Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
живешь? - с недоумением спросил о. Василий.
- Какая же наша жизнь, - заплакала старуха. - Кто милостыньку подаст,
тем и живу.
Вытянув шею вперед, о. Василий с высоты своего огромного роста впивался
в старуху глазами и молчал. И длинное, костлявое лицо его, обрамленное
свесившимися волосами, показалось старухе необыкновенным и страшным, и руки
ее, сложенные на груди, похолодели.
- Ну, ступай, - прозвучал над нею суровый голос.
... Странные дни начались для о. Василия, и небывалое творилось в уме
его. До сих пор было так: существовала крохотная земля, и на ней жил один
огромный о. Василий со своим огромным горем и огромными сомнениями, - а
других людей как будто не жило совсем. Теперь же земля выросла, стала
необъятною и вся заселилась людьми, подобными о. Василию. Их было множество,
и каждый из них по-своему жил, по-своему страдал, по-своему надеялся и
сомневался, и среди них о. Василий чувствовал себя как одинокое дерево в
поле, вокруг которого внезапно вырос бы безграничный и густой лес. Не стало
одиночества, - но вместе с ним скрылось и солнце, и пустынные светлые дали,
и плотнее сделался мрак ночи.
Все люди говорили ему правду. Когда он не слышал их правдивых речей, он
видел их дома и лица: и на домах и на лицах была начертана неуловимая правда
жизни. Он чувствовал эту правду, но не умел ее назвать и жадно искал новых
лиц и новых речей. Исповедников в рождественском посту бывало немного, но
каждого из них поп держал на исповеди по целым часам и допрашивал пытливо,
настойчиво, забираясь в самые заповедные уголки души, куда сам человек
заглядывает редко и со страхом. Он не знал, чего он ищет, и беспощадно
переворачивал все, на чем держится и чем живет душа. В вопросах своих он был
безжалостен и бесстыден, и страха не знала его родившаяся мысль. И уже скоро
понял о. Василий, что те люди, которые говорят ему одну правду, как самому
богу, сами не знают правды о своей жизни. За тысячами их маленьких,
разрозненных, враждебных правд сквозили туманные очертания одной великой,
всеразрешающей правды. Все чувствовали ее, и все ее ждали, но никто не умел
назвать ее человеческим словом - эту огромную правду о боге, и о людях, и о
таинственных судьбах человеческой жизни.
Начал чувствовать ее о. Василий, и чувствовал ее то как отчаяние и
безумный страх, то как жалость, гнев и надежду. И был он по-прежнему суров и
холоден с виду, когда ум и сердце его уже плавились на огне непознаваемой
правды и новая жизнь входила в старое тело.
Во вторник на последней неделе перед рождеством о. Василий поздно
вернулся из церкви; в темных холодных сенях его остановила чья-то рука, и
охрипший голос прошептал:
- Василий, не ходи туда.
По страху в голосе он узнал, что это попадья, и остановился.
- Я уж час жду тебя. Замерзла вся! - Она ляскнула зубами от внезапной
дрожи.
- Что случилось? Пойдем.
- Нет! нет! Слушай! Настя... я вошла, а она стоит перед зеркалом и
делает лицо, как он, и руки, как он...
- Пойдем.
Он силой увел в комнаты сопротивлявшуюся попадью, и там, озираясь,
дрожа от холода и страха, она рассказала. Она шла в комнату, чтобы полить
цветы, и увидела: Настя стоит тихо перед зеркалом, и в зеркале видно ее
лицо, но не такое, как всегда, а странно бессмысленное, с дико искривленным
ртом и перекосившимися глазами. Потом так же тихо Настя подняла руки и,
загнув напряженно пальцы, как у идиота, потянулась ими к своему изображению
- и все кругом было так тихо, и все это было так страшно и так не похоже на
правду, что попадья вскрикнула и уронила лейку. А Настя убежала. И теперь
она не знает наверное, было ли это в действительности, или ей пригрезилось.
- Позови Настю и уходи сама, - приказал поп.
Пришла Настя и остановилась у порога. Лицо у нее было длинное,
костлявое, как у отца, и стояла она, как обычно стоял он при разговоре:
вытянув шею немного набок, с угрюмым взглядом исподлобья. И руки держала
назади, как он.
- Настя! Зачем ты делаешь это? - сурово, но спокойно спросил о.
Василий.
- Что?
- Мать видела тебя перед зеркалом. Зачем ты делаешь? Ведь он больной.
- Нет, он не больной. Он дерет меня за волосы.
- Зачем же ты делаешь, как он? Разве тебе нравится лицо, как у него?
Настя угрюмо смотрела в сторону.
- Не знаю, - ответила она. И со странной откровенностью взглянула, в
глаза отцу и решительно добавила: - Нравится.
О. Василий всматривался в нее и молчал.
- А вам не нравится? - полуутвердительно спросила Настя.
- Нет.
- А зачем же вы о нем думаете? Я бы его убила.
О. Василию показалось, что и сейчас Настя делает лицо, как у идиота:
что-то тупое и зверское пробежало в скулах и сдвинуло глаза.
- Ступай! - резко сказал он.
Но Настя не двигалась с места и с тою же странною откровенностью
смотрела отцу прямо в глаза. И лицо ее не было похоже на отвратительную
маску идиота.
- А обо мне вы не думаете, - сказала она просто, как безразличную
правду.
И тогда в нарастающей мгле зимних сумерек между ними, похожими и
разными, произошел короткий и странный разговор:
- Ты дочь моя? Почему же я этого не знал? Ты знаешь?
- Нет.
- Пойди и поцелуй меня.
- Не хочу.
- Ты меня не любишь?
- Нет. Я никого не люблю.
- Как и я! - и ноздри попа раздулись от сдержанного смеха.
- А вы тоже никого не любите? А маму? Она очень пьет. Ее я тоже бы
убила.
- А меня?
- Вас нет. Вы со мною разговариваете. Мне вас бывает жалко. Очень,
знаете ли, тяжело, когда такой сын - дурачок. Он страшно злой. Вы еще не
знаете, какой он злой. Он живых прусаков ест. Я ему дала десять штук, и он
всех съел.
Не отходя от двери, она осторожно присела на краешек стула, как
служанка, сложила руки на коленях и ждала.
- Скучно, Настя! - задумчиво сказал поп.
Неторопливо и важно она согласилась:
- Конечно, скучно.
- А богу ты молишься?
- Как же, молюсь. Только по вечерам, а утром некогда, работы много.
Подмети, постели убери, посуду помой, Ваське чаю приготовь, подай - сами
знаете, сколько дела.
- Как горничная, - неопределенно сказал о. Василий.
- Что вы? - не поняла Настя.
О. Василий молчал, низко склонив голову; и был он огромный и черный на
фоне тускло белевшего окна, и слова его казались Насте черными и блестящими,
как стеклярус. Она долго ждала, но отец молчал, и робко она окликнула:
- Папа!
Не поднимая головы, о. Василий повелительно махнул рукой - раз и другой
раз. Настя вздохнула и поднялась, и лишь только обернулась к двери, что-то
прошумело сзади нее, две сильные костлявые руки подняли ее на воздух, и
смешной голос прошептал в самое ухо:
- Обнимай за шею. Я отнесу тебя.
- Что вы! Я ведь большая.
- Ничего! Держись.
Трудно было дышать от рук, сжимавших ее, как железные обручи, нужно
было нагибаться в дверях, чтобы не удариться головой, и она не знала, хорошо
ей или только странно. И она не знала, послышалось ей или отец действительно
прошептал:
- Жалей маму.
Но, уже помолившись богу и укладываясь спать, Настя долго сидела на
кровати и размышляла. Худенькая спина ее, с острыми лопатками и отчетливыми
звеньями хребта, сильно горбилась; грязная рубашка спустилась с острого
плеча; обняв руками колени и покачиваясь, похожая на черную сердитую птицу,
застигнутую в поле морозом, она смотрела вперед своими немигающими глазами,
простыми и загадочными, как глаза зверя. И с задумчивым упрямством
прошептала:
- А я бы ее все-таки убила.
Позднею ночью, когда все спали, о. Василий тихо вошел в комнату, и лицо
его было холодно и сурово. Не взглянув на Настю, он поставил лампу на пол и
наклонился над тихо спящим идиотом. Он лежал навзничь, выпятив уродливо
грудь, раскинув руки, и маленькая сжатая голова его запрокидывалась назад,
белея маленьким срезанным подбородком. Во сне, под бледным отраженным
светом, падавшим с потолка, с закрытыми веками, скрывавшими бессмыслие глаз,
лицо его не казалось таким страшным, как днем. И утомленным было оно, как
лицо актера, измученного трудною игрою, и вокруг огромного сомкнутого рта
лежала тень суровой печали. Как будто две души было в нем, и когда одна
спала, просыпалась другая, всезнающая и скорбная.
О. Василий медленно выпрямился и с тем же строгим и бесстрастным лицом,
не взглянув на Настю, пошел к себе. Шел он медленно и спокойно, тяжелым и
мертвым шагом глубокой думы, и тьма разбегалась перед ним, длинными тенями
забегала сзади и лукаво кралась по пятам. Лицо его ярко белело под светом
лампы, и глаза пристально смотрели вперед, далеко вперед, в самую глубину
бездонного пространства, - пока медленно и тяжело переступали ноги.
Была поздняя ночь, и уже пропели вторые петухи.
VI
Пришел великий пост. Одноцветно затренькал глухой колокол, и его серые,
печальные, скромно зовущие звуки не могли разорвать зимней тишины, еще
лежавшей над занесенными полями. Робко выскакивали они из колокольни в гущу
мглистого воздуха, падали вниз и умирали, и долго никто из людей не являлся
на тихий, но все более настойчивый, все более требовательный зов маленькой
церкви.
К концу первой недели пришли две старухи, серые, мглистые, глухие, как
самый воздух умиравшей зимы, долго шамкали беззубыми ртами и повторяли -
бесконечно повторяли - глухие оборванные жалобы, не имевшие начала, не
приходившие к концу. Как будто и слезы и слова тоже состарились на долгой
службе и хотят покоя. Уже отпущены были их грехи, а они не понимали этого и
все о чем-то просили - глухие и мглистые, как обрывки тяжелого сна. За ними
потянулся народ; и много молодых, горячих слез, много молодых слов,
заостренных и сверкающих, врезалось в душу о. Василия.
Когда крестьянин Семен Мосягин трижды отбил земной поклон и, осторожно
шагая, двинулся к попу, тот смотрел на него пристально и остро и стоял в
позе, не подобающей месту: вытянув шею вперед, сложив руки на груди и
пальцами одной пощипывая бороду. Мосягин подошел вплотную и изумился: поп
глядел на него и тихо смеялся, раздувая ноздри, как лошадь.
- А я тебя давно поджидаю, - сказал, усмехаясь, поп. - Зачем пришел,
Мосягин?
- Исповедаться, - быстро и охотно ответил Мосягин и дружелюбно оскалил
белые зубы, такие ровные, как будто они были отрезаны по нитке.
- Что же, легче станет, когда исповедаешься? - продолжал поп и
усмехался весело и дружелюбно, как показалось Мосягину. И такой же улыбкой
ответил он:
- Известно, легче.
- А правда, что ты лошадь продал, и овцу последнюю продал, и телегу
заложил?
Мосягин серьезно и с неудовольствием взглянул на попа: лицо его было
бесстрастно, и глаза опущены. И оба молчали. О. Василий медленно повернулся
к аналою и приказал:
- Ну, сказывай грехи.
Мосягин откашлянулся, сделал служебное лицо и осторожно, грудью и
головой подавшись к священнику, громким шепотом заговорил. И по мере того,
как он говорил, все недоступнее и суровее становилось лицо попа - точно
каменело оно под градом больно бьющих, нудных слов мужика. И дышал он
глубоко и часто, как будто задыхался он в том бессмысленном, тупом и диком,
что называлось жизнью Семена Мосягина и обвивалось вокруг него, как черные
кольца неведомой змеи. Словно сам строгий закон причинности не имел власти
над этой простой и фантастической жизнью: так неожиданно, так шутовски
нелепо сцеплялись в ней маленький грех и большое страдание, крепкая,
стихийная воля к такому же стихийному, могучему творчеству - и уродливое
прозябание где-то на границе между жизнью и смертью. Ясный умом и слегка
насмешливый, сильный, как лесной зверь, выносливый настолько, как будто в
груди его билось целых три сердца, и когда умирало одно от невыносимых
страданий, другие два давали жизнь новому - он мог, казалось, перевернуть
самую землю, на которой неуклюже, но крепко стояли его ноги. А в
действительности происходило так: был он постоянно голоден, голодала его
жена, и дети, и скотина; и замутившийся ум его блуждал, как пьяный, не
находящий дверей своего дома. В отчаянных потугах что-то построить, что-то
создать он распластывался по земле - и все рассыпалось, все валилось, все
отвечало ему дикой насмешкой и глумлением. Он был жалостлив и взял к себе
сироту-приемыша, и все бранили его за это; а сирота пожил немного и умер от
постоянного голода и болезни, и тогда он сам начал бранить себя н перестал
понимать, нужно быть жалостливым или нет. Казалось, что слезы не должны были
высыхать на глазах этого человека, крики гнева и возмущения не должны были
замирать на его устах, а вместо того он был постоянно весел и шутлив и
бороду имел какую-то нелепо веселую, огненно-рыжую бороду, в которой все
волоски точно кружились и свивались в бесконечной затейливой пляске. Ходил в
хороводах наравне с молодыми девками и ребятами; пел жалобные песни высоким
переливчатым голосом, и тому, кто его слышал, плакать хотелось, а он
насмешливо и тихо улыбался.
И грехи его были ничтожные, формальные: то землемер, которого он возил
на петровки, дал ему скоромного пирога, и он съел, -и так долго он.
рассказывал об этом, как будто не пирог съел, а совершил убийство; то в
прошлое году перед причастием он выкурил папиросу, - и об этом он говорил
долго и мучительно.
- Кончил! - весело, другим голосом сказал Мосягин н вытер со лба пот.
О. Василий медленно повернул к нему костлявую голову.
- А кто помогает тебе?
- Кто помогает-то? - повторил Мосягин, - Да никто не помогает. Скудно
кормятся жители-то, сам знаешь. Между прочим, Иван Порфирыч помог, - мужик
осторожно подмигнул попу, - дал три пуда муки, а к осени чтобы четыре.
*- А бог?
Семен вздохнул, и лицо его сделалось грустным.
- Бог-то? Стало быть, не заслужил.
От ненужных вопросов попа Мосягину стало скучно; он через плечо
покосился на пустую церковь, осторожно посчитал волосы в редкой бороде попа,
заметил его гнилые черные зубы и подумал: "Много, должно, сахару ест". И
вздохнул.
- Чего ты ждешь?
- Чего жду-то? А чего ж мне ждать?
И снова молчание. В церкви темнело, и холодно было, и холод забирался
под рубаху мужика.
- Так, значит, и будет? - спросил поп, и слова его звучали далеко и
глухо, как комья земли на опущенный в могилу гроб.
- Так, значит, и будет. Так, значит, и будет, - повторил Мосягин,
вслушиваясь в свои слова.
И представилось ему то, что было в его жизни: голодные лица детей,
попреки, каторжный труд и тупая тяжесть под сердцем, от которой хочется пить
водку и драться; и оно будет опять, будет долго, будет непрерывно, пока не
придет смерть. Часто моргая белыми ресницами, Мосягин вскинул на попа
влажный, затуманенный взор и встретился с его острыми блестящими глазами - и
что-то увидели они друг в друге близкое, родное и страшно печальное.
Несознаваемым движением они подались один к другому, и о. Василий положил
руку на плечо мужика; легко и нежно легла она, как осенняя паутинка. Мосягин
ласково дрогнул плечом, доверчиво поднял глаза и сказал, жалко усмехаясь
половиною рта:
- А может, полегчает?
Поп неслышно снял руку и молчал. Белые ресницы заморгали быстрее, еще
веселее заплясали волоски в огненнорыжей бороде, и язык залопотал что-то
невнятное и невразумительное.
