Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
о и плакал. Мне было
очень хорошо. Именно тогда я и открыл для себя, что плакать, в сущности,
приятно и что приятно плачут только те, кто переполнен жалостью прежде всего
к самим себе.
Серегу всегда наказывали первым. Младшего из нас, Валеру, для которого
Серега был непререкаемым авторитетом, наказывали вторым, а меня - самого
старшего из братьев - не наказывали вовсе. Их разводили и ставили по углам,
а я ходил между ними и просил за них у мамы прощения. Мои братья сами
никогда не просили прощения. Они находили в углах каких-то жучков и могли
часами стоя с ними играть. Я же в это время тонко изнывал, ходил за матерью,
скулил и канючил. Чужие страданья я не мог переносить. а в том, что братья,
стоя в углу, молча страдают, я был уверен. И еще я не мог смотреть по
телевизору страшные или жалостливые фильмы, где кого-нибудь убивали. Я
убегал на кухню, выглядывал оттуда и спрашивал:
- Мам, ну чего там? Там уже все, мам?
Братья в эти мгновения заливались злобным хохотом: их ужасно веселило,
что я такой слюнтяй.
Телевизор появился в нашем доме очень рано. Это был добрый, лупоглазый
КВН. Смотреть его собирались все соседи. Они рассаживались вокруг стола, а
мы залезали под стол и, как зачарованные, смотрели там на голые женские
ноги. До них можно было дотронуться. Мы дотрагивались, все вздрагивали
по-восточному, и нас извлекали из-под стола. Мы жили тогда в маленькой
комнатке в общежитии. Там нас обитало шестеро; мама, папа, наша любимая
бабуля и нас трое.
Отец редко брал нас на руки, редко ласкал и прижимал к себе, поэтому я
хорошо помню те минуты. когда это случалось, помню жесткую щетину его щек,
помню, как у меня перехватывало горло, когда я к нему прижимался.
После работы он все время лежал на диване, и нам не разрешалось бегать
и шуметь. Отец отдыхал, но иногда он вставал и брал нас с собой, и мы шли
гулять. Он любил природу, и мы могли часами бродить, забираясь во всякую
глушь. От отца мы многое узнали о жизни муравьев, лягушек и змей. Он мечтал
поселиться в деревне, завести козу, доить ее и пить ее молоко; пить и доить.
Отец бросил нас, когда мне было 16 лет. После очередного скандала он ушел.
Они были очень разные с мамой. Странно, они долго пожили вместе. Два
по-своему добрых, но совершенно не подходящих друг Другу человека. Во время
скандалов высоко кричала мать, а мы, испуганные, забивались куда-нибудь и от
ужаса даже не плакали.
Мне было шесть лет, когда мы переехали в новый пятиэтажный дом в новую
двухкомнатную квартиру и стали жить на пятом этаже. Квартиру получил отец,
но мама всегда говорила, что если б она не ходила и не хлопотала, то не
видать нам этой квартиры. Первым с порога запустили большого старого кота по
кличке Котик. Квартира казалась нам огромной, и мы с визгом носились по
комнатам, а Котик садился где-нибудь на пересечении и цапал пробегающих
лапой: он не любил мелюзгу и беспорядок, и мы затихали - мы боялись Котика.
Над нашими головами помещался чердак. Он был очень большой, с высоким
потолком, и тянулся он по всему дому. Иногда по потолку кто-то тяжело и
таинственно топал. От этого замирала душа. Мы относились к чердаку с большим
почтением. Позже, повзрослев, мы высовывались на чердак и бодро кричали:
"Эй! Кто там ходит?!" Мальчишками мы не высовывались и даже не вылезали - мы
вползали на чердак. Даже бесстрашный Серега делал огромные глаза, когда
говорил: "Пошли на чердак".
На чердаке нас встречала кромешная темень, под ногами скрипели ракушки
- ими был засыпан под чердака, где-то далеко, через чердачное окно, в
темноту врезался солнечный столб - там жили голуби. Когда мы подбирались к
окну, голуби взрывали воздух. Какая-то хорошая часть моего детства прошла па
этом чердаке. На чердак меня брали.
Серега первым влез на скользкую крышу, первым по ней прошелся, первым
крикнул с нее: "Э-ге-гей!"
За ним полезли мы.
Мама... Что-то очень-очень теплое, бесконечно дорогое, особенно по
утрам, когда подойдешь босиком по холодному полу, потом ткнешься,
прижмешься, и тебя возьмут, положат под бок, отругают спросонья за то, что
шляешься босиком.
И все-таки лучше всех была бабуля. Она нас кормила. Она любила готовить
и кормить. Помню, как совсем малышом я удивился, узнав, что бабуля - мамина
мама. Оказывается, и у мам бывают мамы.
Наша бабуля. Самый чистый и светлый человек. Самый мудрый. И оружием ее
мудрости была любовь. К нам, конечно, отчаянным шалопаям. Господи! Как мы ее
доводили! Какие мы устраивали драки, визги, писки, потасовки, свалки, какая
чудесная куча-мала! Бабуля хватала швабру и тыкала ею под кровать, куда мы
от нее спасались.
- Я вам покажу! - кричала бабуля и тыкала, отдыхая после каждого тычка
и произнося "О Господи!"
Однажды она несла яичницу в сковороде, а мы кидались подушками.
Пролетающая подушка выбила у нее сковороду из рук, бабуля обиделась и ушла
на кухню. Мы притихли, собрали яичницу с пола и съели ее, а потом пошли
мириться с бабулей.
- Ну, бабуля! - говорили мы, обнимая ее.
Поскольку с нами возилась бабуля, нас не отдали в детский сад.
Благодаря ей я с ясельного возраста и до самой школы не знал, что такое
казарма.
Сразу за нашим домом начиналась степь - могучая, ковыльная, с цветущими
сурепками, с беспокойной кашкой. Там водились гадюки. Мы ходили в степь
вместе с отцом, но иногда мы удирали туда сами. Мы переворачивали камни и
извлекали на свет Божий скорпионов и фаланг. Скорпионы поднимали вверх свои
бледные, слабые щупальца и изгибали хвосты, а мохнатые фаланги угрожающе
подскакивали. Мы загоняли и тех, и других в одну банку и наблюдали за их
поединком. Фаланги всегда побеждали.
В степи мы выкапывали и ели безвкусные "земляные орехи", и песок сочно
хрустел на зубах, и еще мы ели оболочку семян акации - выедали сбоку ее
сладкую мякоть, и еще жарили на кострах картошку и серый хлеб. Было очень
вкусно. Мы все время что-то ели.
За хлебом мы часами простаивали в хрущевских очередях перед закрытыми
дверьми хлебных магазинов, и нам на наших ладошках писали номера химическим
карандашом.
Когда открывалась дверь, начиналась давка. Нас давили - мы кричали, а
потом каким-то чудом в руках оказывался теплый серый хлеб. Мы брали по куску
и уходили в степь, там ловили кузнечиков, обрывали им лапки и торжественно
хоронили под стеклышками, обернув их фантиками, обложив цветными бусинками и
стекляшками. Было очень красиво. Игра называлась: похороны.
Далеко в степи находился карьер. Из него когда-то брали песок и глину,
потом перестали брать, он заполнился водой и зарос камышом. Там воздух
звенел от стрекота влюбленных лягушек, там можно было часами бродить по
колено в щекочущей типе и ловить в ней юрких рыбок - "гамбузиков". Мы ходили
на карьер купаться.
- Трахомой заболеете, - говорила мама, и мы клятвенно обещали ей
заходить только "по шейку".
Нас отпускали на карьер вместе с папой. Мы заходили только "по шейку",
а потом, воровато оглядываясь па отца, окупались с головой.
На карьере я тонул. Я уцепился за плот, плот поплыл, а я отпустил его и
погрузился с головой. Я достиг дна, посмотрел вверх и увидел над собой
блестящий потолок поверхности, потом я пошел по дну пешком и сам вышел на
берег. По берегу без штанов метался отец. Он снял штаны, чтобы нырнуть.
Наш дом по форме своей был п-образным, и внутри него помещался двор.
Наш двор - теперь старый, увитый виноградом, увешанный бельем, все с той же
оливковой рощицей в середине, все так же кричащий в форточки: "Сам-вел!
Сам-вел! Иди домой, кому сказала! Саш-ка! Та-ня! Э-ды-вар!"
Это был восточный двор, где все соседи не просто знакомые, а почти что
родственники, где с наступлением вечерней прохлады можно выйти, посидеть,
посудачить. Наш младшенький, Валера, влезал между болтающими тетками и,
вращая во все стороны головой, слушал и запоминал. Потом он шел к бабуле и
все выкладывал ей - слово в слово. Так что бабуля всегда была в курсе
дворовых новостей.
Во дворе мы возились с липкой серой глиной - лепили из нее чашки,
играли в футбол, в ловитки, делали самокаты, клюшки, коньки на
шарикоподшипниках, бегали, прыгали, падали, расшибали себе лбы и дрались.
Сначала я никак не мог понять, как можно бить человека по лицу, ведь это
человек, и у него есть лицо, как можно?.. В одно мгновение мне надавали
пощечин, а я от обиды рыдал и не защищался. Это развеселило моих мучителей,
и они со смехом надавали мне еще. Потом я научился довольно ловко драться, а
там и Серега подрос и стал грозой для всего двора. В драке для Сереги не
существовало авторитетов, а количество противников так же мало интересовало
его, как и их качество.
Наша мама рано обнаружила в себе желание приобщить нас к пленительному
миру искусства. Наша мама когда-то пела, подавала надежды и даже подумывала
о консерватории, но потом, в пионервожатых, она сорвала себе голос, и мечты
об искусстве пришлось затаить до нашего рождения.
И вот мы родились. Мне купили скрипку. И тут выяснилось, что у меня
совершенно нет слуха. Ну, просто абсолютно нет. Ну, просто совершенно. Ну
никакого.
- Но его можно развить, - опрометчиво обронил мой учитель.
И во мне стали развивать слух. Через страдания, слезы и покорность
судьбе. Когда все усилия мамы по развитию моего слуха разбились о мой
мощный, могучий скрипичный дебилизм, она обратила свои пламенные взоры на
Серегу, курочившего в углу очередную игрушку. И - о чудо, чудо? У Сереги
слух был! Причем абсолютный. Причем редкий и совершенный, и Серега, по
словам отца, "наш выдающийся фамильный слесарь", титаническими усилиями мамы
был обращен в пианиста. В конце концов он закончил консерваторию. Блестяще.
Мама плакала от счастья. Серега, какое-то время зараженный ее оптимизмом,
тоже. Потом он стал слесарем.
На Валерку мамы не хватило. (Она говорила, что Серега всю ее съел.)
Валерка сам научился играть на фоно и на гитаре. Вот кто в нашей семье
должен был посвятить себя музам.
Надо вам сказать, что имя Валерка дал самому младшему из нас я. Когда
он родился, меня спросили:
"Как мы его назовем?", - и я сказал: "Валеркой".
Валерка всегда был себе на уме. Долгое время он был тенью Сереги -
ходил за ним по пятам. Серега - сильный и прямодушный, Валерка - ловкий и
хитрый. Это он был заводилой в тех драках, из которых потом Серега выходил
победителем. Когда-то в младенчестве Валерка скатился с дивана и ударился
головой. На голове на глазах вспухла гигантская шишка. От боли он закатился.
Мать, оставившая его на секунду, совсем обезумела - схватила его на руки и
долго с ним металась: ей казалось, что он умирает. Но Валерка отошел. Его не
так легко было укокошить. С тех пор его жалели - "он ударился головой"; ему
многое прощали. Он рос всеобщим любимцем, и все вкусненькое в первую очередь
доставалось ему. Ревности это не вызывало. "Он же маленький", - говорили
нам. "Он же маленький", - говорили потом мы сами.
Валерка был домашним клоуном. Он легко изображал и представлял. Это был
тонкий наблюдатель и проныра с едким язычком. В нем погиб великий артист.
Когда я стал учиться музыке, у меня появился друг. Друга звали Боря.
Боря тоже учился музыке. Боря был еврей. Об этом скорбным шепотом мне
поведала моя мама. Она сказала: "Ты знаешь, Боря - еврей". Я не знал, что
такое "еврей". Я спросил у матери. Она тоже не могла сообщить, чем же это
хуже, чем "не еврей". В конце концов она сказала: "Их никто не любит". Я это
запомнил и проникся к Боре самыми нежными чувствами.
Мать Бори, тетя Мара, толстая, в тонком халате, все время что-то
печатала на машинке в их маленькой квартирке.
- Деточка! - говорила она мне с каким-то душевным надрывом. - Дружи с
Борей!
После этого она плакала и печатала,
Я смущался. Я не мог, когда рядом плачут и печатают. Я дружил с Борей.
Папа Бори - тощий и трагический - ничего не говорил.
Случай с тем, что "Боря - еврей", заставил меня выяснить с пристрастием
и до конца, кто же тогда мы сами. Мы оказались русскими - правда, не совсем.
Мы оказались метисами. "А это как что?" - не унимался я. "Это так, -
объяснили мне. - Папа - русский, а мама и бабушка - армянки. Вот и
получается, что вы все - метисы". Одновременно оказалось, что в нашем дворе
полным-полно русских, армян, азербайджанцев, горских евреев и татар. Я
расстроился, что я - метис. "Не расстраивайся, - сказали мне, - метисы -
самые умные и красивые", Это как-то подбодрило. С этим я дожил до
сегодняшнего дня.
То, что на карьере я тонул, дошло до пашей мамы, и мама срочно пошла и
записала пас в плавательный бассейн. Мы ходили туда все втроем. "Три
брата-акробата" - так пас называли. Мне тогда было шесть, Валерке - три
года, а Серега помещался где-то между нами.
В душевой бассейна как-то сразу стало понятно, что тот, кто смел и
силен, тот и моется, а тот, кто не смел, тот тихо стоит на обмылках.
Серега наблюдал это безобразие секунды три, потом он кого-то толкнул,
тот упал, и мы помылись,
Мы с Серегой быстро научились держаться на воде, Валерка же еще долго
плавал вместе с тренером, лежа у него на спине и обхватив его руками за шею.
Вид у него при этом был хитрый-прехитрый.
После бассейна мы всегда покупали "косички" - треугольные слоеные
пирожки с повидлом. Во рту они таяли. Мы старались держать их там как можно
дольше.
Вскоре как-то выяснилось, что в Ленинграде и Москве у нас есть
родственники. Оказалось, что в Ленинграде у нас живет еще одна бабушка -
"папина мама", а в Москве живут "дядя Витя" и "тетя Тамара". Летом нас к ним
повезли. Повез нас отец. Сначала в Москву, а потом в Ленинград. На поезде.
Поезд в памяти не отложился. В памяти отложились "дядя Витя" с "тетей
Тамарой", их собака Рита, их прекрасная московская квартира и их
домработница Маняша. Дядя Витя был лыс, тетя Тамара приветлива, собака Рита
- шумна и чувствительна, а у Маняши на кухне всегда было что-нибудь
вкусненькое.
Как только мы у них появились, нас тут же усадили за стол пить чай. Мы
скромно взяли по кусочку хлеба с маслом и присыпали сверху сахарным песком.
В Ленинграде после бакинской духоты нам был просто холодно, и мы
вырядились в три одинаковые серые курточки.
Ленинградская бабушка встретила нас суетливо-ненатуралыю-радостно, и
все это было не так, как, по нашему разумению, должна встречать внуков
бабушка. Мы ткнулись губами в ее волосатую щеку и не испытали там ничего,
кроме смущения.
Папа при бабушке был с нами груб. Наверное, ему хотелось
продемонстрировать свое строгое отцовство.
Кроме бабушки у нас обнаружился дедушка, отставной майор, герой
Брестской крепости с неработающими пальцами, и две тетки. Тетя Лида
поцеловала меня в губы. Было вкусно и стыдно. Спали мы на полу в
десятиметровой комнате, где кроме нас спали бабушка, две наши тетки и
дедушка - отставной майор с неработающими пальцами.
В Ленинграде я заболел воспалением легких, и меня положили в больницу,
в большую мальчишескую палату, где не было недостатка ни в мучителях, ни в
защитниках, а за окнами шел дождь, такой для нас непривычный.
По-моему, тогда же и закончилось мое детство...
МИНУЯ ДЕЛОС
...У них была течь. Они всплыли и, продолжая двигаться в надводном
положении, попытались устранить неисправность. Полезли наверх втроем. Двоих
смыло. Страховочный пояс Сереги обнаружили в корме. Видимо, его протащило по
всей верхней палубе, прежде чем стряхнуть в винты...
Из дневника Сережи Бог-ва,
помощника командира корабля,
пропавшего в море осенью 1983 года
...никогда не будет рожать. Это мучило меня чрезвычайно. Я лежал и
повторял про себя: "Она никогда не будет рожать. Она никогда не родит". И
сразу же перед глазами вставало ее лицо со смущенной, виноватой улыбкой,
какой она ответила на мой вопрошающий взгляд там, в больнице, где мы
встретились через несколько дней после операции, которую врачи все-таки над
ней проделали. Они говорили мне: "Вероятность успеха - двадцать процентов" -
и прятали глаза; и меня тогда, помнится, поразило слово "вероятность". Я бы
никогда не подумал, что его можно отнести к тому бесконечно теплому, мягкому
ощущению, часто сменяемому беспокойством, каким-то горловым, внутренним
почти всплеском зарождающемуся во мне всякий раз, когда речь заходит о
ребенке.
Вечером того дня, когда я привез ее домой, она показала мне свой шрам.
Он шел вверх от бритого лобка, свежерозовый, напоминающий нарисованную
нетвердой детской рукой лесенку - неровную, кривенькую.
Мне почему-то захотелось ее потрогать. Я потянулся, она быстро
перехватила мою руку, а потом осторожно, сбоку подвела и приложила мой палец
к небольшому шрамику-перекладинке, и я почувствовал, какой он горячий,
живой, дрожащий, и мне передалась эта дрожь, и сразу стало холодно, по телу
пошли мурашки, и я подумал о том, что где-то глубоко под ним, под этой
гладкой, словно молодой лед, слюдяной поверхностью шрамика, совсем недавно
побывал скальпель хирурга, и все это лежало на операционном столе разъятое,
и из него торчали зажимы, а потом все это сшили, собрали, привели в чувство,
и это все снова стало моей женой - Майей - новой Майей, отделенной от той
прежней целой вечностью, носящей название "операция", и к ней, новой, чужой,
может быть выглядевшей словно бы оглушенной, с большими, чуть медленнее,
чуть дольше обычного перемещающими свой взгляд с предмета на предмет
глазами, - к ней, новой, еще нужно привыкнуть.
Какое-то время на перекладинках шрама еще будет выступать нежная
сукровица. Какое-то время Майя все еще будет вспоминать ту боль и рев женщин
и будет говорить, что на трубах, скорее всего, образовались спайки, потому
что вещество против образования этих спаек нужно было вводить в трубы очень
осторожно, а его всем вводили кое-как, и девки выли, и делала все это
женщина, а женщины-гинекологи - ужасно грубые, садюги, и лучше, если врач -
мужчина; он все делает осторожно, нежно и очень сочувствует.
А я тогда гладил ее по голове, как ребенка, целовал куда-то, скорее
всего, за ухо, и она, какая-то совершенно потерянная, говорила тогда, что
врачи настоятельно рекомендуют через несколько дней после операции
заниматься любовью, потому что именно в это время, скорее всего, и возможно
зачатие.
И мы, конечно же, сейчас же посвятили себя этому занятию, стараясь при
этом как можно меньше беспокоить рапу, а когда это было особенно больно, она
кусала губы, как-то по-особенному выгибалась, застывала, выгнувшись, и
сильно сжимала мне кисть левой руки, а я замирал, чтоб продолжить по первому
же ее призыву.
И еще Майя старалась принять какие-то особенные позы, наиболее
благоприятные для беременности, которые, как оказалось, ей советовали
принимать подруги по несчастью, которым тоже где-то советовали, и все это
происходило у нас очень серьезно, и так же серьезно ожидался результат.
Господи! Какие же мы все-таки были идиоты! Маленькие глупцы,
сражавшиеся с природой, не верующие в то, что она никогда не меняет своего
решения, в то, что раз она обмолвилась: "Нет!", - то это уже навсегда, что
между нами и