Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
человека, -- сказал Гопнеру Копенкин.
-- Он здесь славу вместо добра организовал. Тут ребенок от его
общих условий скончался.
-- Кто ж у тебя рабочий класс? -- спросил Гопнер.
-- Над нами солнце горит, товарищ Гопнер, -- тихим голосом
сообщил Чепурный. -- Раньше эксплуатация своей тенью его
загораживала, а у нас нет, и солнце трудится.
-- Так ты думаешь -- у тебя коммунизм завелся? -- снова
спросил Гопнер.
-- Кроме его ничего нет, товарищ Гопнер, -- грустно
разъяснил Чепурный, усиленно думая, как бы не ошибиться.
-- Пока не чую, -- сказал Гопнер.
Дванов смотрел на Чепурного с таким сочувствием, что ощущал
боль в своем теле во время грустных, напрягающихся ответов
Чепурного. "Ему трудно и неизвестно, -- видел Дванов, -- но он
идет куда нужно и как умеет".
-- Мы же не знаем коммунизма, -- произнес Дванов, --
поэтому мы его сразу увидеть здесь не сумеем. И не надо нам
пытать товарища Чепурного, мы ничего не знаем лучше его.
Народ гречишной каши себе сварить не может, крупы нигде
нету... А я кузнецом был -- хочу кузницу подальше на шлях
перенесть, буду работать на проезжих, может, на крупу
заработаю.
-- Поглуше в степь -- гречиха сама растет, рви и кушай, --
посоветовал Чепурный.
-- Покуда дойдешь да покуда нарвешь, есть еще больше
захочешь, -- сомневался Яков Титыч, -- способней будет вещь по
кузнечному сработать.
-- Пускай к/узницу тащит, не отвлекай от дела человека, --
сказал Гопнер, и Яков Титыч пошел меж домов в кузницу.
В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало
куриное яйцо, наверное, последняя курица спряталась от Кирея
сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в
темноте сарая от мужской тоски.
Солнце уже склонилось далеко за полдень, на земле запахло
гарью, наступила та вечерняя тоска, когда каждому одинокому
человеку хотелось идти к другу или просто в поле, чтобы думать
и ходить среди утихших трав, успокаивая этим свою нарушенную за
день жизнь. Но прочим в Чевенгуре некуда было пойти и некого к
себе ждать -- они жили неразлучно и еще днем успевали обойти
все окрестные степи в поисках питательных растений, и никому
негде было находиться в одиночестве. В кузнице Якова Титыча
взяло какое-то томление -- крыша нагрелась, всюду висела
паутина, и многие пауки уже умерли, видны были их легкие
трупики, которые в конце концов падали на землю и делались
неузнаваемым прахом. Яков Титыч любил поднимать с дорог и с
задних дворов какие-нибудь частички и смотреть на них: чем они
раньше были? Чье чувство обожало и хранило их? Может быть, это
были кусочки людей, или тех же паучков, или безымянных земляных
комариков, -- и ничто не осталось в целости, все некогда жившие
твари, любимые своими детьми, истреблены на непохожие части, и
не над чем заплакать тем, кто остался после них жить и дальше
мучиться. "Пусть бы все умирало, -- думал Яков Титыч, -- но
хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и
помнить, а то дуют ветры, течет вода, и все пропадает и
расстается в прах. Это ж мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер
ни за что, и теперь не найдешь никого, кто жил когда, все они
-- одна потеря".
Вечером пролетарии и прочие собрались вместе, чтобы
развеселить и занять друг друга на сон грядущий. Никто из
прочих не имел семейства, потому что каждый жил раньше с таким
трудом и сосредоточием всех сил, что ни в ком не оставалось
телесного излишка на размножение. Для семейства нужно иметь
семя и силу собственности, а люди изнемогали от поддержания
жизни в одном своем теле; время же, необходимое для любви, они
тратили на сон. Но в Чевенгуре они почувствовали покой,
достаток пищи, а от товарищей вместо довольства -- тоску.
Раньше товарищи были дороги от горя, они были нужны для тепла
во время сна и холода в степи, для взаимной страховки по добыче
пищи -- один не достанет, другой принесет, -- товарищи были
хороши, наконец, для того, чтобы иметь их всегда рядом, если не
имеешь ни жены, ни имущества и не с кем удовлетворять и
расходовать постоянно скапливающуюся душу. В Чевенгуре
имущество было, был дикий хлеб в степях, и рос овощ в огородах
посредством зарождения от прошлогодних остатков плодов в почве,
-- горя пищи, мучений ночлега на пустой земле в Чевенгуре не
было, и прочие заскучали: они оскудели друг для друга и
смотрели один на одного без интереса -- они стали бесполезны
самим себе, между ними не было теперь никакого вещества пользы.
Прочий, по прозванью Карпий, сказал всем в тот вечер в
Чевенгуре: "Я хочу семейства: любая гадина на своем семени
держится и живет покойно, а я живу ни на чем -- нечаянно. Что
за пропасть такая подо мной!".
Старая нищенка Агапка тоже пригорюнилась.
-- Возьми меня, Карпий, -- сказала она, -- я б тебе и
рожала, я б тебе и стирала, я б тебе и щи варила. Хоть и
чудн/о', а хорошо быть бабой -- жить себе в заботах, как в
орепьях, и горюшка будет мало, сама себе станешь незаметной! А
то живешь тут, и все как сама перед собой торчишь!
-- Ты хамка, -- отказал Карпий Агапке. -- Я люблю женщин
дальних.
-- А помнишь, ты однова грелся со мной, -- напомнила
Агапка, -- небось тогда я тебе дальней была, что в больное
нутре% поближе лез!
Карпий от правды не отказывался, он лишь поправил время
события:
-- То было до революции.
Яков Титыч сказал, что в Чевенгуре сейчас находится
коммунизм, всем дана блажь: раньше простой народ внутри
туловища ничего не имел, а теперь кушает все, что растет на
земле, -- чего еще хотеть? Пора жить и над чем-нибудь
задумываться: в степях много красноармейцев умерло от войны,
они согласились умереть затем, чтобы будущие люди стали лучше
их, а мы -- будущие, а плохие -- уже хотим жен, уже скучаем,
пора нам начать в Чевенгуре труд и ремесло! Завтра надо кузницу
выносить вон из города -- сюда никто не заезжает.
Прочие не слушали и побрели вразброд, чувствуя, что каждому
чего-то хочется, только неизвестно -- чего. Редкие из пришлых
чевенгурцев бывали временно женаты, они помнили и другим
говорили, что семейство -- это милое дело, потому что при семье
уже ничего не хочется и меньше волнуешься в душе, хочется лишь
покоя для себя и счастья в будущем -- для детей; кроме того,
детей бывает жалко и от них становишься добрей, терпеливей и
равнодушней ко всей происходящей жизни.
Солнце стало громадное и красное и скрылось за окраиной
земли, оставив на небе свой остывающий жар; в детстве любой
прочий человек думал, что это его отец ушел от него вдаль и
печет себе картошки к ужину на большом костре. Единственный
труженик в Чевенгуре успокоился на всю ночь; вместо солнца --
светила коммунизма, тепла и товарищества -- на небе постепенно
засияла луна -- светило одиноких, светило бродяг, бредущих зря.
Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору
такими, словно они лежали на том свете, где жизнь задумчива,
бледна и бесчувственна, где от мерцающей тишины тень человека
шелестит по траве. В глубину наступившей ночи, из коммунизма --
в безвестность уходили несколько человек; в Чевенгур они пришли
вместе, а расходились одинокими: некоторые шли искать себе жен,
чтобы возвратиться для жизни в Чевенгур, иные же отощали от
растительной чевенгурской пищи и пошли в другие места есть
мясо, а один изо всех ушедших в ту ночь -- мальчик по возрасту
-- хотел найти где-нибудь на свете своих родителей и тоже ушел.
Яков Титыч увидел, как многие люди молча скрылись из
Чевенгура, и тогда он явился к Прокофию.
-- Езжай за женами народу, -- сказал Яков Титыч, -- народ
их захотел. Ты нас привел, веди теперь женщин, народ отдохнул
-- без них, говорит, дальше нетерпимо.
