?
"Поверил!" - с радостью думал нищий, чувствуя себя под словами попа,
как под горячей водой.
О. Василий присел на корточки и, в унизительности необычайной позы
черпая странную и мучительную гордость, зашептал страстно:
- Слушай! Ты не бойся. Ада не будет. Это я верно тебе говорю. Я сам
убил человека. Девочку. Настя ее зовут. И ада не будет! Ты будешь в раю.
Понимаешь, со святыми, с праведниками. Выше всех. Выше всех это я тебе
говорю!
В тот вечер о. Василий вернулся домой поздно, когда уже поужинали. Был
он сильно утомлен, и бледен, и до колен мокр, и покрыт грязью, как будто
долго и без дорог бродил он по размокшим полям. В доме готовились к пасхе, и
попадья была занята, но, прибегая на минутку из кухни, она каждый раз с
тревогою смотрела на мужа. И веселой она старалась казаться и скрывала
тревогу.
А ночью, когда, по обыкновению, она пришла на цыпочках и, трижды
перекрестив изголовье, хотела уходить, ее остановил тихий и испуганный
голос, непохожий на голос сурового о. Василия:
- Настя! Я не могу идти в церковь.
В голосе был ужас и что-то детское и молящее. Как будто так огромно
было несчастие, что нельзя уже и не нужно было одеваться гордостью и
скользкими, лживыми словами, за которыми прячут люди свои чувства. Попадья
стала на колени у постели мужа и взглянула ему в лицо: при слабом синеватом
свете лампадки оно казалось бледным, как у мертвеца, и неподвижным, и черные
глаза одни косились на нее; и лежал он навзничь, как тяжело больной или
ребенок, которого напугал страшный сон и он не смеет пошевельнуться.
- Молись, Вася! - прошептала попадья, гладя его холодные руки,
сложенные на груди, как у покойника.
- Не могу. Мне страшно. Зажги огонь, Настя!
Пока она зажигала лампу, о. Василий начал одеваться, медленно и
неловко, как тяжело больной, давно не встававший с постели. Крючки на
подряснике он не мог застегнуть сам и попросил жену:
- Застегни.
- Куда ты? - удивилась попадья.
- Никуда. Я так.
И медленно он начал ходить по комнате, ступая неуверенно и слабо
подгибающимися ногами. Голова его тряслась еще заметною и ровною дрожью, и
нижняя челюсть бессильно отвисла; с усилием он подбирал ее, облизывая языком
сухие пересмякшие губы, но через минуту она падала снова и открывала черное
отверстие рта. Надвигалось что-то огромное и невыразимо ужасное, как
беспредельная пустота и беспредельное молчание. И не было земли, и людей, и
мира за стенами дома - там был тот же зияющий, бездонный провал и вечное
молчание.
- Вася! Неужели это правда? - спросила попадья, замирая от страха.
О. Василий взглянул на нее тусклыми, без блеска глазами и с минутным
приливом силы замахал рукой:
- Не надо. Не надо. Молчи.
И снова заходил, и снова отпала бессильная челюсть. И так ходил он
медленно, как само время, а на постели сидела бледная женщина, замирающая от
страха, и медленно, как время, двигались ее глаза и следили. И надвигалось
что-то огромное. Вот пришло оно и стало и охватило их пустым и всеобъемлющим
взглядом - огромное, как пустота, страшное, как вечное молчание.
О. Василий остановился против жены и, тускло глядя на нее, сказал:
- Темно. Зажги еще огонь.
"Он умирает!", - подумала попадья и трясущимися руками, роняя спички,
зажгла свечу. И снова он попросил:
- Зажги еще.
И она зажигала, все зажигала, и уже много горело ламп и свечей. Как
маленькая голубая звездочка, терялась лампадка в живом и смелом блеске огня,
и было похоже на то, что уже наступил большой и светлый праздник. И
медленный, как время, тихо двигался он в сияющей пустоте. Теперь, когда
пустота светилась, увидела попадья и поняла на одно короткое, но ужасное
мгновение, - что он одинок, не принадлежит ей и никому, и ни она и никто не
может этого изменить. Если бы сошлись добрые и сильные люди со всего мира,
обнимали его, говорили бы ему слова утешения и ласки, он остался бы так же
одинок.
И снова подумала, холоде
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -