Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
но будет, какой год осветит этот день взлетом чувств.
Итак, 3 сентября 1949 года -- и что же было год, два или
более назад? 1939 год -- светит ли в нем день 3 сентября? Нет,
пожалуй: унижение от ХПФ пережито или упрятано, какая-то возня
с учебниками, впрочем -- воскресенье, был с матерью на рынке,
ездили за картошкой, той, на которую бросают послезавтра
студентов. Ну а год назад, в 1948-м? Что-то связанное с
перемещением, с поездкой к месту происшествия, то ли труп
выловили в реке, то ли удавленник, да разве припомнишь -- три
следователя на весь район...
Мост перейден, река неслышно течет, река покоится, позади
остался драмтеатр, где завтра отмечается новый учебный год "в
сети высших учебных заведений" и куда приглашены все
преподаватели. Проспект Энгельса он пересек вкрадчивым шагом
человека, уверенного в том, что где-то рядом, за углом, в косом
переулке, найдет то, от чего всколыхнется мысль и чувство. 3
сентября 1942 года -- это что-нибудь говорит? Нет, не говорит,
а мычит тоскою трехмесячных курсов младших лейтенантов:
стрельбище, строевые занятия до упаду, сказочно злобный
старшина роты...
Индустриальная улица, добротные дома, населенные конторами
и учреждениями, где те же самые строевые занятия, но за
столами, и продовольственный магазин, где киснет, поджидая,
четвертинка, покупку которой надо, однако, отложить до решения
восхитительного вопроса о дате, над которой взовьется
осветительная ракета. Сорок третий год забракован, как и сорок
четвертый, в сорок шестом что-то просматривается, но так смутно
и непонятно, что лучше уж повременить.
Вдруг он остановился, замер -- как перед только что
увиденной миной. Сделал -- не дыша -- два шага назад, чтоб
остеречься, дрогнувшая рука коснулась потного лба, и жест этот
обозначил так и не произнесенное восклицание: "Вспомнил!"
Картинно эдак взмахнул кистью, изобразил полное
недоумение. "Как?.. Такое -- забыть? Ну, никак от тебя не
ожидал, нет, никак не ожидал, дружище!" -- урезонил он и
самого себя, и того, кто прикидывался им самим. Сокрушенно
покачал головой, дивясь преступной забывчивости, хотя с прошлой
субботы знал, на каком дне остановится бег памяти, и не
ракетница пульнет в небо, а крупнокалиберное орудие выбросит
снаряд, который к самому небу взметнет мельчайшие подробности
того дня 3 сентября 1945 года, потому что в нем была она,
Людмила Мишина.
Да, конечно, 3 сентября 1945 года. Уже несколько дней он
дома, уже...
До четвертинки -- рукой подать, магазин рядом, но заходить
туда опасно, впереди вышагивает знакомый из областной
прокуратуры. И так уже ползет слушок о загулах, в которые якобы
впадает бывший народный следователь, и Гастев свернул в
переулок, не дойдя до магазина; теперь, весь находясь в году
сорок пятом, никого уже не видел он и видеть не мог, ибо после
полудня 3 сентября того года был дома и собирался идти в
институт -- восстанавливаться. Позади -- война, демобилизация,
возвращение в родной город, военкомат, милиция, домоуправ,
паспортный стол; впереди -- учеба, диплом, работа. Офицерские
брюки, хромовые сапоги, начищенные до блеска, китель (ордена и
медали на нем поблескивают и позванивают), зачетная книжка в
кармане, погоны сняты, но фронтовым духом веет от кровью
заработанных наград, от нашивок за ранения, -- в таком виде
хотел предстать перед институтской верхушкой: да, это я, тот
самый, которого спихнули вы на ХПФ, и не надо жалких слов
оправдания, я вас прощаю!.. Осмотрел себя в зеркале, подвигал
плечами и замер -- увидел отраженный взгляд матери, любующейся
сыном, услышал вздох ее: "Ну, теперь можно..." И что "теперь
можно" -- понял. Умирать можно -- вот что недоговорила мать.
Она родила сына, она вырастила его, она вымолила у судьбы жизнь
его на войне, сын перенес уже смерть отца и теперь безропотно
встретит кончину матери. И стыдно стало -- перед кем
выхваляться вздумал? Плевать ему на институтское начальство!..
Сапоги -- в угол, китель и брюки -- на вешалку, из Вены,
последнего места службы, привезены три костюма, выбрал самый
скромный, поцеловал мать -- и на трамвай. По уважительной
причине отсутствовал студент четвертого курса
хозяйственно-правового факультета Гастев Сергей Васильевич,
прошу зачислить в институт для продолжения учебы -- такая форма
поведения выбралась. Встречен же был сверхрадушно, обнят и
расцелован, выяснилось к тому же, что оскорбляющий ухо и глаз
ХПФ ликвидирован, отныне деление на чистых и нечистых проходит
по другим признакам: судим -- не судим, есть ли родственники за
границей, а главное -- проживал ли на временно оккупированной
территории. Приказ о зачислении был немедленно подписан,
Гастева определили на последний курс, обязав досдать кое-какие
дисциплины, студенческий билет выдали без проволочек,
оставалась сущая ерунда -- получить учебники, тут-то и возникла
закавыка, без которой власть не была бы властью: требовался еще
и читательский билет в библиотеку, которой ведал почему-то зам
по хозяйству, -- его и пошел искать Гастев, часто
останавливаясь у незабытых аудиторий. Всесильный зам
обосновался на первом этаже, куда-то вышел "на минутку", в
приемной на стульях вдоль стены расположились первокурсники,
судя по несмелости, а на столе (а не за столом!) сидела молодая
и очень привлекательная женщина, сидела в чересчур вольной позе
-- так, что угол стола раскинул ее ноги и туго обтянул юбку на
бедрах возбуждающей полноты. По позе этой, по тому, как
умолкали парни, когда женщина открывала рот, Гастев решил
поначалу, что на столе сидит методистка какой-то кафедры.
Вместо блузки -- спортивная рубашка с короткими рукавами, на
ногах -- танкетки, тупоносые и на широкой платформе туфли, на
запястье -- мужские часы, а не крохотные дамские из поддельного
золота (их мешками везли из Германии), волосы темно-каштановые,
без каких-либо следов завивки, брови смелые, глаза серые, и
глаза эти секунду подержались на Гастеве, когда тот вошел,
отвелись, абсолютно безразличные, и минуло две или три минуты,
прежде чем женщина спросила: "А вы по какому вопросу, товарищ?"
-- задала вопрос, даже поворотом головы не обозначив
"товарища", а лишь слегка изменив тон, каким говорила со
студентами. Гастев не ответил, не испросил и разрешения курить,
поскольку студенты дымили вовсю. Единственная пепельница -- на
столе, и оказалось, что женщина, с десяти шагов весьма
миловидная, вблизи смотрелась удручающе иной: и глаза вроде бы
как-то косо помещены на сплюснутом лице, подбородок выступает
нагловатенько, и лоб какой-то не такой, манеры и речи же --
нахраписты и угодливы, как у пристающей к прохожим торговки
краденым, чего не видели или не хотели замечать студенты,
ловившие каждое слово девки с раскинутыми ногами. Сомневаться в
том, что говорилось ласково-воспитательным тоном, она
запрещала, и даже если студент всего лишь переспрашивал, она
обрывала его так, что ответ напоминал оплеуху или зуботычину.
По этой манере затыкать рты и превращать диспут в монолог
Гастев догадался: не методистка, а какая-то комсомольская
начальница, обязанная глаз не спускать с вверенных ей овечек, к
каким она относила и приблудную овцу, Гастева то есть, всем
поведением своим являвшего признаки непослушания, потому что
дважды или трижды возникшая пауза призывала Гастева хоть
словечком проявить интерес к разговору, на что он отвечал
презрительным молчанием. А шла речь о романе известного
писателя, живописавшего подвиги комсомольцев, всецело
посвятивших себя борьбе с немецкими оккупантами. Нашлась,
однако, в комсомольской организации парочка, которая -- по
смутным намекам писателя -- вступила в "близкие отношения", не
прерывая, впрочем, борьбы, что никак не устраивало открывшую
диспут начальницу. "Не-ет! -- негодовала она. -- Раз ты
сражаешься за Родину, то будь добр -- посвяти борьбе все силы,
забудь о половых различиях!.." И тут же, не удостоив Гастева
взглядом, она чуть понизила голос, и будто кнут взвился над
ним: "Вам надо подождать, товарищ!" А он стиснул зубы от злобы,
потому что вспомнил, кто пытается командовать им и как зовут
командиршу. Людмила Мишина, в институт поступившая годом позже
его, но еще в школе он слышал о гадостях этой самозванки,
всегда норовившей стать начальницей и умевшей выискивать в
человеке изъян или недостаток, чтоб гвоздить по нему
безжалостно и безостановочно. В пионерлагере она так зашпыняла
хроменькую девочку, заставляя ее бегать наравне со всеми, что
та едва не повесилась, из петли ее вытащили, в кармане нашли
записку: "В могиле ноженьки мои станут прямыми". Пионервожатую
потянули было на расправу, но лишь слегка пожурили; мать
хромоножки продолжала, несмотря на угрозы, твердить: посадят
когда-нибудь эту мерзавку Мишину, обязательно посадят, с
преступными наклонностями она!
Вдруг раздался звонок -- на лекцию, видимо. Студенты разом
встали и почти бегом покинули приемную, а мерзавка с
гимнастической легкостью соскочила со стола. Три года прошло,
как видел он Мишину в последний раз, -- она за это время
укрупнилась, не потеряв гибкости, ладности. "Так это вы --
Сережа Гастев?" -- протянула она ладошку. Все, оказывается,
знала о нем -- о том, что вернулся, что принят полчаса назад в
институт и что пришел сюда за читательским билетом.
Сомнительно, чтоб весть о герое-фронтовике пронеслась по
институту с быстротой молнии, но Мишина -- Гастев столкнулся с
этим впервые -- обладала искусством первой узнавать все
новости. Достав из стола прямоугольный штампик, она шумно
дыхнула на него и приложилась им к студенческому билету
Гастева, что давало ему право не только пользоваться книгами,
но и посиживать в читальном зале для преподавателей. Как-то так
получилось, что дел у нее никаких в институте не оставалось, а
Гастеву получать учебники расхотелось, Людмила Мишина к тому же
обещала отдать ему те, в которых уже не нуждалась, госэкзамены
сдав и получив небесполезный диплом и место на кафедре
советского права. День -- сияющий, ни облачка на небе, ветер
несет запахи города, в котором не было уличных боев, от Людмилы
Мишиной ничем не пахло: ни духами, ни помадами она никогда не
пользовалась, чтоб не подавать дурного примера, и шла рядом с
Гастевым так, что у него и мысли не возникло взять ее под руку,
тем более что Мишина, не пройдя и двадцати метров, приступила к
любимейшему занятию -- перевоспитанию пораженного всеми видами
разврата комсомольца, уличив Гастева в легкомысленном отношении
к браку еще на первом курсе, когда он вступил в "близкие
отношения" с "не буду называть кем", всех подряд охмуряя
"разными там словами"...
Чудесный день, мягкий, задумчивый. Рыболовы облепили
берег, уставясь на неподвижные поплавки, потом накатила волна
от пароходика, и в полусонной тиши Людмила Мишина продолжала
клеймить неисправимого бабника Сергея Гастева, который
улыбался, дивясь неустранимой подлости идущей рядом молодой и
привлекательной женщины, драконившей за распутство того, кто
девственником проучился все семестры, уйдя в армию
добровольцем, а не занимался "развратом", за что ему делался
втык, а однажды, бессовестно и храбро солгала Мишина, Гастеву
даже влепили выговорешник!..