Прокофий хотел сказать, что жены -- тоже трудящиеся и им нет
запрета жить в Чевенгуре, а стало быть, пусть сам пролетариат
ведет себе за руки жен из других населенных мест, но вспомнил,
что Чепурный желает женщин худых и изнемогших, чтобы они не
отвлекали людей от взаимного коммунизма, и Прокофий ответил
Якову Титычу:
-- Разведете вы тут семейства и нарожаете мелкую буржуазию.
-- Чего ж ее бояться, раз она мелкая! -- слегка удивился
Яков Титыч. -- Мелкая -- дело слабое.
Пришел Копенкин и с ним Дванов, а Гопнер и Чепурный остались
наружи; Гопнер хотел изучить город: из чего он сделан и что в
нем находится.
-- Саша! -- сказал Прокофий; он хотел обрадоваться, но
сразу не мог. -- Ты к нам жить пришел? А я тебя долго помнил, а
потом начал забывать. Сначала вспомню, а потом думаю, нет, ты
уже умер, и опять забываю.
-- А я тебя помнил, -- ответил Дванов. -- Чем больше жил,
тем все больше тебя помнил, и Прохора Абрамовича помню, и Петра
Федоровича Кондаева, и всю деревню. Целы там они?
Прокофий любил свою родню, но теперь вся родня его умерла,
больше любить некого, и он опустил голову, работавшую для
многих и почти никем не любимую.
-- Все умерли, Саш, теперь будущее настанет...
Дванов взял Прокофия за потную лихорадочную руку и, заметив
в нем совестливый стыд за детское прошлое, поцеловал его в
сухие огорченные губы.
-- Будем вместе жить, Прош. Ты не волнуйся. Вот Копенкин
стоит, скоро Гопнер с Чепурным придут... Здесь у вас хорошо --
тихо, отовсюду далеко, везде трава растет, я тут никогда не
был.
Копенкин вздохнул про себя, не зная, что надо ему думать и
говорить. Яков Титыч был ни при чем и еще раз напомнил об общем
деле:
-- Что ж скажешь? Самим жен искать иль ты сам их гуртом
приведешь? Иные уж тронулись.
-- Ступай собери народ, -- сказал Прокофий, -- я приду и
там подумаю.
Яков Титыч вышел, и здесь Копенкин узнал, что ему надо
сказать.
-- Думать тебе за пролетариат нечего, он сам при уме...
-- Я тут с Сашей пойду, -- произнес Прокофий.
-- С Сашей -- тогда иди думай, -- согласился Копенкин, -- я
думал, ты один пойдешь.
На улице было светло, среди пустыни неба над степной
пустотой земли светила луна своим покинутым, задушевным светом,
почти поющим от сна и тишины. Тот свет проникал в чевенгурскую
кузницу через ветхие щели дверей, в которых еще была копоть,
осевшая там в более трудолюбивые времена. В кузницу шли люди,
-- Яков Титыч всех собирал в одно место и сам шагал сзади всех,
высокий и огорченный, как пастух гонимых. Когда он поднимал
голову на небо, он чувствовал, что дыхание ослабевает в его
груди, будто освещенная легкая высота над ним сосала из него
воздух, дабы сделать его легче, и он мог лететь туда. "Хорошо
быть ангелом, -- думал Яков Титыч, -- если б они были. Человеку
иногда скучно с одними людьми".
Двери кузницы отворились, и туда вошли люди, многие же
остались наружи.
-- Саша, -- тихо сказал Прокофий Александру, -- у меня нет
своего двора в деревне, я хочу остаться в Чевенгуре, и жить
надо со всеми, иначе из партии исключат, ты поддержи меня
сейчас. И тебе ведь жить негде, давай тут всех в одно покорное
семейство сорганизуем, сделаем изо всего города один двор.
Дванов видел, что Прокофий томится, и обещал ему помочь.
-- Жен вези! -- закричали Прокофию многие прочие. -- Привел
нас да бросил одних! Доставляй нам женщин сюда, аль мы
н/е'люди! Нам одним тут жутко
-- не живешь, а думаешь! Про товарищество говоришь, а женщина
человеку кровный товарищ, чего ж ее в город не поселяешь?
Прокофий поглядел на Дванова и начал говорить, что коммунизм
есть забота не одного его, а всех существующих пролетариев;
значит, пролетарии должны жить теперь своим умом, как то и было
постановлено на последнем заседании Чевенгурского ревкома.
Коммунизм же произойдет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме
пролетариев, -- больше нечему быть.
И Чепурный, стоявший вдалеке, вполне удовлетворился словами
Прокофия, -- это была точная формулировка его личных чувств.
-- Что нам ум? -- воскликнул один прочий. -- Мы хотим жить
по желанию!
-- Живите, пожалуйста, -- сразу согласился Чепурный. --
Прокофий, езжай завтра женщин собирать!
Прокофий досказал еще немного про коммунизм: что он все
равно в конце концов полностью наступит и лучше заранее его
организовать, чтоб не мучиться; женщины же, прибыв в Чевенгур,
заведут многодворье вместо одного Чевенгура, где живет ныне
одна сиротская семья, где бродят люди, меняя ночлеги и привыкая
друг другу от неразлучности.
-- Ты говоришь: коммунизм настанет в конце концов! -- с
медленностью произнес Яков Титыч. -- Стало быть, на самом
коротке -- где близко конец, там коротко! Стало быть, вся
долгота жизни будет проходить без коммунизма, а зачем тогда нам
хотеть его всем туловищем? Лучше жить на ошибке, раз она
длинная, а правда короткая! Ты человека имей в виду!
Лунное забвение простиралось от одинокого Чевенгура до самой
глубокой вышины, и там ничего не было, оттого и лунный свет так
тосковал в пустоте. Дванов смотрел туда, и ему хотелось закрыть
сейчас глаза, чтобы открыть их завтра, когда встанет солнце и
мир будет снова тесен и тепл.
-- Пролетарская мысль! -- определил вдруг Чепурный слово
Якова Титыча; Чепурный радовался, что пролетариат теперь сам
думает головой и за него не надо ни думать, ни заботиться.
-- Саша! -- растерянно сказал Прокофий, и все его стали
слушать. -- Старик верно говорит! Ты помнишь -- мы с тобой
побирались. Ты просил есть, и тебе не давали, а я не просил, я
лгал и вымажживал и всегда ел соленое и курил папиросы.
Прокофий было остановился от своей осторожности, но потом
заметил, что прочие открыли рты от искреннего внимания, и не
побоялся Чепурного сказать дальше:
-- Отчего нам так хорошо, а неудобно? Оттого, как правильно
высказался здесь один товарищ, -- оттого, что всякая правда
должна быть немного и лишь в самом конце концов, а мы ее, весь
коммунизм, сейчас устроили, и нам от нее не совсем приятно!
Отчего у нас все правильно, буржуев нет, кругом солидарность и
справедливость, а пролетариат тоскует и жениться захотел?
Здесь Прокофий испугался развития мысли и замолчал. За него
досказал Дванов:
-- Ты хочешь посоветовать, чтоб товарищи пожертвовали
правдой -- все равно она будет жить мало и в конце, -- а
занялись бы другим счастьем, которое будет жить долго, до самой
настоящей правды!
-- Да ты это знаешь, -- грустно проговорил Прокофий и вдруг
весь заволновался. -- Ты знаешь, как я любил свою семью и свой
дом в нашей деревне! Из-за любви ко двору я тебя, как буржуя,
выгнал помирать, а теперь я хочу здесь привыкнуть жить, хочу
устроить для бедных, как для родных, и самому среди них
успокоиться, -- и никак не могу...
Гопнер слушал, но ничего не понимал; он спросил у Копенкина,
но тот тоже не знал, чего здесь кому надо, кроме жен. "Вот
видишь, -- сообразил Гопнер, -- когда люди не действуют -- у
них является лишний ум, и он хуже дурости".
-- Я тебе, Прош, пойду лошадь заправлю, -- пообещал
Чепурный. -- Завтра ты на заре трогайся, пожалуйста,
пролетариат любви захотел: значит, в Чевенгуре он хочет все
стихии покорить, это отличное дело!
Прочие разошлись ожидать жен -- теперь им недолго осталось,
-- а Дванов и Прокофий вышли вместе за околицу. Над ними, как
на том свете, бесплотно влеклась луна, уже наклонившаяся к
своему заходу; ее существование было бесполезно -- от него не
жили растения, под луною молча спал человек; свет солнца,
озарявший издали ночную сестру земли, имел в себе мутное,
горячее и живое вещество, но до луны этот свет доходил уже
процеженным сквозь мертвую долготу пространства, -- все мутное
и живое рассеивалось из него в пути, и оставался один истинный
мертвый свет. Дванов и Прокофий ушли далеко, голоса их почти
смолкли от дальности и оттого, что они говорили тихо. Копенкин
видел ушедших, но смущался пойти за ними -- оба человека,
показалось ему, говорили печально, и к ним стыдно сейчас
подходить.
Дорогу под ногами Дванова и Прокофия скрыл мирный бурьян,
захвативший землю под Чевенгуром не от жадности, а от
необходимости своей жизни; два человека шли разрозненно, по
колеям некогда проезжего тракта: каждый из них хотел
почувствовать другого, чтобы помочь своей неясной блуждающей
жизни, но они отвыкли друг от друга -- им было неловко, и они
не могли сразу говорить без стеснения. Прокофию было жалко
отдавать Чевенгур в собственность жен, пролетариев и прочих --
одной Клавдюше ему было ничего не жаль подарить, и он не знал
почему. Он сомневался, нужно ли сейчас истратить, привести в
ветхость и пагубность целый город и все имущество в нем -- лишь
для того, чтобы когда-нибудь, в конце, на короткое время
наступила убыточная правда; не лучше ли весь коммунизм и все
счастье его держать в бережном запасе -- с тем чтобы изредка и
по мере классовой надобности отпускать его массам частичными
порциями, охраняя неиссякаемость имущества и счастья.
-- Они будут довольны, -- говорил убежденно и почти радуясь
Прокофий. -- Они привыкли к горю, им оно легко, дадим пока им
мало, и они будут нас любить. Если же отдадим сразу все, как
Чепурный, то они потом истратят все имущество и снова захотят,
а дать будет нечего, и они нас сместят и убьют. Они же не
знают, сколько чего у революции, весь список города у одного
меня. А Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и
наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом. А мы до
конца никогда не допустим, мы будем давать счастье помаленьку,
и опять его накоплять, и нам хватит его навсегда. Ты скажи,
Саш, это верно так надо?
Дванов еще не знал, насколько это верно, но он хотел
полностью почувствовать желания Прокофия, вообразить себя его
телом и его жизнью, чтобы самому увидеть, почему по его будет
верно. Дванов прикоснулся к Прокофию и сказал:
-- Говори мне еще, я тоже хочу здесь жить.
Прокофий оглядел светлую, но неживую степь и Чевенгур
позади, где луна блестела в оконных стеклах, а за окнами спали
одинокие прочие, и в каждом из них лежала жизнь, о которой
теперь необходимо было заботиться, чтобы она не вышла из
тесноты тела и не превратилась в постороннее действие. Но
Дванов не знал, что хранится в каждом теле человека, а Прокофий
знал почти точно, он сильно подозревал безмолвного человека.
Дванов вспоминал многие деревни и города и многих людей в
них, а Прокофий попутно памяти Александра указывал, что горе в
русских деревнях -- это есть не м/у'ка, а обычай, что
выделенный сын из отцовского двора больше уж никогда не
является к отцу и не тоскует по нем, сын и отец были связаны
нисколько не чувством, а имуществом; лишь редкая странная
женщина не задушила нарочно хотя бы одного своего ребенка на
своем веку, -- и не совсем от бедности, а для того, чтобы еще
можно свободно жить и любиться со своим мужиком.
-- Вот сам видишь, Саш, -- убедительно продолжал Прокофий,
-- что от удовлетворения желаний они опять повторяются и даже
нового чего-то хочется. И каждый гражданин поскорее хочет
исполнить свои чувства, чтобы меньше чувствовать себя от
мученья. Но так на них не наготовишься -- сегодня ему имущество
давай, завтра жену, потом счастья круглые сутки, -- это и
история не управится. Лучше будет уменьшать постепенно
человека, а он притерпится: ему так и так все равно страдать.
-- Чт