- Да. Стало быть, не полегчает. Конечно, вы правду говорите...
Но поп не дал ему кончить. Сдержанно топнув ногой, он обжег мужика
гневным, враждебным взглядом и зашипел на него, как рассерженный уж:
- Не плачь! Не смей плакать! Ревут, как телята. Что я могу сделать? -
Он ткнул пальцем себе в грудь. - Что я могу сделать? Что я - бог, что ли?
Его проси. Ну, проси! Тебе говорю.
Он толкнул мужика.
- Становись на колени.
Мосягин стал.
- Молись!
Сзади надвигалась пустынная и темная церковь, над головой сердитый поп
кричал: "Молись, молись!" И, не отдавая себе отчета, Мосягин быстро
закрестился и начал отбивать земные поклоны. От быстрых и однообразных
движений головы, от необычности всего совершающегося, от сознания, что весь
он подчинен сейчас какой-то сильной и загадочной воле, мужику становилось
страшно и оттого особенно легко. Ибо в самом этом страхе перед кем-то
могущественным и строгим зарождалась надежда на заступничество и милость. И
все яростнее прижимался он лбом к холодному полу, когда поп коротко
приказал:
- Будет.
Мосягин встал, перекрестился на все ближайшие образа, и весело, с
радостной готовностью заплясали и закрутились огненно-рыжие волоски, когда
он снова подошел к попу. Теперь он знал наверное, что ему полегчает, и
спокойно ждал дальнейших приказаний.
Но о. Василий только посмотрел на него с суровым любопытством и дал
отпущение грехов. У выхода Мосягин обернулся: на том же месте расплывчато
темнела одинокая фигура попа; слабый свет восковой свечки не мог охватить ее
всю, она казалась огромной и черной, как будто не имела она определенных
границ и очертаний и была только частицею мрака, наполнявшего церковь.
С каждым днем все больше являлось исповедников, и перед о. Василием
непрестанно чередовались морщинистые и молодые лица. Все так же настойчиво и
сурово допрашивал он, и целыми часами входила в ухо его робкая неразборчивая
речь, и смысл каждой речи был страдание, страх и великое ожидание. Все
осуждали жизнь, но никто не хотел умирать, и все чего-то ждали, напряженно и
страстно, и не было начала ожиданию, и казалось, что от самого первого
человека идет оно. Прошло оно через все умы и сердца, уже исчезнувшие из
мира и еще живые, и оттого стало оно таким повелительным и могучим. И
горьким оно стало, ибо впитало в себя всю печаль несбывшихся надежд, всю
горечь обманутой веры, всю пламенную тоску беспредельного одиночества. Соки
сердца всех людей, живых и мертвых, питали его, и мощным деревом раскинулось
оно над жизнью. И минутами, теряясь среди душ, как путник среди бесконечного
леса, он терял все выстраданное им, суровой скорбью увенчавшее его голову, и
сам начинал чего-то ждать - ждать нетерпеливо, ждать грозно.
Теперь он не хотел человеческих слез, но они лились неудержимо, вне его
воли, и каждая слеза была требованием, и все они, как отравленные иглы,
входили в его сердце. И с смутным чувством близкого ужаса он начал понимать,
что он не господин людей и не сосед их, а их слуга и раб, и блестящие глаза
великого ожидания ищут его и приказывают ему - его зовут. Все чаще, с
сдержанным гневом, он говорил:
- Его проси! Его проси!
И отворачивался.
А ночью живые люди превращались в призрачные тени и бесшумною толпою
ходили вместе с ним, думали вместе с ним - и прозрачными сделали они стены
его дома и смешными все замки и оплоты. И мучительные, дикие сны огненной
лентой развивались под его черепом.
На пятой неделе поста, когда весной пахнуло с поля и сумерки стали
синими и прозрачными, с попадьей случился запой. Четыре для подряд она пила,
кричала от страха и билась, а на пятый - в субботу вечером потушила в своей
комнате лампадку, сделала из полотенца петлю и повесилась. Но, как только
петля начала душить ее, она испугалась и закричала, и, так как двери были
открыты, тотчас прибежали о.
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -