Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
бъяснили Майеру, что без часов и вечных ручек они не в
состоянии успешно трудиться во  славу Третьего рейха.  Уважая столь  высокую
цель, Майер кое-кому вернул  часы и ручки. Одни часы тут  же были положены в
лапу буйвола Братке  -  и  тут  же  были  приняты. Сумасшедший  буйвол снова
превратился  в  теленка.  Братке  немедленно  нашел  в  дальнем  углу лагеря
отданную всем ветрам на расправу халупку - складик для хранения инструмента.
Халупка была крохотная, но с печью.
     - Вот, - рявкнул Братке, - ваше помещение. Изолировано. Воров не будет.
Принесите солому. Устраивайтесь, как хотите.
     Быть владельцами "особняка", пусть и плохого, - великое дело.
     Мы притащили соломы, украли полмешка  угля для печи. Верстаки и  другое
деревянное  оборудование  превратили  в  топливо,  натопили  печку.  Ах, как
приятно было лежать возле горячей  печи, растянувшись на соломе! Одна беда -
у  нас нечего  было  варить. Ничегошеньки. И в  лагере было пусто. Живи, как
хочешь.
     На  этот  раз в карман к Братке попала сотня  сигарет, и он  согласился
дать  нам  провожатого  с тем,  чтобы трое  из  нас  пошли  нищенствовать  в
окрестных деревнях. Попрошайничество дало скудные результаты.
     В окрестностях Ганса жили немецкие крестьяне. Они свято верили, что все
заключенные головорезы  - чего  же  ради  их  тогда  кормить?  С мужчинами в
деревнях  вообще  нечего было разговаривать.  У  женщин  можно было  кое-что
выудить,  пустив  в ход все свое мужское обаяние, и то если не видят местные
мужчины. Однако через три дня и этот источник продовольствия иссяк.
     Маэстро  разбойников  Франц  последовал  нашему  примеру  и  предпринял
экспедицию в  деревни. Экспедиция действовала  самостоятельно и оригинально.
Она не  попрошайничала, нет.  Франц и  его  свояк просто грабили крестьян  -
брали все, что попадалось под руку.
     Немецкие крестьяне  возопили.  Они  пожаловались высшему  начальству  в
Лауенбург.   Оттуда   пришел   строгий  приказ:   во  избежание  грабежей  и
распространения заразных болезней никого из лагеря не выпускать.
     Потерпев  банкротство как  грабитель, Франц  решил  заняться торговлей.
Через  эсэсовца-свояка  атаман  бандитов купил  корову и  быка  на мясо.  Он
предложил нам вступить в компанию, и мы согласились. Когда в лагерь  привели
купленных животных, мы  ахнули: перед нами стояли две старые клячи лошадиной
породы.  Что Франц  делал  с кониной, черт  его  знает. Но мы прогорели, нам
достались только копыта. Оно, конечно,  и  копыта  вещь неплохая, но все  же
есть их было несподручно...
     Чтоб гром разразил  проклятого Франца!  Разве  можно  делать  бизнес  с
бандитским атаманом!
     Другой разбойник, страдавший от избытка инициативы оккупировал со своей
шайкой единственный в лагере колодец с насосом. Хочешь напиться - плати дань
шайке.  Заплатишь  - напьешься. Не  заплатишь -  капельки не выпросишь. Тебя
гонят палкой прочь. Не, мешай, мол, видишь, насос испорчен, починяю.
     О! Братке - наша власть - начал кормить заключенных!
     Он каждому выдавал в день по пол-литра супу. В несоленой воде  стыдливо
плавали две неочищенные картофелины. Больше ничего не было, ничегошеньки.
     Позже начальство  стало привозить  из Лауенбурга хлеб.  Давали по 250 -
300 граммов раз в неделю. А иногда даже по два раза!
     Братке скупал у окрестных крестьян полудохлых лошадей. Он сдирал  с них
шкуру  и  мясо совал в суп, -  по  кусочку,  конечно,  для вкуса.  Конину  и
картошку обычно съедали Франц и его  союзники-бандиты,  занимавшие командные
посты на кухне. Всем  другим  смертным  доставалась только  жижа, в  которой
плавали отдельные картофелины и какие-то ошметки конины - длинные мочалистые
жилы, похожие на щетину грязного старого борова. Всю эту радость мы получали
раз в день. Месиво варилось без соли.  Соли хватало  только для Франца и его
шайки.  В  лагере начались  серьезные кишечные заболевания. Лагерь  стонал и
голодал. Голод принял такие размеры, что кишки зарезанной клячи, выброшенные
бандитами, заключенные  вырывали друг у друга из рук  и проглатывали сырыми,
вместе с содержимым. Эпидемия в лагере росла...
     Мой приятель Витаутас лежал с температурой сорок. Были у нас еще двое с
такой  температурой. Я тоже был все время  прикован  к  постели. Мои ноги не
слушались.  Черт знает, что с ними сделалось. Кажется, ноги были как ноги, в
меру распухшие, в  меру свинцовые. Представьте себе, даже  не болели. Только
сладко  ныли  и  таяли, как будто  пчелы в них меду нанесли.  Право,  ничего
особенного с  ними  не происходило.  Но  когда  я  их  ставил  на землю, они
отказывались идти,  гнулись, словно  были  без  костей, и  я  падал  ничком.
Ничего, брат, не поделаешь.
     В  нашем "особняке" жил и врач колонны, поляк из  Гданьска, Витковский.
Он провел в  лагерях около  пяти лет.  Добрый, милый человек, Витковский сам
еле держался на ногах. У него  не  было ни лекарств, ни  инструмента. Власти
ему ничего не позволили взять из Штутгофа, ровным счетом ничего.
     Когда  Витковский  осматривал  наших  приятелей,  лежавших   с  высокой
температурой, он только качал головой и молчал. У  них, конечно, был тиф или
паратиф. Скажи он  начальству, больных  немедленно перевели бы в "больницу",
которая  скорее  напоминала  мертвецкую,  чем  лечебное учреждение.  Там они
угасли бы сразу. В нашем же "особняке" им посчастливилось выжить. И никто от
них не заразился.
     Хороший  человек был  Витковский,  дай  бог ему здоровья.  Изредка  нас
навещали  эсэсовцы.  Одни заходили  за  табачком,  другие  за  сочувствием -
погоревать по  поводу различных житейских  бед и невзгод. Эсэсовцы приносили
иногда  горсточку соли:  больше  у  них и  у  самих ничего не  было.  Иногда
приходил даже Маргольц. И он старался корчить приветливую мину.
     А  буйвол  Братке  стал  даже  философом. Он  приносил известия  о ходе
военных действий, но они не радовали его сердце.
     -  Если так пойдет и дальше, - уверял Братке,  - я брошу весь лагерь  к
черту, прихвачу вас с собой и подамся прямо в порт Леба. Там я суну капитану
рыболовецкого судна револьвер в морду, и мы все перемахнем в Швецию.
     Но пока что Братке привел к нам немецкого крестьянина из деревни Ганс и
разрешил с ним  торговать. Крестьянин явился как нельзя кстати. В  лагере не
было продуктов. Узники должны были сами добывать пропитание.
     Крестьянин  привез  около  пяти  центнеров картошки и  несколько ковриг
хлеба.  Выманив у нас пару  хороших часов,  новые  сапоги и мотор  с длинной
кишкой  для  накачивания воды,  который  мы  нашли  в нашем  "особняке",  он
скрылся. Нам передали, что жена будто бы запретила ему поддерживать торговые
отношения с заключенными. Объегорил он нас, гадюка. Такие часы отдали, такие
сапоги,  а мотор, мотор! Его можно  было и  под кроватью держать, и к  лодке
привинтить, и в колодец опустить. Он  всюду бы  работал. И за такое добро мы
получили только пять центнеров картошки! Шельма, а не купец!
     Эсэсовец  Шяшялга, желая облегчить нашу  участь,  обегал все  окрестные
села  в поисках чего-нибудь съедобного. Всю  добычу  он  принес нам. Шяшялга
нашел в  округе одного  "умзидлера"  - колониста  из  Литвы. Колонист  носил
коричневую  нацистскую  рубашку  и   чувствовал  себя  чистокровным  немцем.
Литовцам он не захотел помочь... из принципа. Пусть подохнут, так им и надо.
     В  соседнем  с  лагерем поместье Шяшялга  встретил  литовца-батрака  из
Кретинги. Вместе с семьей его насильственно  привезли сюда из Литвы. Работал
он в имении скотником и много терпел от своего хищного, скаредного хозяина.
     Скотник  пришел на помощь своим соплеменникам.  Он, может быть,  сделал
больше всех для нашего спасения.
     Окрестные   жители-поляки  стали  привозить  своим   соотечественникам,
особенно родственникам, много всякой всячины... Приезжали они с нагруженными
доверху возами. Организованно доставляли хорошие продукты.  У нас  же ничего
не было за душой. Мы питались только картошкой, да и ее оставалось так мало!
Так  вот,  этот  скотник-литовец  ради  нас  обижал  лошадей своего хозяина.
Порядочную  часть муки, предназначенной для лошадей  графа,  он прятал. Жена
скотника пекла  из  этой  муки хлеб,  а  Шяшялга  доставлял  этот хлеб  нам.
Конечно, не по  многу  нам этого  хлеба доставалось - в жалкой  нашей  будке
ютилось около сорока человек, но все же каждый получал ломоть-другой, причем
ежедневно,  в  течение  месяца.  А  это было  очень  много.  Иногда  Шяшялга
раздобывал для больных какой-нибудь пирожок, стакан молока или яичко.  Мало,
конечно, да и на том спасибо!
        "ДЕЛА ЛАТЫШСКИЕ"
     В  лагере Ганс томилось  довольно много  заключенных латышей. Несколько
человек  с берегов Даугавы было и среди эсэсовских молодчиков. Вместе с нами
жили некоторые крупные общественные деятели довоенной Латвии.
     Шяшялга,  единственный эсэсовец-литовец,  усердно  обслуживал всех нас,
бегал,  как  угорелый,  высунув  язык, и тащил  всякую всячину.  Латыши же -
эсэсовцы - палец о палец не ударили для общего блага.
     Наши товарищи, латыши-узники, однажды с возмущением накинулись на своих
земляков-эсэсовцев:
     - О чем вы  думаете? Неужели  вы не понимаете, в какое время живете? Мы
тут с голода подыхаем, а вы  и ухом  не ведете. Вы что, только лишь немецкие
холуи, что ли?
     Латыши  не  выдержали.  Они решили  отыграться. Как  раз  в  это  время
положение нашего блока значительно ухудшилось после того,  как буйвол Братке
за  чрезмерную близость с нами наказал  Шяшялгу. Ему запретили отлучаться из
Ганса, да еще и  посадили на пару дней на гауптвахту. Мы  оказались на мели,
без связи с внешним миром, без надежды на помощь,
     Лагерь Ганс  не  был  огорожен колючей  проволокой. Денно  и  нощно его
окружала живая эсэсовская изгородь. Днем она редела, в сумерки  уплотнялась.
Ночами живой изгороди становилось не по себе. Спасаясь от скуки и от холода,
эсэсовцы-охранники придумывали разные развлечения.
     Один  немец-эсэсовец, большой  любитель  почестей,  вздумал  в потемках
дежурить  в страшно зловонной  уборной.  Вследствие  повального расстройства
желудков  паломничество  в нужник  достигло своей вершины. Прибежит, бывало,
туда  доходяга,  снимет  штаны,  приступит в сплошной  темноте к  выполнению
своего гражданского долга, а эсэсовец - бац его палкой по затылку.
     -  Эй  ты, голь перекатная! Почему шапки  не  снял передо мной?  - орал
честолюбивый немец.
     Выходивших из достославного учреждения эсэсовец провожал тоже палкой...
Так и мучились бедняги, а ему, дьяволу, - развлечение. Заключенные, конечно,
сдернули бы перед его эсэсовским величеством шапку - стоило ли связываться с
дураком?  -  но его, к несчастью, в  темноте не  было видно.  В такой вони и
дерьмового эсэсовца не учуешь!..  Когда честолюбец дежурил, в уборной всегда
царило веселье.
     Однажды    ночью,    когда    охрану    несли    латыши-эсэсовцы,    их
земляки-заключенные добились разрешения на отлучку из лагеря. Наш блок решил
устроить налет на запасы семенной картошки  у соседнего помещика. Экспедиция
готовилась  со  всей ответственностью и тщательностью,  словно  на  Северный
полюс.  Вылазка  удалась наполовину. Ямы  крепко обмерзли, а у  нас  не было
топора,   чтобы  сколоть   лед.  Кроме   того,  всякий  шум  мог  показаться
подозрительным в ночном безмолвии. Пришлось отдирать наледь ногтями, а много
ли этак сделаешь? И притом ночь еще была неспокойная. Немцы-эсэсовцы рыскали
вокруг с собаками и  палили в воздух. Тем не менее мы вернулись с  добычей -
принесли три мешочка картошки. Ничего себе! Да здравствует Латвия!
     Латыши-эсэсовцы  иногда приносили и  продукты,  но  отдавали их  только
соплеменникам. Что ни говори, своя рубашка ближе к телу. Правда, нелегальные
письма они уносили из лагеря независимо от того, кто их писал.
     Между тем  в лагерь  Ганс пришла шестая колонна заключенных из Штутгофа
под предводительством фельдфебеля СС Андрашека. Андрашек придерживался самых
крайних милитаристских взглядов, за что заключенные  прозвали  его маршалом.
Тем более, что ходил он с большим жезлом - суковатой палкой, которая служила
ему не только для опоры... Ужасным "демократом" был маршал! Поймает, бывало,
какого-нибудь  голодного  воришку и  немедленно  выстраивает  на  плацу  всю
колонну.
     - Полюбуйтесь, вора поймал!  - объявлял  маршал.  - Что с ним прикажете
делать?
     -  Дать ему в зубы, взгреть  его! -  отзывался какой-нибудь живодер  из
толпы.  Удовлетворенный  маршал  собственноручно  принимался  за  работу. Он
колотил  несчастного  узника  жезлом  и   сапогами.  Угомонившись,  Андрашек
маршальски вопрошал-
     - Правильно я поступил?
     - Великолепно! Лучше не придумаешь! - снова кричал кто-нибудь.
     Попробовали бы  вы возразить! Андрашек не  терпел  инакомыслящих.  Нет,
крепка еще маршальская палка, есть еще порох в пороховницах!
     Маршал  избивал своих узников еще отвратительнее, чем Братке. Правда, и
порядка у него было больше. Вот доказательство.
     Маршальская колонна  состояла  из уроженцев Польши  и Латвии.  Придя  в
Ганс, поляки отказались  делить кров  с латышами. Поляки утверждали,  что во
время  переезда  из  Штутгофа  в Гданьск латыши  в  ужасной  давке и духоте,
царившей   в  вагонах,  то  ли  зарезали,  то  ли   задушили  девяносто   их
соотечественников.  Латыши  решительно отрицали свою вину. Поляки, - уверяли
они, - сами  задохлись, а кто кого резал - еще вопрос. Как там было на самом
деле, никто толком не знал.
     Маршал  Андрашек не  торопился  с расследованием. Ему  что -  девяносто
трупов с возу - возу легче. Экономия пуль, только и всего.
     Одним словом, поляки, чертыхаясь, отказывались жить под  одной крышей с
латышами. Что  же сделал многоопытный маршал? Он  принял правильное решение:
разделил их. И  драться  без надобности запретил. Изредка, конечно, Андрашек
позволял им  поколотить  друг друга для  забавы, но сам  занимал место среди
зрителей  и наблюдал за ходом  борьбы,  в которой  не  должно было  быть  ни
победителей, ни побежденных. Андрашек зорко следил, чтобы между противниками
не произошло  какой-нибудь несправедливости. Праведный был человек,  большой
законник, большой педагог!
     В  лагере  латыши  проявляли очень своеобразную, редко встречающуюся  у
других, черту характера. Они в основном были  здоровые, крепко сбитые, ладно
скроенные,  как  положено крепким хозяевам,  молодцы.  Правда,  иногда  и их
косили  болезни.  Началось  это  еще  в  Штутгофе.  Схватит,  скажем,  латыш
какую-нибудь пустяковую болезнь - будь то простой бронхит или грипп в легкой
форме, другой бы на его месте начхал на все, и болезнь прошла бы сама собой.
Например, когда русский заболевал в лагере, даже тифом, он  выздоравливал от
любой пилюли, была бы только пилюля. Сыпняк они лечили и цинковыми каплями и
помадой,  -  лишь  бы лекарство!  Они от всего быстро  поправлялись. Крепкий
народ эти русские!  Латыши  к  болезням  относились  значительно  серьезнее.
Температура  38  ввергала  больного  латыша  в  ужас.  Он тяжело  вздыхал  и
безнадежно говорил:
     -  Дело худо.  Умру. Примерно  дня  через три...  И  твердо держал свое
слово. Если уж латыш сказал,  что умрет - хоть ты ему сто пилюль скорми! Уму
непостижимо,   как  это  они  ухитрялись.  И  кончались,  главное,  точно  в
назначенный срок. Сказал умру - свято. Латыши, они шутить не любят.
     Так случилось и в Гансе.  Жил с нами  профессор  Рижского университета,
сын первого президента Латвии, Константин Чаксте,  крепкий,  жизнерадостный,
умный, атлетического сложения мужчина, отличный товарищ.  Вдруг  он занемог.
Температура поднялась до 38-ми.
     - Худо дело, - сказал Константин. - Я долго не протяну.
     - Ну, что ты, Константин, так глупо шутишь!
     - Я не шучу. Ровно через три дня меня не станет.
     Ну кто мог ему  поверить! Вдруг ни  с того  ни с сего умереть! фу, даже
стыдно было слушать.
     - Взгляни на моего друга Витаутаса, - подбодрил я его. - Он почти месяц
лежит с температурой больше сорока  и даже не думает о смерти. Только  курит
без передышки, - сосет трубку и ругается значительно больше, чем обычно.
     Наша аргументация не поколебала решимости Константина.
     Мы  его  убеждали по-хорошему, подшучивали  над ним,  обращались к  его
благоразумию, но он твердо стоял на своем.
     - Умру. Непременно умру. Ровно через три дня меня не станет...
     В  один из вечеров  он  как  будто  приступил  к  осуществлению  своего
намерения: лишился  сознания. Чаксте то проваливался  в темноту, то  оживал.
Очнувшись, профессор выразил свою последнюю волю:  продиктовал завещание.  И
снова  впал  в  забытье.  Чаксте  ничего не ел. Ничего не понимал. Всю  ночь
бредил. Назавтра его свели какие-то  судороги. Лицо перекосило. Он все время
чертил руками круги в воздухе и крутил ногами, как будто ехал на велосипеде.
Сознание не возвращалось...
     И что вы  думаете? Ровно через три дня его  не стало. Константин Чаксте
умер от какой-то странной и загадочной болезни.
     За  соответствующую мзду мы добились  у  Братке разрешения на похороны.
Наш блок проводил милого Константина Чаксте  в последний  путь с честью.  Мы
положили  покойника под крышей, на сквозняке.  У  тела  профессора  сменялся
почетный караул.  Латыши-эсэсовцы, проходя мимо, вытягивались в  струнку. Мы
вырыли  могилу  на  пригорке,  под  березами.  Гроба  не  достали.  Пришлось
довольствоваться  листами раздобытого  толя.  В  могилу,  тайно  от  Братке,
опустили  бутылку с  бумагой. На  бумаге были перечислены фамилии участников
захоронения нашего дорогого Константина.
     После похорон начальство спохватилось:
     - Позвольте, у профессора были золотые зубы. Куда вы их  дели? Неужели,
дьяволы похоронили вместе с ним?
     Свидетели уверяли, что  их выдрал могильщик француз, француз на допросе
отпирался. Оскорбленный могильщик утверждал,  что  к краже золотых  зубов не
имеет  никакого отношения  и что их вырвали  другие. "Другие" вопили, что  у
них,  слава богу,  свои зубы есть  и  что о  зубах Константина Чаксте они  и
слыхом не слыхали...
     Не найдя правды  на  земле, эсэсовцы кинулись искать ее под  землей.  В
спешном порядке был выкопан труп профессора и проверены его зубы...
     Приближение фронта заставило буйвола Братке и маршала Андрашека принять
какое-нибудь решение. Они договорились, что отправятся со здоровыми узниками
дальше,  а  остальных,  немощных  и  недужных,  оставят   под  опекой   трех
эсэсовцев-латышей  в Гансе. Договор оставлял за эсэсовцами  право  удрать из
лагеря когда части Красной Армии будут в десяти километрах от него.
     Мы,  настоящие  и мнимые больные, в  свою очередь тоже  сторговались  с
эсэсовцами-охранниками. Мы намеревались  после ухода Братке  и маршала сразу
отправиться своим  путем -  куда кому хочется. Однако  решение Братке  и наш
сговор - все вдруг полетело вверх тормашками...
        "ПОСЛЕДНИЕ ВОЗДЫХАНИЯ"
     Наш лагеришко,  прислонившийся к  откосу холма, издыхал, как  та старая
кляча, которую привели к нам в качестве супного мяса...
     Правда, от супа  не было ни  толку, ни радости.  Есть  его  можно  было
только с закрытыми глазами.  Между крохотными островками  грязной, нечищеной
картошки  плавали в нем какие-то коричневые  червеобразные,  почти шерстяные
нити.  Кухонные  деятели уверяли, что  перед нами не что иное, как лошадиные
мускулы.  Может быть, грязные  нити  и были когда-нибудь мускулами,  черт их
знает.  Они  противно тянулись,  и там,  где  прилипали к  миске,  -  а  они
постоянно прилипали, -  алюминиевая  поверхность  посуды покрывалась  как бы
тонким  слоем  ржавчины, Желудки каторжников ржавели от вываренных лошадиных
мускулов  не хуже алюминия. Проглотишь,  бывало, один моток нитей,  другой и
внутри пошел кавардак, весьма напоминающий холеру...
     Когда  приносили  бачок  супа,  на  него  страшно  было смотреть.  Люди
отворач