Ложь, наглая ложь, вранье несусветное -- но как легка
походка, как грациозно покачивается таз, когда скрипучая
тяжесть тела переносится с ноги на ногу, а движения бедер
намекают на их волнообразные подъемы и опускания в иной
плоскости. В Вене Гастев частенько захаживал к профессору,
автору безумной теории о том, что вся женщина -- от макушки до
пят -- всего лишь чудовищный нарост на детородном органе, и
страсти, тайно бушующие в сокровенной глубине первоосновы,
прорываются наружу гримасами, взглядами, речью, и вообще,
внушал профессор, все извивы женской психики объясняются
капризами чуткого и единственно мыслящего органа. Но, пожалуй,
любой не слышавший профессора мужчина догадался бы, что
великолепно сложенная и кажущаяся издали обольстительно
красивой Людмила Мишина, самоуверенно и пылко проводящая среди
молодежи линию партии, никакого женского опыта не имеет, ни
разу еще не просыпалась в объятиях мужчины, а торопливые соития
угнездили в ней презрение к противоположному полу, и вообще
организм ее живет не по лунному календарю, как у всех женщин, а
по юпитерианскому, с большим запаздыванием.
И все же -- как благородны эти чуть ниже ключиц
нарастающие выпуклости, и никакие одежды не скроют того, от
чего любой мужчина приходит в тихое умиление перед таинством
природы, умеющей и на голом каменистом склоне выращивать
эдельвейсы. Разговор между тем переметнулся на литературу, то
есть вернулся к прерванному в приемной диспуту, а она,
литература, обязана подавать пример, не допускать "близких
отношений", и Гастев стал вяло возражать: автор, мол, обеднил
своих героев, не дав им права на личную жизнь. Да, борьба с
оккупантами, но именно эта борьба удваивается, удесятеряется,
если юный подпольщик не только любит такую же подпольщицу, но и
занимается с нею тем, что необоснованно именуется развратом.
Физическое сближение юноши и девушки не только веление
инстинкта, но и условие их совместной деятельности на благо
общества, и ради этого блага сближение более чем обязательно,
это доказывал Гастев, открыто и зло улыбаясь, искоса
посматривая на пылко возражавшую Мишину, -- так вот и
разгорелся спор. Презрение, сквозившее в тоне Гастева, не могло
не улавливаться Мишиной, а у того уши раздирались
бесстыже-поддельными словечками комсомольской вруньи. Нет, не
умела Мишина искусно притворяться, управлять голосом, хоть и
был пионерлагерь классом по вокалу, здесь умелые вожатые
мгновенно меняли сюсюканье на натуральный злобный выкрик --
балаганному лицедейству обучались вожатые, театру на поляне и у
костра!..
Куда шли, какими улицами -- Гастеву не помнилось. Рука его
-- сама по себе, вовсе не по желанию -- частенько полуобнимала
спутницу, которой он уже нашептывал "гадости" в охотно
подставленное ухо, предвкушая дальнейшее: он оказывается с этой
сучкой наедине, раздевает ее, демонстрирует абсолютно полную
готовность мужского организма к "близким отношениям", а затем
наносит смертельный удар -- отказывается вступать с нею в
половой акт, либо пренебрежительно сплюнув при этом, либо
обозвав лежащую Мишину общеизвестным словом. По метаемым на
него взглядам догадывался он, какие планы строит та, чтоб
унизить его: да, позволит себя раздеть, но ничего более, или
того хлеще -- разорется на всю квартиру, являя городу и миру
свою неприступность. Каждый, уже распаленный, свое задумывал,
потому и улыбались друг другу мстительно и любяще (много
позднее придумалось Гастевым сравнение: кобель и сучка бегут
рядом, уже мокренькие от слизи, скалясь и не приступая к
совокуплению из-за того, что двуногие хозяева их могут палками
и каменьями прервать сочленение пары, и надо бежать, бежать,
пока не найдется местечко, далекое от человеческих глаз).
