Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
.
Дорогие мои сифилитики, импотенты ума, прямолинейно пустоголовые! Флот
- это я. Я на нем полжизни прожил. И как же я могу не любить самого себя?!
Да я себя обожаю, идиоты. И с этого момента присваиваю себе титул -
"Дивный"!
Да-а-а...
А флот так и стоит перед глазами...
- Пиз-зззда с ушами! Просто пиз-зззда! - говорит командир на пирсе в
окружении офицеров, и это - исчерпывающая характеристика его подчиненного.
А вот и стихи:
Пошто! Моей мечте вы ухи обкорнали!
Пошто! Взашею мне шлепков паклали!
Пошто! Я молодой от вас в тавот попал!
Их читает Мишка Таташкии по кличке Крокодил. Он сочиняет их на ходу, и
поскольку мы ходим много, то этих нескладушек у него - полным-полно.
Например, идет он рядом со мной и бредит: "Сосу сосал сосид сосил", - это он
рифму подбирает; или: "Пись-ка уютно-уютно лежало, дерево рядом тихонько
дрожало", - и читает он их нам на построении на ухо, когда стоит во второй
шеренге. Когда надоест - поворачиваешься к нему и говоришь:
- Мишка! Едремьть! Ты знаешь слово "эдикт"?
- Знаю. Это по-римски "выражение".
- Это по-русски - "э-ди-к-ты"!
А рядом уже обсуждается старпом:
- Наш старпом всегда так противно визжит.
- И воняет.
- Ив желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька
попугая.
- Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо
белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука,
безжизненно торчащая из белоснежной жопы. И только я придвинулся к ней, еще
ничего до конца не осознавший, а она меня - хвать! - и стала обнимать. Чуть
ежа не родил!
А вот еще:
- С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский
веер.
- Зачем?
- Трихомонады отгонять!
- Эх! Наковырять бы козявок!
- И засунуть бы их заму в рот!
- После чего в воздухе разольется мягкий запах мяты и детской
опрелости.
- Из-за вас я совершенно не слышу старпома.
- А на хрена он...
- Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и
приспособлю их под его чарующие звуки.
- А я при разговоре с командиром чувствую все время, как спина
прогибается и зад отклячивается, а в глазах - любовь-любовь и желание
совершить то, совершить это, доложить об этом, об том...
- Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За
мной два часа майор с лопатой гонялся.
- Догнал?
- Куда ему, пьяненькому!
Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть мое эфирное тело на
прощанье отправится на пирс и послушает, о чем говорят офицеры во второй
шеренге.
А пирс выкрашен суриком, красный и с утра в росе, и солнце только что
встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и
ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь - и
сейчас же увидишь траву. Зеленую.
А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на
подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней
различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб
рассмотреть.
Вот мягкий тысячелистник, вот - скромница ромашка, а вот еще что-то,
названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея.
Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для
него слишком грубы и бесцеремонны.
А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие
там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.
А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.
А пауки очень пугаются, если их взять на руку, - тут же хотят улизнуть,
а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить ее можно только по
брюшку, которое раздувается и опадает - вдох-выдох.
А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо.
Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж
очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: "Лежи не двигайся, иначе ты
все сломаешь".
И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог.
МОРЕ, ЛЕТО, ПРОХЛАДА
И КАРКАЮЩИЕ ЧАЙКИ
Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы
становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той
целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не
подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь еще с перехода морем начать.
Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль
спирт, чтоб его в доке весь не выпили.
Мда-а... ну, если пет спирта, тогда мы пьем чай, причем до одури. А
гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она еще в
створе - на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на
стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят
братья надводники: "Только покойник не ссыт в рукомойник", - по ведь все об
этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить
это дело: снята с расхода.
Мда-а... тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока
лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не
возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь - и вот... "Разрешен
выход наверх!" - пулей туда по трапу, колобком до стапеля, а там уже
начинается "барьерный бег"; надо перелезать через ребра жестокости, и
бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через ребра жестокости,
которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется
тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во
время погружения великое море, но ты в него не бежишь - исстрадался; от
нетерпенья ты становишься па самый краешек дока, открытый всем ветрам, а
море - вот оно, у ног, и ты - роешься, роешься, роешься у себя внутри в
штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там все, что и
требовалось, и вытягиваешь его и... - о Господи! - воешь от восторга и от
ощущения жизненной теплоты.
Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся,
выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел ее обязательно башкой,
потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже - "барьерный
бег". (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдет основная
часть!)
Так вот: Юрий Полкин, командир группы дистанционного управления, стоя
вместе с лодкой в доке, в четыре утра, после того как он с вечера накачался
чаем, проделал все эти акробатические номера только для того, чтоб, сами
понимаете, добраться до моря. Юрик добрался до моря и встал там на торце.
Лето, тишь, каркающие чайки, прохлада, море и Юрик, стоящий на самом
краешке. А море - вот оно, между ног, чуть не сказал. И Юрик, вот он, в
общем-то там же. Стоит и спит. Он уже нашел у себя там внутри все что надо,
вытянул все это на поверхность и теперь, убаюканный падением капельноструя,
спит, паразит. И тут всплывает нерпа. Она всплыла так бесшумно, как может
всплыть только перпа. У ног спящего паразита Юрика. И капельноструй
юриковский запросто попадает нерпе в лоб. Нерпа удивляется, увидев над собой
нашего Юрика, да еще в таком неожиданно-хоботном варианте, и, удивившись,
делает так: "Уф!" - и Юрик открывает глаза.
Надо вам сказать, что нерпа была похожа на лодочного боцмана.
Поразительно была похожа: такая же коричневая, лысая, круглая и усатая, и
это "Уф!" - точно как у боцмана. Юрик как только увидел нерпу, похожую, как
две капли, на боцмана, перед собой, да еще когда попадаешь этому боцману
прямо в лоб, - так, знаете ли, чуть не выронил себя, чуть не посерел, не
поседел и не потерял сознание от ужаса, ножки у него сами собой отломились,
и он трахнулся задом о палубу и от слабости остался на ней сидеть, не
поднимаясь.
Нерпа давно исчезла, а Юрик все сидел и сидел, а из него все лилось и
лилось, и откуда бралось то, что лилось, я не знаю, но долго лилось, черт!..
А вокруг - это, как его, море, лето, прохлада и каркающие чайки.
ЛОДКА, БОЦМАН И ГАЛЬЮН
В нашем рассказе будет три действующих лица: боцман, гальюн и лодка.
Сейчас два из них дремлют в третьем, но вы увидите, как ловко мы выудим
их на свет Божий.
Средиземное море; солнце в полуденной дреме; вода тиха, и прозрачна, и
голуба, как в ванне с медным купоросом; водная гладь нестерпимо сверкает;
штиль и воздух.
"По местам стоять к всплытию!" - и огромная лодка всплывает в сонме
солнечных зайчиков.
Палуба еще улыбалась лужами, когда на ней появился боцман. Он наладил
беседку, опустил ее за борт, оделся в оранжевый жилет и, зацепившись
карабином, полез к своему любимому забортному заведованию.
Вода где-то рядом ласкалась, и какие-то рыбки резвились. Боцман
засмотрелся на рыбок. Мысли его повисли. Солнце залезло на спину и
разлеглось на лопатках. В одно мгновение оно сделало свое дело: боцману
стало тепло и расхотелось работать. В голове его вихрем пронеслась дикая
смесь из золотого пляжа, бронзовых женских тел и холодного пива.
Слюна загустела и скисла. Боцман очнулся и с досады размашисто плюнул в
Средиземное море. Рыбки бросились в стороны, и обрывки боцманской слюны
зависли в волнах.
Боцман взглянул на волны, подумал и... высморкался.
Всего два тысячелетия назад такое неуважение дорого бы стоило
мореходам: в те времена из моря с грохотом появлялось чудище в бородавках и
с хрустом поедало обидчиков, и как только все бывали съедены, пучина
поглощала корабль.
Боцман собирался еще раз плюнуть насчет разного рода обросших суеверий,
и тут... море под ним заворчало: в глубине произошло движение; мелькнуло
что-то длинное, толстое - шея чудовища!
- Мама моя, - поперхнулся присевший внутри себя боцман, вылезая
глазами.
Первобытный холод облил спину, кольнул поясницу, забрался между ног -
да там и остался!
Заворочалась, зашевелилась кудлатая бездна; ударил гул; глаза у боцмана
вылезли вовсе. И тут уже бездна взорвалась, встала стеной, протянув свои
щупальца к небу.
Разбежалась зеленая пена, и в пене, напополам с дерьмом, родился
вцепившийся боцман.
"Что это было?" - спросите вы, незнакомые с флотской спецификой.
Отвечаем. Было вот что: очень сильно продули гальюн.
ЛЫСИНА, БОРОДА И СТРУЯ
Если б вы знали, что за лысина у Сергей Петровича! Чудо! И она совсем
не то, что у некоторых, ну хотя бы не то, что у нашего старпома, которая вся
в щербинах, болячках, родинках, кавернах, струпьях и каких-то
невыразительных прыщиках.
Нет! Лысина Сергей Петровича - это нечто розовое, гладчайшее,
напоминающее этим своим качеством, проще говоря, свойством, никелированную
елду со спинки старинной железной кровати с ноющими пружинами, и по этой
причине ее легко можно было бы отнести к инструменту, может быть, даже
духовому, кабы не ее теплота.
Да! Вот уж теплее места на всем его теле не нашлось бы - хоть всего его
общупай, - и поэтому возможно было бы, примерившись, хорошо ли все это
выглядит со стороны, поместить на нее для последующего отогревания сразу две
онемевшие от непогоды девичьи ступни, находись такие в интимнейшей близости,
или четыре ладони.
Но полно об этом! И другие части Сергей Петровича нетерпеливо
дожидаются неторопливого нашего описания. Вот хоть его борода - то не клочья
какие-то, нет! - то борода царя Давида, Соломона или, может быть, Дария (а
может, и Клария), но только вся непременно в колечках и завитушках до
середины грудей. И если на голове у Сергей Петровича ни одной волосины, то
борода поражает густотой и плотностью рисунка.
А уши! Видели бы вы его уши! Это даже и не уши вовсе, а я даже не знаю
что. Ужас как хороши! Они у него такие нежные - просто хочется взять и
оттянуть. Они немного напоминают крылья новорожденного мотылька - оттого-то
их и хочется сцапать.
А нос? Это даже несколько неприлично было бы сравнить его с чем-то,
кроме как с клювом казанского сокола, который тем и отличается от клювов
всех остальных своих собратьев, что уж слишком колюч и продолжителен. И если
Сергей Петрович попробует языком достигнуть его самого кончика, то заодно он
легко выскоблит и каждую из имеемых в наличии ноздрей.
А в глазах Сергей Петровича - голубых, из которых один вдруг, фу ты
пропасть, раз! - и поехал куда-то в сторону, - никак не учуять души. Разве
что иногда мелькнет в них нечто вечернее, вазаристое, то, что легко можно
принять за ее проявление, - не то интерес, не то жажда наживы.
Не зря мы заговорили здесь о наживе и об интересе, и вообще обо всем,
надо вам заметить, здесь сказано было не зря. Конечно. Сейчас-то все и
развернется. Я имею в виду событие.
Правда, чтоб осветить его. нам понадобится еще описание глаз молодого
королевского дога - белого в яблоках, принадлежащего вот уже восемь месяцев
Сергей Петровичу. Глаза его несут неизмеримо больше чувств, нежели глаза
хозяина. Вот уж где порода! Тут вам и волнение, и нетерпение, и вместе с тем
смущение, доброта и любовь, где искорками добавлены любопытство, бесстрашие
и глубокая собачья порядочность.
Все это можно прочитать в тех собачьих глазах всякий раз, как он
мочится на ковер. Он мочится, а Сергей Петрович терпеливо ждет, когда он
вырастет, чтоб начать его случать с королевскими самками.
А все ради нее - благородной наживы. Потому что за каждого щенка дают
деньги. А ему хочется денег. Много. И самок тоже много, и все они в
воображении Сергей Петровича уже выстроились до горизонта. И все они жаждут
королевских кровей. И Сергей Петрович тоже жаждет и начиная с месячного
возраста пристает к своему догу - все ему кажется, что тот уже готов. И мы
ему сочувствуем, потому что, дожив до восьми месяцев, можно и вообще
потерять терпение.
И Сергей Петрович его потерял - он отправился в Мурманск, в собачье
управление, где ему тут же заметили, что напрасно он упорхнул так далеко: в
их поселке, в соседнем даже подъезде, у того самого старпома с
непривлекательной лысиной есть догиня и все прочее-прочее.
И Сергей Петрович помчался туда и немедленно вытащил старпома на
случку.
И вот они уже сидят па кухне у Сергей Петровича. Жен нет, и они вволю
выпивают и рассуждают о том, как надо держать суку на колене, и с какой
стороны должен подходить кобель, и куда чего необходимо вставлять, чтоб
получилось "в замок", и как потом нужно полчаса держать суку за задние ноги,
поднимая их под потолок, а то она - от потрясения после изнасилования -
может обмочиться, а это губительно для королевских кровей. Они
раскраснелись, они рассуждают, говорят и не могут наговориться: оказывается,
там, на службе, они почти разучились о чем-нибудь говорить по-человечески, а
по-человечески - это когда не надо оглядываться на звания, должности,
родственников, ордена и "сколько кто где прослужил", то есть можно говорить
о чем попало, пусть даже о том, как вставлять "в замок", и тебя слушают,
слушают, потому что ты, оказывается, человек, и всем это интересно, и все,
оказывается, нормальные люди, когда они не на службе. Вот здорово, а?!
А собаки в это время заперты в комнате - пусть поворкуют, авось у них и
само получится, - и вот уже один другого называет "тестем", "сватом",
"свояком".
- Дай я тебя поцелую! - и вот уже обе распаренные лысины, одна гладкая,
другая - с изъянами, сошлись в томительном поцелуе.
Но не отправиться ли нам к собачкам? Конечно, отправиться!
- Цыпа, цыпа! - зовет догиню старпом, и они входят в комнату.
Входят и видят возмутительное спокойствие: собаки сидят каждая в своем
углу и проявляют друг к другу гораздо больше равнодушия, чем их хозяева, -
есть от чего осатанеть.
И, осатанев, обе наши лысины немедленно накинулись на собак.
Та, что более ущербна, схватила догиню за тощие ляжки. Другая,
неизмеримо более совершенная, принялась подтаскивать к ней дога, по дороге
дроча его непрестанно.
И сейчас же у всех сделались раскрасневшиеся лица! И руки - толстые,
волосатые, потные! И глаза растаращенные! И крики:
- Давай! Вставляй! Давай! Вставляй!
И вот уже ляжки догини елозят на колене старпома, и зад ее
интеллигентно вырывается, а взгляд - светится человеческим укором.
И тут наш восьмимесячный дог, которого Сергей Петрович так долго
подтягивал, настраивая, как инструмент, кончил, не дотянув до ляжек.
Видели бы вы при этом его глаза: в них было все, что мы описывали
ранее.
Королевская струя ударила вверх и в первую очередь досталась
великолепной бороде, запутавшись в колечках, потом - носу, по которому так
славно стекать, ушам-глазам и, наконец, лысине, теплота которой давно ждала
своего применения, а во вторую очередь она досталась люстре и потолку и
оттуда же, оттянувшись, капнула на другую, куда более ущербную лысину.
* МИНУЯ ДЕЛОС *
ДЕТСТВО
Меня не брали на свалку. Они так и говорили: "Мы тебя не возьмем". Мои
братья. Они не брали меня за то, что я не умел врать и все, как на духу,
выкладывал нашей маме. За это меня считали предателем и не брали, хотя о
посещении свалки не нужно было расспрашивать - нужно было просто понюхать
рядом с ними воздух. Воздух был полон свалки. Свободы и свалки. Въедливый,
пронзительный дух. Как мне хотелось на свалку! Там находилась масса
интересных вещей. Часть из них сразу же оседала в карманах: полуистлевшие
трансформаторы, транзисторы, конденсаторы - все это приносилось домой и в
сей же миг со скандалом и грохотом вылетало в окно под горестный братский
плач. Братья рыдали, а я лживо вздыхал и сочувствовал.
- Вылитые отец, - говорила моя мама про моих братьев, - этот тоже
женился, приехал из Ленинграда и привез с собой целый чемодан. И главное,
чего?! Радиодеталей! Целый чемодан барахла. Это было его приданое.
Мама всегда ругала папу, а заодно и моих братьев, потому что они были
"вылитые отец" и с младых соплей интересовались только техникой. Игрушки они
разбирали-крушили-ломали. Я ничего не крушил, Я был "вылитая мать" и создан
был для счастья.
Наш средненький, Серега, все время что-то протыкал. Однажды он проткнул
только что купленную резиновую надувную игрушку - это был олень. Мама ее
купила, надула, заткнула пробкой, чтоб воздух не выходил, и дала нам
поиграть. Серега вынул гвоздь, сотку: бац! - и оленя не стало. Серега был
выпорот и выгнан на улицу.
- Уходи! - кричала мама. - Мне не нужен такой сын!
И Серега ушел. Сначала он все сидел, сидел внизу на ступеньках,
необычайно серьезный для своих трех лет. Он сидел и думал, непривычный и
взрослый. Потом он встал и ушел. "К папе".
Серега нашелся глубокой ночью. Мать - заплаканная, издерганная,
всклокоченная беготней, "Одна тетя" сняла Серегу с электрички и сдала его в
милицию. Когда мать влетела в отделение, Серега рисовал на бумаге цветными
карандашами. Серега не удивился. Он дал себя поцеловать, маленький,
основательный, толстый карапуз, - дал поцеловать, но остался таким же
серьезным и основательным. Он и сейчас такой же. Мой несгибаемый брат.
Я плакал. Навзрыд. Я плакал, когда Серега потерялся, когда все, в том
числе и я, его искали и когда он нашелся. Я обнимал ег