Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
ать?
- Когда засаживают в одиночку, на годы, одно и остается - читать.
- И что же почитывали?
- Последний год, в Шлиссельбурге, ну, Льва Толстого, Достоевского,
Чернышевского, Герцена, Гончарова, Помяловского, Пушкина конечно же. Ну,
Гете, Шекспира, Бальзака, Ибсена, Стендаля, Гауптмана, Джека Лондона... Из
наших, современных - Горького, Леонида Андреева, Куприна, Короленко... Ну,
еще...
Она весело рассмеялась, сразу сбросив с себя этакую ироничность
умудренного жизнью педагога:
- Проучили!.. А Владимир Галактионович, к слову сказать, первую свою
повесть, "Сон Макара", в наших краях написал, в Амгинске. Он и
учительствовал здесь...
Зинаида Гавриловна сняла с полки книгу, провела по обложке пальцами.
Не открывая, прочла:
Никто страны сей безотрадной,
Обширной узников тюрьмы
Не посетит, боясь зимы,
И продолжительной, и хладной.
Однообразно дни ведет
Якутска житель одичалый,
Лишь раз иль дважды в круглый год
С толпой преступников усталой
Дружина воинов идет...
Склонила голову к плечу:
- Чьи это строки?
- Рылеева! - поспешил он, как ученик. - Из поэмы " Войпаровский".
- Правильно, - таким тоном, будто и вправду экзаменовала, подтвердила
она.
Подошла к окну. Против света ее фигура обрисовывалась четко, а
темно-русые волосы светились ореолом.
- Рылеев сам в сей стране не побывал - бог миловал, а другим
декабристам, Бестужеву-Марлинскому, Муравьеву-Апостолу, довелось... И кому
из иных свободолюбцев не довелось... А я не каторжанка, не поселенка, а тот
самый Якутска житель одичалый.
- О, вы!..
- Хотя отца моего за какие-то прегрешения и препроводили сюда
священником, на беднейший приход, и здесь он похоронен, я этот край люблю.
С радостью учу и русских и якутских ребятишек. И не хочу, чтобы тягостная
нищета и забитость сочетались у приезжих с представлениями о бесталанности
здешних жителей.
- Да кто же может так подумать? - Он уловил в ее словах затаенную
обиду. - Я считаю, что у каждого человека есть свой талант. Только условия
нужны... И надо уметь заглянуть в душу. Это делает учитель - сеятель добра.
- Я рада, что вы... - оборвала, не закончив фразу, Зинаида Гавриловна.
- Еще Муравьев-Апостол сказал: "Якуты крайне правдивы и честны, лукавства в
них нет, и воровства они не знают". Это так!
Серго пришлась по душе ее горячность:
- Я слышал, что Муравьев едва ли не первым здесь и врачевать начал.
Так что он не только ваш предшественник, но и мой.
Будто давний педагог и врачеватель, один из славных - из племени
декабристов - едва ли не вправду был их общим и близким человеком: с того
разговора у книжной полки открылись друг другу их души. Теперь, встречаясь,
они улыбались как друзья, а вечерами, за гостеприимным столом Агафьи
Константиновны, ему не надо было судорожно искать тему для разговора - в их
отношениях установилась непринужденность...
Сейчас, в пути, ничто не мешало Серго вспоминать и давнее и недавнее,
видеть перед собой милое, открытое, с огромными серыми глазами лицо Зинаиды
Гавриловны и свет от окна на ее темно-русой кооег
Какое нынче число? Восемнадцатое?.. Сколько осталось до Нового года?..
На елку он приглашен в Якутск, к Ярославским. Губернскими властями не
велено поселенцу Покровского заявляться в столицу области. Плевать он хотел
на барона фон Тизенгаузена! Прикатит с бубенцами!..
- Ачу, ачу!.. Эй, дружки, нагревай брюшки! Сивые, буланые, постромки
рваные!..
А там, в Париже, в Женеве как раз наступает Новый год... Ильич и все
товарищи в эмиграции уже начнут скоро отсчет семнадцатого... Что принесет
он, семнадцатый?..
Серго приедет на елку к Емельяну и Клаше не один. С Зинаидой
Гавриловной. Привезет ее и скажет: "Любите и жалуйте - моя невеста!.."
3
Полицейские уже второй час рубили лед, расширяя прорубь у Петровского
моста на Малой Невке, когда заметили нечто бочкообразное, плавающее в
черной воде. Подцепили баграми, подтащили. Енотовая шуба. Взялись рубить у
того места и вскоре подо льдом обнаружили труп. Подсунули под лед
четырехкрючьевую кошку на длинном шесте, выволокли. Утопленный был в синей
поддевке, белой, расшитой васильками косоворотке, подпоясанной шнуром с
кистями. Лицо, обезображенное ударом, неузнаваемо.
Уже первым осмотром тут же, на набережной, судебно-медицинские
эксперты установили, что тело при падении ударилось о сваи моста, этот удар
и обезобразил его. В простом деревянном гробу утопленник, в котором уже
определенно угадывался герой столичной молвы, с усиленным эскортом полиции
был доставлен в прозекторскую военно-клинического госпиталя. Поиски, осмотр
и эскортирование происходили при бесчисленном стечении горожан. И даже в
госпитале делались попытки проникнуть через ворота и ограду чуть ли не в
морг. Особенно не было отбоя от репортеров. Поэтому, когда наступила ночь,
гроб был тайно вывезен и водворен в Чесменскую богадельню, на пятой версте
между Петроградом и Царским Селом, за Московской заставой. Профессора
приступили к тщательному осмотру. Две огнестрельные раны - одна в грудь,
другая в затылок - были признаны смертельными. Приступили к вскрытию. Но
гонец, примчавшийся из Царского, передал повеление прекратить терзание
убиенного, набальзамировать его и поместить в часовню. Следом в покойницкую
были доставлены цветы и драпированный шелком, окованный золоченой бронзой
саркофаг, коего удостаивались лишь сановники высшего разряда. А вскоре
подкатили кареты и в часовню проследовали Александра Федоровна, фрейлина
Анна Вырубова и еще несколько дам. Императрица, не в силах сдержаться,
рыдала.
Под утро гроб был препровожден в Царское Село. В дворцовом парке,
около Арсенала, рядом с резиденцией государя, состоялось захоронение.
Саркофаг несли сам Николай, только что прибывший из Ставки, министр
внутренних дел Протопопов, дворцовый комендант Воейков и еще несколько
свитских генералов.
Алике билась в истерике. Придя в себя, она потребовала, чтобы немедля
были уволены со службы все, кто не сумел уберечь Друга, а прямые виновники
- казнены.
Это было сверх меры даже для послушного супруга: из-за тобольского
конокрада казнить принца царской крови великого князя Дмитрия Павловича и
наследника не менее знатного и вдвое более древнего рода Юсуповых! На
листах дознания фигурировала и третья фамилия: Пуришкевич. Николай не желал
поступиться и им, самым верным монархистом в Думе, предводителем "черных
сотен", председателем "Союза русского народа". Он распорядился, чтобы, пока
суд да дело, все трое были высланы из столицы.
Впервые, пожалуй, он не уступил супруге. А она лила в опочивальне
слезы на лист веленевой бумаги и наносила без помарок строки ею же
сочиненного стихотворения-эпитафии:
1
Гонимый пошлою и дикою толпою И жадной сворою, ползающей у трона Поник
навек седеющей главою От рук орудия незримого Масона.
2
Убит. К чему теперь стенанья, Сочувствия, конечно лишь в глаза Над
трупом смех и надруганья Иль одинокая, горячая, горячая слеза...
3
Покой душе и рай ему небостгай
И память вечная и Ангелов лобзанья
За путь земной его правдиво-честный И от покинутых надгробные рыданья.
Слезы ее действительно были горячими и размывали черные чернила.
4
Стрекочет швейная машина "Зингер". Ноги привыкли к ритму. Будто он
безостановочно бежит. Нет, мчит на велосипеде, как по луговой тропке в
родном Дзержинове.
Дорога дальняя. Но в конце ее - долгожданная встреча. Ритмичная
работа, равномерный гул втягивают мысли в привычную колею. Возвращают к д е
л у, к жене. К сыну.
Ни секунды не видел его, но ощутимо представляет. Даже в движениях, в
переменах выражений лица. Этот образ дали не только те несколько фотографий
Ясика, которые Зосе удалось переслать ему. В прежних тюрьмах снимки
разрешалось иметь при себе. Хлебным мякишем он прилеплял их к стенам
камеры. На улыбку малыша ответно отзывался улыбкой, мысленно ласкал и
обнимал его. Воображал, что держит на коленях, слышит его смех. Любовь к
сыну переполняла душу. Ясь - его мысли, его тоска и надежда. Феликс словно
бы видел сына глазами души и верил, что сын испытывает к отцу такую же
привязанность.
Из писем Зоей он узнал, что она выбралась в Австро-Венгрию, в Краков,
а Ясик остался в Белоруссии, у родственников. Через год родственники
привезли сына к матери. То, что мальчик родился в тюрьме да еще
восьмимесячным, сказывалось: начал ходить только в два года, часто болел.
Война прервала переписку на долгие месяцы. Наконец пришла весточка:
жена и сын в Швейцарии.
Здесь, в Бутырской тюрьме, все личные бумаги и фотографии отобрали. На
последнюю, которую Зося прислала уже сюда, даже не разрешили взглянуть,
хотя он расписался в ее получении.
Но все равно он видел сына, вел с ним беседы. И в тех письмах - раз в
месяц, - которые разрешалось отправлять семье, давал советы, как
воспитывать мальчика. Он выработал целую систему и полагал, что она
справедлива. Он просил, чтобы Зося ни в коем случае не накавывала Ясика
болью и не запугивала. Запушвапием можно вырастить в ребенке только
низость, испорченность, лицемерие, подлую трусость и карьеризм. Страх не
учит отличать добро от зла. И тот, кто боится наказания болью, готов будет
поддаться злу. Воспитывать надо любовью и заботой. Впитав их, малыш сам со
временем поймет: где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы
сломить человека.
Он представлял, как, должно быть, трудно ныне Зо-се - в изгнании, без
средств к жизни, с ребенком на руках. И все же он хотел верить, что она
счастлива. Ведь счастье - это не жизнь без забот и печалей, а состояние
души. Если там, в эмиграции, она вошла в их работу, жизнь ее полна. Он
писал жене: то, что поддерживает его моральные силы, - это мысли об их
общем деле. Он писал, что хочет быть достойным тех идей, которые они оба
разделяют. Поэтому любое проявление слабости с его стороны, жажда конца и
покоя, каждое не могу больше было бы изменой и отказом от его чувств к
родным и товарищам и от той песни жизни, которая жила и живет в нем.
Несмотря на все и вопреки всему мысли о жене и сыне возвращали ему
состояние радости, а с нею и уверенность, что самое хорошее еще впереди.
Раньше из тюрем иногда удавалось пересылать письма нелегально. Не
только подробно рассказывать о своем житье-бытье, но и передать партийные
поручения. Такие письма для безопасности он шифровал дважды, и ключ к обоим
шифрам знала только Зося. В "Таганке" и "Бутырках" это исключено. Давали
проштемпелеванный лист, наблюдали, пока пишет, а потом еще подвергали и
химической цензуре: мазали крест-накрест ляписом, не проступит ли тайнопись
лимонным соком или молоком. (Смех! Откуда и взять-то лимон или хотя бы
каплю молока?) Затем письма проходили еще две цензурные проверки,
жандармскую и военную, и путешествовали через три границы.
Сегодня как раз день, когда он может отправить очередное письмо.
Может быть, от этого к привычному состоянию примешивается давнее
чувство, свойственное, наверное, всем узникам, но загнанное им как можно
глубже, - ожидание. Ожидание чего-то неведомого. Ощущение сосущей пустоты,
словно бы в ненастье где-нибудь на захолустной станции ожидаешь поезда,
который почему-то задерживается и неизвестно, придет ли... В слепых стенах,
за окованной дверью ожидание растягивалось до бесконечности. Когда это
чувство, нарушая запрет, всплывало в одиночной камере, он боролся с ним,
беря в руки книгу или закрыв глаза и вызывая родные образы.
Сейчас он приглушит его работой. Через час в коридоре станет совсем
темно. Работа прекратится. Он вернется в камеру и потребует у надзирателя
проштемпелеванный лист бумаги и перо.
Сегодня - восемнадцатое декабря. Там, у Зоей, последний день
нынешнего, проклятого года.
ПИСЬМО Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКОГО ЖЕНЕ
18 декабря 1916 г.
Милая Зося моя!
Вот уже пришел последний день и 16-го года, и хотя не видно еще конца
войны - однако мы все ближе и ближе ко дню встречи и ко дню радости. Я так
уверен в этом... Что даст нам 17-й год, мы не знаем, но знаем, что душевные
силы наши сохранятся, а ведь это самое важное. Мне тяжело, что я должен
один пережить это время, что нет со мной Ясика, что не вижу его
развивающейся жизни, складывающегося характера. Мыслью я с вами, я так
уверен, что вернусь, - и тоска моя не дает мне боли. Ясик все растет, скоро
ведь уже будет учиться. Пусть только будет здоровым - солнышко наше.
У меня жизнь все та же, кандалы только сняли, чтобы удобнее было
работать. Работа не утомляет меня; до сих пор она даже укрепляла и мускулы
и нервы. Ядвися приходит ежемесячно, и, таким образом, я не оторван совсем
от своих, а о событиях я узнаю из "Правительственного вестника" и "Русского
инвалида". Питаюсь в общем достаточно, так что обо мне не надо
беспокоиться. Кажется, теперь можно переписываться с родиной [Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду Варшаву, оккупированную тогда немцами (ред.)],
может быть, теперь у тебя есть известия о жизни наших родных...[Ф. Э.
Дзержинский имеет в виду деятельность социал-демократической организации в
Польше (ред.)] Верно ли, что теперь у них ужасно тяжелая жизнь?..
Твой Феликс
Россия вступала в Новолетие - в 1917 год...
Часть вторая
КРАСНЫЕ БАНТЫ
Глава первая
27 февраля 1917 года
1
Мутно-синее облако накатилось, окутало, начало душить, забивая рот
комьями ваты. "Газы! - истошно закричал он. - Газы!.." - "Плявать мы на них
хотели - выпить и закусить!" - тряхнул черным чубом есаул и подмигнул
сверкающим глазом. "Закусить - енто самый раз", - согласился заряжающий с
четвертой гаубицы Петр Кастрюлин и легонько похлопал Путко по щеке:
- Не надо, миленький! Вы успокойтесь, не кричите!..
- Фу-у... - Антон поймал, отвел от лица руку санитарки. - Уже утро?
- Только три пробило.
- Идите, Наденька, прилягте. Я не буду кричать.
- Куда уж тут? Новенькому совсем худо...
Он прислушался. На бывшей Катиной койке стонал штабс-капитан. Скрипел
зубами. Бредил.
Антон почувствовал, что проснулся: не полынья в заполненной
мучительными видениями дреме, а полное пробуждение. За эти два с половиной
лазаретных месяца он отоспался на всю, казалось, будущую жизнь. Никогда
прежде не мог позволить себе такого отдохновения. Уже бока саднило от
лежания, кожа изнежилась, болезненно чувствовала каждую складку простыни:
принцесса на горошине, а не офицер-фронтовик.
Раны на ногах зажили. Он мог уже садиться, даже вставать. Санитарка
обхватывала у пояса, подставляла плечо. Антон опирался на девушку -
тоненькое деревце, как бы не надломилось. Чувствовал ее острое плечо,
цепкие, больно схватившие пальцы, ее запах - горьковатый, будто она только
что с полынного поля.
Потом ему принесли костыли. Несколько осторожных шагов по палате,
натыкаясь и ударяясь об углы. В голове гудело и оранжево лопалось отзвуком
того взрыва. Его заваливало, он судорожно хватался, находил Надино плечо
или руку Шалого и падал на койку.
Повязки с глаз все не снимали. Тревога нарастала: обманывают? Слеп?
Зачем же тогда примочки и компрессы?.. Спросил профессора:
- Когда же?
- Наберитесь терпения, юноша, скоро попробуем.
Недели три назад из коридора донеслась суетня. Потом и в их палате не
только Надя, а и еще две санитарки начали мыть, чистить, прибирать, до
срока сменили постельное белье и халаты.
- Кого ожидаете? - полюбопытствовал прапорщик Катя. Как раз незадолго
перед тем он вычитал в "Биржев-ке", что императрица Александра Федоровна
изволила посетить один из лазаретов. "Государыня удостоила принять в
лазарете чай, к коему были приглашены находящиеся на излечении офицеры", -
с вдохновением продекламировал он, пропустив мимо ушей язвительную реплику
есаула: "Тебя бы все равно не пригласили - как бы ты на своей драной
заднице сидел за столом?"
- Ожидается попечительница лазарета, великая княгиня, - сестра назвала
имя.
Катя разволновался. Потом затих в ожидании. Дверь отворилась,
зашелестели платья. Попечительницу сопровождала целая свита.
- Есаул Шалый, георгиевский кавалер! - провозгласил баритон начальника
лазарета. - Тяжелое ранение на поле брани.
- Благодарение господу!.. Милость божья!.. - невпопад монотонно
пробормотала попечительница. Голос у нее был скрипучий. Путко представил
великую княгиню тощей каргой в орденских лентах. - Примите, герой, ладанку
и нательный крест...
- Примите... Примите... - зажурчало за ней.
- Прапорщик Костырев-Карачинский, ранение средней тяжести, - пропел у
стены баритон.
- Благодарение... Милость... Примите, юный воин...
- Примите... Примите...
- Я счастлив! Для меня такая высокая честь! - Катя пустил петуха.
Крестный ход приблизился к кровати Антона.
- Поручик Путко, артиллерист, георгиевский кавалер! Тяжелые ранения и
отравлен газами!
- Благодарение господу... Милость... Примите... - княгиня сунула ему в
руку овальную иконку и крест на шнурке.
Следом за нею подходили другие посетительницы и тоже что-нибудь
опускали на одеяло. Антон пощупал: кулечки, пачки папирос, иконки. От
наклоняющихся дам веяло духами. Над ним заученно бормотали, как над
покойником.
Кто-то наклонился низко-низко. Так, что он услышал прерывистое дыхание
и пахнуло невыразимо знакомым, давним-давним.
Голос - неуверенный, осекшийся:
- Вы... Антон?
Холодные пальцы коснулись лба над повязкой, соскользнули на нос. Он
еще не сообразил, а из груди вырвалось:
- Мама!
- Боже! Антон...
Попечительница со свитой ушла, она осталась.
- Почему забинтованы глаза? Что с тобой? Я столько лет ничего не знала
о тебе! Какой ты стал! Боже мой!..
Он попытался представить ее. Помнил ее такой, какой видел в последний
раз. Сколько лет назад? Шесть. После побега с первой каторги и незадолго до
второй. Он пришел тогда в дом ее нового мужа; лакей позвал ее, она
спустилась по лестнице в гостиную с зеркалами по стенам - молодая
прекрасная женщина совсем из другого мира. Но не его мать...
- Баронесса, вас ждут! - донеслось сейчас от двери.
- Минутку...
Точно так же ее позвали и тогда. К младенцу. К единокровному брату
Антона, рожденному, однако ж, под баронским гербом.
- Мне надо идти...
Такие же слова, как неугасшее эхо той давней встречи.
- Я приду завтра.
Она пришла и стала навещать почти ежедневно. На их палату снизошла
благодать: мать приносила корзины со снедью, даже легкое вино.
- Путко... Чтой-то не слыхивал таких баронов. У вас все "берги" да
"ксены", - заметил Шалый, недобро выделив "у вас".
Антон представил: "барон фон Путко". Рассмеялся. Но объяснять не стал.
Зачем?.. Ему вспомнилась скромная квартира на третьем этаже на Моховой. Его
отец: копна спу