Никогда не мазанные помадою губы Мишиной набухли от прилива
крови, став темно-вишневыми, дыхание ее учащалось, пальцы
порхали над рубашкой, что-то поправляя, кожа ее будто зудела
(венский профессор похмыкал бы понимающе), шаг у подъезда дома
укоротился, и Гастев покровительственно похлопал понурую, уже
сдавшуюся Мишину по плечу: вперед, детка, все будет в
порядке... "Авдотья Петровна! Смотри, кого я привела!.." --
сделала она последнюю попытку избежать нравственного и
физического падения, открыв дверь квартиры. Но соседки либо не
было дома, либо она не отозвалась. "Сволочь! -- тихо выругалась
Мишина, помогая Гастеву раздевать себя. -- Я все расскажу на
партбюро!.."
Четыре года спустя, то есть 3 сентября 1949 года, угроза
эта вспомнилась, и тринадцать рублей сжались в кулаке, когда
Гастев свернул на Красногвардейскую, славную гастрономом, где
всегда продавались чекушки и мерзавчики, но, не пройдя и
нескольких шагов, понял он, что сценарий сегодняшней субботы
грубо попран. Серые милицейские "Победы" облепили дома у
гастронома, с ревом подкатили машины с красным крестом,
любопытных оттесняли спешившиеся мотоциклисты, и народ, покидая
опасный район, возбужденно переговаривался. В толпе, в самом
воздухе -- та радостно-тревожная избавленность от смерти, какая
бывает при свежем трупе, -- чувство более чем знакомое Гастеву,
и он машинально отметил время: двадцать часов тринадцать минут;
очередное ограбление, уже третий месяц в городе и области
орудуют группы налетчиков, назвать их бандами милиция не
решается, чтоб не прослыть беспомощной, тем не менее нападения
на магазины, сберкассы и одинокие сейфы стали обыденностью,
выстрелы -- на устрашение -- часты, убийства -- редки.
Любопытство снедало: а что же там, в гастрономе, случилось, чья
жизнь обо- рвана пулей? Человек он известный, можно пройти
сквозь оцепление и глянуть на забрызганный кровью магазин,
почти все милицейские чины -- вечерники или заочники, да и
помнят они, кем был он полтора года назад, но -- спросят ведь
недоуменным взглядом: "А ты-то как сюда попал?"
День четырехлетней давности, плавно протекавший в
воспоминаниях, оборвался на скомканной юбке Мишиной, и
заструиться последующее могло только с глотком водки; желание
выпить ускорило шаги, и, проклиная бандитов и милицию, как
всегда с опозданием прибывшую на место происшествия, Гастев
ярость свою обрушил на ни в чем не повинную дверь магазина, что
в двух кварталах от гастронома: "Закрыто на учет". Видимо, с
перепугу: весть о гастрономе пронеслась молнией по всем
торговым точкам. Четвертинка удалялась, и, приближая ее, он
стремительно, как под обстрелом, пересек проспект Калинина и
вскочил в отъезжавший трамвай, держа путь к буфету, где бойко
торговали до одиннадцати. Там -- наценка, но ради святого дела
и двадцати рублей не жалко. Трамвай заносило на поворотах. Уже
стемнело. Никого в вагонах, кроме него: трамвай, наверное, шел
в парк. Обе кондукторши -- на задней площадке переднего вагона,
бабы о чем-то оживленно говорили, прижимая к себе сумки с
медяками. Вдруг слева по ходу поплыла палатка с продавщицей,
Гастев покинул трамвай за полминуты до того, как тот замер на
остановке, перебежал улицу, и смятые деньги выложились на
прилавок. Порывшись внизу, так и не найдя четвертинки,
продавщица влезла на табуретку, чтоб поискать ее на полке, а
Гастев отвернулся, потому что на уровне глаз колыхался дырявый
халат на тугом заде, и смотрел вправо, на отъезжающий трамвай.
Обе кондукторши по-прежнему стояли на задней площадке, и оба
вагона, всю улицу освещавшие, уже приближались к повороту
налево, скрежеща и притормаживая. Четвертинка наконец-то легла
на потную ладонь, краем глаза Гастев видел, как скрывался за
поворотом первый вагон, таща за собою пылающий огнями задний, и
в тот момент, когда бутылочка упряталась в карман, где-то там,
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -