Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ющейся сеткой, он отдал честь, приложил к
свежестриженному виску два свободных пальца с грязными толстыми ногтями:
-- Ваше... это... очень рад... рад... вот так...
Сетка болталась у его груди...
Больше всего на свете Марина ненавидела Советскую власть.
Она ненавидела государство, пропитанное кровью и ложью, расползающееся
багровой раковой опухолью на нежно-голубом теле Земли.
Насилие всегда отзывалось болью в сердце Марины.
Еще в детстве, читая книжки про средневековых героев, гибнущих на
кострах, она обливалась слезами, бессильно сжимая кулачки. Тогда, казалось,
что и ее волосы трещат вместе с пшеничными прядями Жанны д'Арк, руки
хрустят, зажатые палачами Остапа в страшные тиски, а ноги терзают чудовищные
"испанские сапоги", предназначенные для Томмазо Кампанеллы.
Она ненавидела инквизицию, ненавидела Куклуксклан. ненавидела генерала
Галифе.
В семнадцать лет Марина столкнулась с хиппи. Они открыли ей глаза на
окружающий мир, стали давать книжки, от которых шло что-то новое, истинное и
светлое, за что и умереть не жаль.
Дважды она попадала в милицию, и эти люди в грязно-голубых рубашках, с
тупыми самодовольными мордами навсегда перешли в стан ее врагов. Это они
стреляли в Линкольна, жгли Коперника, вешали Пестеля.
Один раз Солнце взял ее "на чтение".
Читал Войнович на квартире одного пианиста. Так Марина познакомилась с
диссидентами.
За месяц ее мировоззрение поменялось до неузнаваемости.
Она узнала что такое Сталин. Она впервые оглянулась и с ужасом
разглядела мир. в котором жила, живет и будет жить.
"Господи", -- думала она, -- "Да это место на Земле просто отдано
дьяволу, как Иов!"
А вокруг громоздились убогие дома, убогие витрины с равнодушием
предлагали убогие вещи, по убогим улицам ездили убогие машины. И под всем
под этим, под высотными сталинскими зданиями, под кукольным Кремлем, под
современными билдингами лежали спрессованные кости миллионов замученных,
убиенных страшной машиной ГУЛАГа...
Марина плакала, молилась исступленно, но страшная ж:изнь текла своим
убогим размеренным чередом.
Здесь принципиально ничего не менялось, реальное время, казалось, давно
окостенело или было просто отменено декретом, а стрелки Спасской башни
крутились просто так, как пустая заводная игрушка.
Но страшнее всего были сами люди, -- изжеванные, измочаленные
ежедневным злом, нищетой, беготней. Они, как и блочные дома, постепенно
становились в глазах Марины одинаковыми.
Отправляясь утром на работу в набитом, надсадно пыхтящем автобусе, она
всматривалась в лица молчащих, не совсем проснувшихся людей и не находила
среди них человека, способного удивить судьбой, лицом, поведением. Все они
были знакомы и узнаваемы, как гнутая ручка двери или раздробленные плитки на
полу казенного туалета.
Не успевали они открывать свои рты, как Марина уже знала, что будет
сказано и как. Речь их была ужасной, -- косноязычие, мат, канцеляризмы,
блатной жаргон свились в ней в тугой копошащийся клубок:
-- Девушк. а как вас звать?
-- Я извиняюсь конешно, вы не в балете работаете?
-- Вы не меня ждете?
-- Натурально, у меня щас свободный график. Сходим в киношку?
-- У вас глаза необычайной красоты. Красота глаз на высоком уровне.
-- А я, между прочим, тут как бы неподалеку живу...
Она морщилась, вспоминая тысячи подобных приставаний в метро, в
автобусе, на улице.
Ей было жалко их, жалко себя. Почему она родилась в это время? За что?!
Но это была греховная мысль, и Марина гнала ее, понимая, что кому-то
надо жить и в это время. Жить: верить, любить, надеяться.
Она верила, любила. И надеялась.
Надежда эта давно уже воплотилась в сокровенную грезу, предельная
кинематографичность которой заставляла Марину в момент погружения забывать
окружающий мир.
Она видела Внуковский аэродром, заполненный морем пьяных от свободы и
счастья людей: заокеанский лайнер приземляется вдали, с ревом бежит по
бетонной полосе, выруливает, прорастая сквозь марево утреннего тумана
мощными очертаниями. Он еще не успевает остановиться, а людское море уже
течет к нему, снося все преграды.
Марина бежит, бежит, бежит, крича и размахивая руками и все вокруг
бегут и кричат, бегут и кричат.
И вот бело-голубая громадина "Боинга" окружена ревущим людским морем.
Открывается овальная дверь и в темном проеме показывается ЛИЦО. Широколобое,
с узкими, обрамленными шкиперской бородкой щеками, маленьким, напряженно
сжатым ртом и неистово голубыми глазами. И в них, в этих мудрых,
мужественных глазах великого человека, отдавшего всего себя служению России,
стоят слезы.
ОН выходит из проема на верхнюю площадку подкатившегося трапа, выходит
в том самом тулупчике, прижимая к груди мешочек с горстью земли русской.
Людское море оживает, вскипает безумными валами, Марину несет к трапу,
она оказывается у подножья, она видит ЕГО совсем близко. А ОН, там наверху,
залитый лучами восходящего солнца, поднимает тяжелую руку и размашисто
медленно крестится, знаменуя Первый День Свободы.
И все вокруг крестятся, целуются, размазывая слезы.
И Марина тоже крестится и плачет, крестится и плачет.
И Солнце Свободы встает, затопляя все своим светом...
-- Да открыто, входите! -- приглушенно донеслось из-за двери, Марина
коробкой толкнула ее.
Дверь распахнулась. Марина вошла в узкий и короткий коридорчик, тесно
заваленный и заставленный.
-- Ау... -- негромко позвала она, морщась от режущей руку коробки.
Послышалось нарастающее шарканье разношенных тапочек, Люся вошла в
коридор:
-- Маринка! Привет...
-- Привет... держи быстро, а то руки отваливаются...
-- Что это? -- Люся приподняла коробку и, пошарив ладонью по обоям,
щелкнула выключателем, -- Ух-ты упаковано как сурово...
-- Это вам.
-- А что это? Диссида?
-- Да нет. Распакуй, узнаешь...
-- Да ты раздевайся, проходи... Мить, Маринка пришла!
-- Слышу, слышу, -- худощавый, коротко подстриженный Митя заглянул в
коридор, -- Привет.
-- Привет, Мить, -- Марина повесила плащ на один из огромных
корабельных гвоздей, поправила свитер и пошла за исчезнувшими хозяевами.
В проходной комнате никого не было -- Люся на кухне распутывала
цековские узлы на коробке, Митя чем-то щелкал в своей комнатенке.
Марина осмотрелась, потирая онемевшую руку.
Эта комната, увешанная картинами, книжными полками, фотографиями и
репродукциями, всегда вызывала у нее желание потянуться до хруста, закурить
и блаженно рухнуть на протертый тысячами задниц диван.
Как много всего было в этой комнате, под матерчатым, полинявшим от
табачного дыма абажюром.
Марина вдохнула и знакомый невыветривающийся запах табака качнул
память, оживляя яркие слайды минувшего: немногословный Володя Буковский
ввинчивает в пепельницу сигарету, просит Делонэ почитать новые стихи...
строгий молчаливый Рабин неторопливыми движениями распаковывает свою
картину, на которой корчится желто-коричневый барак со слепыми окошками...
бодрый, подтянутый Рой Медведев что-то быстро говорит, сдержанно
жестикулируя... улыбчивый круглолицый Войнович читает "Иванькиаду",
прерываясь, чтобы дать угаснуть очередному взрыву смеха... американская
корреспондентка поднимает увесистый "Никон", нацелив выпуклый глаз объектива
на оживленно беседующих Сахарова и Митю... весело поблескивающий очками
Эткинд стремительно целует руку вошедшей Чуковской -- высокой, седовласой,
осанистой...
-- Маринк... откуда роскошь такая? Где ты? Иди сюда! -- крикнула из
кухни Люся.
Марина прошла к ней.
Удивленно глядя на нее, Люся держала в руках батон колбасы и банку с
икрой:
-- Не понимаю...
-- Поймешь, когда съешь, -- усмехнулась Марина, перешагивая через
пушистого кота, -- Это вам к Пасхе.
-- От кого?
-- От ЦК КПСС.
-- Ну, серьезно?
-- Да не все ли равно, от кого? От меня!
-- Роскошь какая... спасибо... а сколько я должна, Мариш?
-- Чашку чая. И пожрать чего-нибудь...
-- Нет. ну как же... Митя! Митька! Марин, но я заплачу, у нас шас
есть...
-- Ладно, заткнись.
Митя вошел в кухню, приветливо улыбнулся Марине:
-- Ты просто девушка из Голливуда. Что это?
-- Жратва.
-- Кому?
-- Вам.
-- От кого?
-- От сочувствующих диссидентскому движению в СССР.
Засмеявшись, он взял банку:
-- Так. Судак в томатном соусе. Невероятно.
Марина вытянула из лежащей на столе пачки сигарету, закурила:
-- В лагере не так кормили?
-- Почти так. По праздникам рябчиков давали с икрою паюсной и с
кувшином шабли.
-- Ну вот. Набирайся сил. Для будущих классовых битв.
-- Спасибо. Мы наш, мы новый мир построим... Люсь, отрежь попробовать.
-- Сейчас я всем нарежу, подожди... -- мотнула головой Люся. убирая
продукты в пузатый облупленный "ЗИЛ".
-- За такую снедь, Мариночка, я тебе презентую одну книжонку, -- Митя
положил руку на ее плечо, -- Пошли.
В его комнатенке было тесней, чем в коридоре,-- бумаги, книги, пачки
фотографий теснились на грубых дощатых полках, лежали грудами на столе и
кровати. На стуле беззвучно мотал бобины роскошный японский магнитофон.
-- Ух ты, чудо какое. Я раньше не видела у тебя...
-- А раньше и не было, -- равнодушно отозвался Митя, -- Неделю всего.
-- Привезли?
-- Ага. Жалко загонять, но придется...
-- Мани, мани?
-- Да. Сейчас как никогда нужны...
Бобина кончилась и, похлестывая кончиком пленки, остановилась.
-- Так. Где-то здесь... -- Митя. словно слепой, провел рукой по книжным
корешкам, -- Ага. Вот она...
Вытащив новенькую книжку, он передал Марине:
-- На. Читай и радуйся.
-- Спасибо, Митенька, -- улыбнулась она, рассматривая обложку с темной
фотографией какого-то старика и белым крупным шрифтом: МЕЖДУ СОБАКОЙ И
ВОЛКОМ.
-- Ты "Школу для дураков" читала?
-- Ага. Ты же мне и давал, еще до посадки.
-- Хорошая книжка?
-- Ничего.
-- Он мне нравится. Не знаю почему, но нравится. Хотя Гроссман,
конечно, ближе.
Митя ласково посмотрел ей в глаза.
Улыбнувшись, она отвела взгляд:
-- Ты как-то изменился...
-- А ты вот не меняешься. Все такая же нимфа.
-- Нимфетка?
-- Ну, из нимфеток ты выросла.
Минуту они простояли, рассматривая друг друга.
-- Чааай пииить! Ребяяята! -- прокричала на кухне Люся.
Вскоре они уже сидели за квадратным кухонным столиком, покрытым все той
же старой-престарой клеенкой, начисто утратившей свой рисунок.
Марина отхлебнула обжигающий чай из большой глиняной кружки и провела
пальцем по клеенке.
За этим столом в свое время пересидели, выпив сотни литров крепкого
Люсиного чая, почти все известные правозащитники, диссиденты, писатели и
художники.
И пили многие наверно из этой глиняной "гостевой" кружки -- грубой,
серовато-коричневой, поблескивающей глазурью...
Марина снова отхлебнула, разглядывая в чае свое отражение.
Этого края с небольшой извилистой трещинкой касались губы Сахарова,
Орлова, Якунина, Щаранского, Даниэля, Синявского, Владимова, Буковского,
Копелева, Роя и Жореса Медведевых...
И ОН тоже касался этого края.
Марина вздрогнула, провела языком по трещинке. Вот здесь были ЕГО
твердо сжатые губы...
-- Ты что задумалась? -- спросила Люся, отправляя в рот тоненький
ломтик колбасы.
-- Да так, ничего...
-- Какие новости?
-- Чего-то никаких. А у вас?
-- Тоже, -- безразлично пробормотал Митя, -- Вчера корр был.
-- Ну и что?
-- Ничего. Говорили про погоду... Да, мальчики были эти... как их
группа...
-- "Молодежная инициатива", -- подсказала Люся, протягивая Марине
тарелку с сильно помятыми пирожными.
-- А что это?
-- Да то же, что и "Доверие", только еще более неопределенней. Милые
ребята, выросшие хиппи. Хотят сердцами почувствовать американских
сверстников, чтобы вместе противостоять современному... как это у них...
современному упорядоченному безумию...
-- Сердцами? -- спросила Марина, прокусывая эклер.
-- Ага...
-- А половыми органами?
Митя с Люсей засмеялись.
Стоящий на "ЗИЛе" телефон приглушенно зазвонил.
Митя протянул руку, коснувшись плечом Марины. снял трубку:
-- Да... ааа, привет. Привет. Ага... вот как... ей? Ну, чудно...
хорошо... хорошо... ага... спасибо... спасибо, Мил, пока.
Трубка неловко брякнулась на рычажки.
Улыбаясь, Митя стал намазывать хлеб маслом, весело поглядывая на Люсю:
-- К Милке Дороти заезжала вчера. Привезла тебе дубленку.
Люся удивленно пожала плечами, чашка ее остановилась возле губ:
-- Что ж она к нам не заехала?
-- Бздит, наверно. Поезжай забери.
Митины зубы впились в громоздкий бутерброд из толстого слоя масла и
трех кружков колбасы.
Суетливо допив чай, Люся встала из-за стола:
-- Мариночка, я побегу, прости меня...
-- Не прощу, -- шутливо отозвалась Марина. прихлебывая чай.
-- А ты Верке дозвонись обязательно, скажи, что я не приеду сегодня...
-- Ладно...
Люся выбежала в коридор, зашуршала одеждой, Митя искоса взглянул на
Марину и вдруг побледнел, нарочито сосредоточенно уставившись в свою пустую
чашку.
Хлопнула дверь.
Несколько минут просидели молча, только позвякивала в кружке Маринина
ложечка.
йПотом Митя посмотрел и взял руку Марины в свою. Его глаза после
двухлетнего заключения казались шире и рассеянней прежних.
-- Что с тобой, Митя? -- спросила она, дивясь глупости своей фразы.
Вместо ответа он склонился и поцеловал ее руку.
Прикосновение его теплых шершавых губ успокоило и стерло ложную
театральность. Марина провела ладонью по его небрежно выбритой щеке.
Он сразу обмяк, сгорбился, словно что-то невидимое тяжело навалилось
сверху:
-- Знаешь... я сейчас, как выписавшийся Костоглотов...
Он беспомощно улыбнулся, и Марина только сейчас заметила, как постарел
этот человек за два года..
Он стал целовать ее ладонь -- нежно и долго. За эти два года Митя
изменился. В нем что-то сдвинулось, черты лица непонятным образом сошли со
своих мест, как на смазанной фотографии.
Его поцелуи стали все более настойчивыми, и через минуту они уже
целовались во влажной темноте ванной, притиснувшись к двери, запертой
изнутри порывистыми Митиными пальцами.
Он целовался с жадностью, словно хотел выпить ее всю. Дрожащие пальцы,
пробрались под свитер, тискали Маринину грудь, гладили плечи.
Когда дрожь его тела стала неуемной, а дыхание хриплым, Марина,
решительно отстранившись, расстегнула молнию своих брюк и сняла свитер.
Сразу же зашуршали и Митины брюки, звякнула упавшая пряжка, звучно
сползла по невидимым ногам резинка трусов.
Его руки быстро и грубо повернули Марину, хриплые обветренные губы
запутались в ее волосах.
Наклонившись, Марина оперлась руками о расшатанную раковину.
Митя вошел жадно, с бессильным стоном сжав ее грудь, и стал двигаться
-- нетерпеливо и быстро.
Марина, успевшая приглядеться в темноте, различила свое смутное
отражение в круглом зеркале над поскрипывающей раковиной.
Неясное лицо, покачивающееся в такт Митиному дыханию, казалось
незнакомым, худым и красивым. Огромные черные глаза смотрели с пристальным
вниманием. Вдруг простое внимание в них сменилось нежностью. Марина узнала
их и улыбнулась в темноте. Черные влажные глаза были рядом -- совсем как
тогда, в ее первую золотую, неповторимую, огненно-пьянящую, ослепительную
брачную ночь...
Через полчаса они сидели рядом на знаменитом Митином диване, пуская
струи дыма в зеленый абажюр.
Марина искоса посматривала на Митю. Сейчас он был вялым, глаза грустно
блестели над бледными впалыми щеками.
-- Мить, тяжело было в лагере? -- спросила она, придвигаясь к нему
ближе и кладя руку на его мягкие, тронутые сединой волосы.
Он затянулся, близоруко сощурившись:
-- Прошлый раз было тяжелее. Сейчас как-то пронеслось все быстро.
Все-таки два года, а не четыре -- Ты тогда голодал, я помню. Все по
"голосам" слушала о твоих голодовках.
Он усмехнулся:
--Да...
Помолчали.
Марина потушила окурок, положила голову Мите на плечо:
-- Ты у нас мученик.
Он снова усмехнулся:
-- Великомученица Варвара.
Она продолжала его гладить:
-- Мить, а Коля когда выйдет?
Он пожал плечом, качнув ее голову:
-- Понятия не имею. Может совсем не выйдет.
-- Как так?
-- Очень просто. Срок кончится, добавят новый. Как Мишке. Он вон еще
три года получил.
-- Миша?! А я и не слышала ничего.
-- И не услышишь...
Он обнял ее:
-- Еще годика три-четыре пройдет и от нашего брата останутся только
предания: вот, были такие -- диссиденты. Что-то там писали, против чего-то
выступали, за что-то садились. А потом их просто вывели под корень, как
кулаков в двадцатые годы. И все. Пиздец...
-- Не выведут, не выведут, Мить. Они боятся.
Он засмеялся:
-- Брось глупости говорить. Никого они не боятся, кроме самих себя. И
замов своих, тех что помоложе. Вон -- "Солидарность" -- тридцать миллионов
человек. Ам -- и нет. И как-будто ничего не было.
Он вздохнул, вяло махнул рукой:
-- Ну и чорт с ними. Воевать я больше не намерен, пусть куролесят
дальше. Дело в том, Мариш, что через недельку-другую мы отчалим. Нарисуем
ноги, как блатные говорят.
-- Как? -- Марина подняла голову.
-- Так.
-- Совсем?
-- Да уж наверно.
-- А куда?
Он пожал плечами:
-- В Штаты наверно...
Марина замолчала, опустив голову. Потом провела рукой по лицу:
-- Господи... И так уж нет никого. И ты. Кошмар...
-- А что, прикажешь мне в лагерях сгнить?
-- Да нет, ну что ты. Конечно лучше уехать от греха...
Митя встал, заходил по комнате:
-- Меня все равно посадят через месяц-другой, если не уеду. И больше я
уже не выйду. Никогда. А мне ведь не семьдесят, а тридцать восемь. Я и
так-то не жил ни хрена. Шесть лет в лагерях, два -- в дурдоме. А потом -- я
просто смысла не вижу что-либо делать. Все разогнано, разгромлено. Коля
сидит, Миша сидит, Витька с Анькой сидят. Боря отвалил. Санька тоже. Либо
посадка, либо отъезд. А западу наплевать на нас. Ничего не могут. Картер
ушел и все -- до диссидентов никому не стало дела...
Он остановился, качнулся на носках:
-- А потом, извини меня, внутригосударственная ситуация чудовищна.
Сейчас как никогда видно, что эта машина давно уже работает по своим, никому
не понятным законам, и совершенно не важно кто стоит у руля. Даже шеф ГБ
ничего не может изменить в ней, а что говорить о других, которые придут
после. Да и вообще... -- он устало рассмеялся, -- Министр ГБ -- глава
государства. Просто дядюшкин сон какой-то Нет, пройдет десяток лет и про
брежневские времена вспомнят со слезой умиления. Скажут, тогда сажали и
точно знал, что выйдешь...
Он подошел к окну.
Марина встала, подошла, обняла его сзади.
Не поворачиваясь, он взял ее руку, прижал к губам.
За окном было темно, горели фонари и окна. Марина прижалась щекой к
грубому, пропахшему табаком свитеру: